О ВТОРОМ ИЗМЕРЕНИИ МЫШЛЕНИЯ: Л.ШЕСТОВ И ФИЛОСОФИЯ
Что такое сочинения Л. Шестова? К какому жанру можно было бы отнести эти свободные размышления? Вопросы, которые всю жизнь мучили Шестова и которыми он по сей день мучит нас, расслышаны им у Шекспира, Достоевского, Толстого, — у писателей и поэтов.
Но у него нет и речи об эстетике или поэтике "художественных произведений". Эти вопросы звучат для него прямо из глубин бытия (de profundis), как если бы мир и вправду был миром трагедии или романов Достоевского, как если бы в том же мире звучали голоса Кирке -гора, Ницше, Паскаля, Лютера, ап. Павла и самого Писания. Как если бы Литература была продолжением Писания. Радикальный вопрос, вопрос о "корнях всего" (р^юрата navxrov) задается и решается, по Шестову, не в богословии, не в метафизике и не в науке, сколь бы " строгой" она ни была, а на пепелище Иова или " за коньячком" у Карамазовых. Сюда — в каморку "подпольного" человека, в русский трактир, в келью отчаявшегося монаха, на суд Иова — вызываются духи великих богословов и метафизиков, здесь привлекаются к ответу Аристотель, Фома Аквинский, Спиноза, Кант, Гегель, Гуссерль... Быть может, философия Шестова, если о таковой вообще допустимо говорить, относится к знакомому жанру экзистенциальной философии? Вроде бы он сам порою соглашается с таким определением. Но во всех писаниях Шестова мы не найдем никаких "категорий" или "экзистенциалов", ни малейшего стремления к какой бы то ни бьио опоре на понятия: ни "воля", ни "сознание", ни "жизнь", ни "бытие", ни "экзистенция", — ничто не прерывает его нескончаемого, стучащегося во все стены вопрошания, ничто не становится правилом или законом его суда. Разве что Вера в ее вечной борьбе с тем, что Шестов называет Разумам?Так не относятся ли сочинения Шестова к жанру религиозной философии? Правда, сам этот жанр весьма неопредслен, да и с какой, собственно, конфессией связаны размышления Шестова? Согласиться ли нам с Г.П.
Федотовым, что перед нами "знакомая иудео-реформа-торская линия христианства"'? Что это за "иудео- реформаторская линия", если к ней, по словам самого Федотова, принадлежат Тертуллиан, Августин, Паскаль? Да и лежит ли вообще в основании этого "странствования по душам" какой бы то ни было религиозный базис?Все время мы говорим "философия", но—в применении к размышлениям Шестова — не страдает ли именно это понятие наибольшей
' Федотов ГЛ. Л. Шестов. На весах Иова. Изд. Совр. Записки. Париж 1929. — Числа. Сборники под редакцией И.В. де Марцйали и НА. Оцупа. Кн. 2-3. 1930, с. 259.
272
неопределенностью? Ведь, пожалуй что и прав Ю. Марголин, назвавший его антифилософом1...
j Шестов — антифилософ. Если кто-нибудь слышал о Шестове, он зна-|ст одно; это борец с Разумом и апологет sola fide, фидеист, по-нашему. Ведь он в самом деле строит все свои парадоксы на резком 1 противопоставлении, даже противоборстве веры и разума, Авраама, | идущего по зову Бога, не зная куда, и Сократа, требующего знать, куда идешь; откровений Иерусалима и умозрений Афин. Разум, по Шестову, это сам змей-искуситель, поработивший человека смерти. Вместе с тем именно борьбу с Разумом Шестов и называет философией3. Однажды, в ответ на такое определение философии, рассказывает Шестов, Э. Гуссерль резко возразил ему: "Nein, Philosophie ist Besinnung!" ("Нет, философия это осмысление!114. — "Оглядка", — переводит Шестов', — испуганная и завораживающая " оглядка"). Так можно ли вообще осмыслить шестовскую борьбу с разумом как философию в строгом смысле слова, в смысле philosophiae perennis? Философское ли дело вслушиваться в крики Иова, плач Иеремии, громы пророков? Нетрудно заметить, что врагом Шестова был, собственно, метафизический разум, т.е. разум "на месте законадателя и царя вселенной". Это разум, говорящий с авторитетом веры, или вера, обеспечивающая себя авторитетом разума. Рационалистическая теология и теистическая или натуралистическая метафизика. Точнее говоря, философия, понимающая себя как высшее знание.
Еще точнее, исторически точнее, — философия как высшая или строгая наука. Философия, «освобождающаяся, по слову Гегеля, от недостойного ее звания любви к мудрости, чтобы стать самой мудростью, наукой. Но не освобождается ли философия при этом от самой себя, не упускает ли она саму суть своего дела, die Sache selbst, говоря словами того же Гуссерля? И сам Шестов, — не слишком ли поверил на слово научным метафизикам? Пораженный идеальным миром сущностей и законов, убегая от него в абсурд и безумие, — не упускает ли и он в своей борьбе саму суть философского дела? Может быть, поэтому слово "философия" в его устах и звучит так неопределенно, сколько бы он ни говорил о2 Марголин Ю. Антифилософ. — Новый журнал. New York. 1969, т. 99. С.
224-236.
1 В этой связи Шестов любит цитировать слова Плотина: Ayrov рвуютоо каї єохатоо таю уихаю проквітаї — "душам предстоит великая и последняя борьба" (Plot. Enn. 1.6.7,32). См.ШестовЛ. Сочинения в 2-х томах. "Наука". М. 1993, т. l,c.662;ZuecwoeA.HaBecaxHoBa.YMCA-Press.Paris. 1973, с. 376. Отметим, что Плотин здесь почти дословно приводит типичные выражения Платона, описывающие восхождение души в "занебесную сферу" чистого ума: см. Plat. Phaedr, 247В; ср. Symp. 210E; RP. 618В. 4 Шестов Л. Памяти великого философа. Эдмунд Гуссерль. — Шестов Л. Умозрение и откровение. YMCA-Press. Paris. 1964, с. 305. s ШестовЛ. Сочинения в 2-х томах, т. 1, с. 333,660-662.
273
"философии трагедии", "философии каторги", экзистенциальной философии и пр.
Между тем, именно в XX веке философия выходит за рубежи классического наукоучения и сегодня на разные лады занята разборкой своей метафизической, "онто-тео-логической структуры". Тем самым она как раз возвращается к своим собственным началам, припоминает суть своего первого и вечного дела, смысл порождающей ее задачи. Словом, — приходит в себя.
Так вот, если взглянуть на философский разум у себя, за его собственным делом, не откроем ли мы в его начале нечто до крайности близкое пафосу Шестова и даже излюбленные им сюжеты? Ведь все дело европейской философии начинается с дела о философии, с процесса над Сократом, тюрьмы и цикуты.
Случайно ли это? Не длится ли этот процесс, этот суд столько же, сколько и сама philoso-phia perennis? Не слышен ли отзвук этого суда во всяком суждении философского разума, сколь бы логично, метафизично или научно оно ни было?И если это так, быть может, нам удастся понять разумный смысл и того суда над разумом, который ведет Шестов, иными словами, философски осмыслить его "антифилософию".
Порою, когда Шестов заговаривает о великих философах, его внимание обнаруживает странную избирательность. Оно сосредоточено на полюбившихся эпизодах, цитатах, даже отдельных словах и как бы не замечает контекста, той мысли, которая стоит за ними и которой они держатся. Известно, например, сколь значимо для Шестова высказывание Платона, что те, кто истинно предан философии, упражняются не в чем ином, как в смерти и умирании (Phaedo 64A). Так значимо, что даже эпиграфом однажды стало. Но каждый, читавший "Федон", знает, что речь у Платона идет о навыке философа сосредоточивать все свое существо в душе, а душу — в уме, в чистом (спекулятивном, сказал бы Шестов в другом месте) мышлении, которому уже не мешают ни тело, ни страсти, которое поэтому свободно от тела, как душа после смерти.
Или другой пример — Плотин. Обращаясь к текстам самого Плотина, быстро выясняешь: почти все, что Шестов выдает за неслыханные "экстатические постижения" мыслителя, как правило, прямые цитаты или пересказы из Платона. Я уже отметил платоновские источники той фразы Плотина, которую Шестов поставил — вместе с изречением из "Книги Иова" — эпиграфом к сочинению "На весах Иова" (см. прим. 3). Когда Шестов хочет выразить свой философский пафос одним словом, он чаще всего вспоминает фразу Плотина: "философия есть то TipuornTOv" — 'самое важное', 'самое ценное'6, 'единое на пртребу'7. Но место, где Плотин называет философию (а в ней диалектику) то
"ШестовЛ. Сочинения в 2-х томах, с. 163. 7 ШестовЛ. На весах Иова, с. 346.
274
TipirornTOV (Plot. Enn. 1.3.5,8), полностью соответствует платоновскому восхвалению диалектического метода, с помощью которого мысль возвышается от " гипотетических" начал к единому, " негипотетическому" и касается самого бытия (Plat.
RP. 510В; 511В; 534В-С). Да и Аристотель не слишком разойдется с таким пониманием (Arist. Metaph. 1.2 983а5; IV.2 1004Ь21-25).На разные лады повторяет Шестов, что Плотин изменяет основному завету своего учителя Платона, что он отрекается от koyo^'B, становится piookoyoo'oM ('ненавистником разума')*. Потому-де, что он хочет "взлететь над знанием", взойти "по ту сторону всего, по ту сторону столь чтимого ума", войти в общение с "безвидным" и "неизреченным" единым, где "логос", "эпистеме", "нус" только мешают9. Но образ этого выхождения "по ту сторону" (eiiSKSiva), утверждение "не-описуемости", "неизреченности" философского постижения, вспыхивающего в душе внезапно (s^9vp^), как свет, — мы также найдем у Платона (RP. 509В; ближе всего — Epist. VII 341D). Ясное дело, Плотин не Платон, — Шестов чует верно. Но не менее ясно и то, что Плотин — ученик, комментатор, наследник классической греческой, прежде всего платоновской, мысли — пришел к своей "измене" классическому логосу, осмелимся даже в духе Шестова ;сказать: сошел с классического ума, — лишь потому, что неуклонно, методически, логически последовательно шел путем этого самого 'ума, путем, проложенным Платоном и Аристотелем. С-ума-сшествие [Плотина — это умное сумасшествие, можно сказать, логичное сумасшествие. Без-умие, без-основность, бездна Единого открывается 'уму, стремящемуся отыскать свое предельное основание, обосновать свою безусловную возможность. И не потому узрел Плотин эту бездну, что был озарен "светом с Востока", напротив, только потому, что бездна уже открылась, открылась и возможность "нового зрения", открылось второе измерение мышления.
Но почему мы все еще продолжаем говорить о мышлении? И можно ли вообще понять такое двумерное мышление как философию? Во всяком случае, сам Шестов полагает, что только так философию и надо понимать. "Не следует с презрением отбрасывать их филосо-| фию, — говорил Шестов Б. Фондану об экзистенциалистах. — Нужно нападать на их философию, но нужно и упорно подчеркивать тот факт, что их философия есть философия.
Их философия упускает из . виду, что философия имеет два измерения: вера это второе измере-| ние мышления, — а не мистика"". А в книге о Киркегорс он писал:ЛМышление в «Абсурде» не только сохраняется, но получает неслы-канное до того напряжение, оно получает как бы новое измерение, [ШестовЛ. На весах Иова, с. 317-318. •ШестовЛ. На весах Иова, с. 378-379. 10 Fondane B. Rancontres avec Leon Chestov. Plasma. Paris. 1982, p. 131.
275
Гегелю и спекулятивной философии совсем незнакомое; и в этом отличительная черта экзистенциальной философии"".
И все же, каким образом, в каком смысле вера, абсурд могут быть поняты как мышление7 Положим, метафизика, рациональная теология спекулятивное мышление (в понимании Шестова), научная философия, — все это лишь одномерные образы мысли. Положим, что в отличие от них философское мышление двумерно. Но что, собственно, это значит? А потом, если мысль достигает философского напряжения именно в этой двумерности, то не столь же ли значимо для нее и первое измерение, измерение разума? Итак, что же, в конце концов:
двумерность или противоборство, философия или sola fide? Как бы там ни было, мы видим, что "антифилософия" Шестова таит какой-то серьезный собственно философский урок, — урок, далеко не ясный для нее самой, пораженной криками и шепотами "неразумной" жизни, захваченной своей всепоглощающей борьбой с мертвящим Разумом. Она что-то хочет нам напомнить, заставляет внимательнее вдуматься в суть философского дела, вникнуть в его изначальный замысел. Если удастся извлечь этот урок, быть может, мы лучше поймем и философский смысл самой "антифилософии" Шестова. Попробуем же присмотреться к философии, следуя тому, на что обращает наше внимание Шестов.
- Философствовать по-настоящему — значит по-настоящему бодрствовать. Пробуждаться и будить мир, который мирно спит. Это сквозной мотив у Шестова". В этой связи Шестов иногда вспоминает вдруг Сократа, — казалось бы, одного из главных противников, человека, изобретшего сам разум. Но он вспоминает здесь Сократа-овода, которого прихлопнул со сна афинский мир13. "...Бог, — говорит Сократ на суде, — послал меня в этот город, чтобы я, целый день носясь повсюду, каждого из вас будил... Но очень может статься, что вы, рассердившись, как люди, внезапно разбуженные ото сна, прихлопните меня и с легкостью убьете... Тогда вы всю остальную вашу жизнь проведете в спячке..." (Plat. Apol. ЗОе-31 а).
А ведь Сократ защищает на суде не столько себя, сколько свое дело (Apol. 20C), то самое дело, которое он осознает как истинное богослужение и воинскую обязанность, само дело (то рраура аито; die Sache selbst) философии. С тех пор и по сей день метафорой "пробуждения", "бодрствования" описывается едва ли не каждый опыт радикального философствования. Аристотель говорит о "вечно бодрст-
" Шестов Л. Киркегард и экзистенциальная философия. (Глас Вбпиющего в пустыне). "Прогресс"— "Гнозис". М. 1992, с. 73.
" Шестов Л. На весах Иова, с. 313, 376. Шестов Л. Сочинения в 2-х томах, т. 1, с. 609-610 et passim.
13 ШестовЛ. Сочинения в 2-х томах, т. 1,с. дб7. Шестов Л. Hsiseax Иова, с. 323.
276
вующем" уме (Arist. Metaph. XII. 7 1072Ы7), Плотин называет освобождение умной души от тела "истинным пробуждением", пока же душа в теле, она спит беспечным сном (Plot. Enp. III. 6.6,70-71)14. Мы не раз встретим у Шестова знаменитую фразу Паскаля: "Jesus sera en agonie jusqu'a la fin du monde; il ne faut pas dormir pendant ce temps-la" ". Ho он не обратил внимания на то, как Декарт, подобно Сократу воплощавший для Шестова дух разума, описывает свое дело, дело радикального сомнения, допускающего даже то, что и Бог может быть 1 е grand trompeur: "Mais ce dessein est penible et laborieux, et une certaine paresse m'entraine insensiblement dans 1е train de ma vie ordinaire. Et tout de meme qu'un esciave qui jouissait dans 1е sommeil d'une liberte imaginaire, lorsqu'il commence a soupi?onner que sa liberte n'est qu'un songe, craint d'entre reveille, et conspire avec ces illusions agreables pour en etre plus longuement abuse, ainsi je retombe insensiblement de moi-meme dans mes anciennes opinions, et j'apprehende de me reveiller de cet assoupissement, de peur que les veilles laborieuses qui succederaient a la tranquillite de ce repos, au lieu de m'apporter quelque jour et quelque lumiere dans la connaissance de la verite, ne russent pas suffisantes pour eclaircir les tenebres des difficultes qui viennent d'etre agitees"1 ... Впрочем, все это — лишь метафора, неопределенный образ, столь же характерный для религии, мистики, поэзии. Следует спросить: что такое собственно философское пробуждение? Куда, во что мы здесь пробуждаемся? Чем держится философское бодрствование? 2. Вернемся к Сократу. Он будил афинян, испытывая их мудрость, ибо не мог понять, почему бог назвал его мудрейшим; Вывод, как известно, был тот, что Сократ мудрее мудрецов лишь той малостью, что они думают, что знают, а он, коли не знает, то и не думает, что знает (Apol. 21D). Итак, философия начинается пробуждением от знания, от само-собой-разумеющегося, от ума, которым все всегда уже умеют пределов. Философия, стало быть, не столько разрешает первичное изумление, сколько развертывает его, делает его предельным, необходимым и всеобщим, — умным изумлением. Сам ум, — со всем своим знанием, со всей логичностью, систематичностью, проницательностью, строгостью и глубиной — превращается философией в орган изумления, столь же теперь глубокого, проницательного etc. Философски изумляясь, ум каким-то образом выходит за свои пределы, изумляется самому себе, оказывается загадочным, невозможным, возвращается к своему началу, где он бьи еще только возможным. Причем, не только ум, но и весь продуманный им умный мир в самом его бытии. Само бытие как бы возвращается философски изумленным умом в свою предельную — без-умную — изумительность, загадочность, немыс-лимость, невозможность. Или всевозможность (интуиция Шестова верна). Ничего странного: ведь в философии мы каждый раз восходим — или возвращаемся — к самим началам мышления и бытия. Самые яркие примеры философского изумления, фундаментального озадачивания самой возможностью мышления и бытия мы находим не только в сократовском искусстве (мудрости) "незнания", но и в загадках Герклита, в апориях Парменида-Зенона, в диалектике платоновского "Парменида", в перипетиях аристотелевской "сущности" (ouo^а), в "экстазах" Плотина...
Не стану наспех перебирать всю историю философии. Замечу лишь, что, если бы Киркегор не был вразумлен гегелевским Разумом, он не смог бы изумиться неустранимому бытию того, что этот Разум, казалось бы, навсегда снял (hat aufgehoben), что осталось несчастным,
' Ср. ШестовЛ. Сочинения в 2-х томах, т. 1, с. 143,153. 278
непричастным всеобщему Духу — в отчаянном одиночестве своего абсурдного существования. И не в том ли разгадка пожизненной привязанности Шестова к своему извечному врагу — Разуму, которого, — уже давно разоблаченного и поверженного, — почему-то нужно было все снова и снова упорно опровергать и разоблачать, — не в том ли, говорю я, разгадка этой странной дружбы-вражды, что лишь в двумерном пространстве спора, борьбы с Разумом "слезы и смех", "крики и громы", "каторга", "отчаяние", существование без "покровительства законов", — все это обретает философский смысл. Иными словами, открывается в своей поразительной бытийной неустранимости: в той же необходимости и всеобщности, которой обладают "принудительные истины". Эти страхи и страсти нельзя уже счесть иллюзиями воображения, некими недо-разумениями, исключениями, случайностями, историческими обстоятельствами, — словом, чем-то не причастным бытию самому по себе. Для какого же разума именно такой мир может быть " ноуменальным", истинным?
- Пожалуй, Шестов мог бы сказать нам, что "удивление" слишком отвлеченно, слишком теоретично, чтобы дать понять об истинном начале философской борьбы. Но кажется, и у греков "начало философии" коренится глубже теоретического удивления. Экзистенциальный корень философского удивления можно, пожалуй, увидеть в греческой трагедии", — явление, странным образом незамеченное Шестовым в его "странствованиях по душам". Трагическое удивление входит в средоточие трагического патоса. Удивление, по словам Аристотеля, возникает в момент перелома, когда необходимая, логически последовательная связь поступков, преследующих благую цель, неожиданно, парадоксально (кара rpv 5o^av), приводит к цели противоположной (Arist. Poet. 1452al2-a22). Именно патос трагического удивления порождает сострадание и страх и одновременно очищает эти страсти (Ibid. a37-40). Я понимаю так: трагедия освобождает эти страсти от видимости случайного и открывает их всеобщую возможность. Этим-то трагическая поэзия и философичнее разных историй о несчастных случаях (Ср. 1451 a36-b8).
- Полагаю, мы лучше поймем и греческое удивление, и " достоверный абсурд" Тертуллиана, и "ученое незнание" Н. Кузанского, и картезианское сомнение, и, наконец, "отчаяние" Киркегора и Шестова, если увидим в них — помимо прочего — также и метаморфозы собственно философского патоса. Если все это действительно входит в условия философской озадаченности, относится к самому делу, — ясно, что я в состоянии философски "suspendre mon jugement" (Декарт) лишь в том случае, когда способен выдержать "Suspension des Ethischen" (Киркегор) и всего с ним связанного (Истина, Добро, Красота). Но верно и обратное.
наукой вообще (2 Anal. l 7ба 16-22). А значит, ум, который и занимается началами наук (2 Anal. 2 ЮОа 6-16), который связывает всякий дока-
280
зывающий силлогизм (2 Anal. l 85al), который, стало быть, призван придать всему необходимому силу необходимости, сам как будто ни на чем не основан, ничем не держится...
Не буду множить примеры. Подобное самоопределение философской мысли в разных формах свойственно каждой серьезной философии, ибо такого рода парадоксальность присуща самому ее делу:
мышлению о первых началах мышления и бытия. Шестов редко принимает всерьез двумерность философского мышления, о которой говорит философская традиция. Он считает, что для Аристотеля, скажем, — как для Спинозы, Гегеля и Гуссерля, — вообще нет никакой разницы между философией и наукой19. А если так, то для второго — и единственного — измерения мышления остается sola fides, solus absurdus...
- Разумные истины необходимы и принудительны. Почему? "Ведь если уже о
20
чем спрашивать, то именно о том, откуда пошла эта принудительность" .
Однако, о чем ином спрашивает философия, когда она спрашивает о первых началах? Вопрос о началах, когда он радикальный, т.е. философский, обращен к тому началу, где еще нет никаких начал, ни самоочевидных, ни проблематичных. Где неизвестно, как возможна очевидность и как ставятся проблемы. Она подводит мысль и бытие к некоему ничто мысли и бытия. Где еще как бы нет того, что только может быть. Может быть настоящим бытием, состоятельной мыслью, может быть необходимым и принудительным или случайным и свободным, очевидным или сомнительным... Первые, исходные, философские начала и причины бытия и мышления — не вечные истины и очевидности, а начинания,
причинения, допущения.
Если философия по своей сути есть вопрос о начале мысли и бытия, она развертывает логику и онтологию как форму возвращения к началу. Где все только начинается, может начаться. Где все еще возможно. Где все необходимости — логические, онтологические, теологические, технологические — выходят из своих предопределенных ходов и сходятся на философский суд, принужденные задаться одним вопросом: как вообще возможна необходимость, откуда она пошла, каким ходом она находится и пускается в ход? Что если возможны разные необходимости: у Аристотеля одна, а у Декарта, скажем, другая? Ведь Декарт и впрямь начинает все дело мысли как бы с самого начала. И не начинает ли с самого начала каждая философия? Не есть ли философия вообще тот оборот мышления, когда оно начинает все свое дело с самого начала и ведет его по-другому, по-своему?
Так, видимо, и можно говорить о двумерности (а может быть, и мно-гомерности) философского мышления: оно всегда движется в опре-
"'ШестовЛ. Сочинения в 2-х томах, т. 1, с. 22 et passim. 20 ШестовЛ. Сочинения в 2-х томах, т. 1, с. б 1 б. 281
деленном, необходимом строе мысли и мира, но одновременно и в сфере начал, где таятся упущенные (в "очищенном" — Шестов сказал бы "ободранном" " — мире снятые, забытые) возможности и еще только возможные допущения мышления и бытия. Шестов близко подходит к такому пониманию "второго измерения мышления" в афоризме XVI ("Maximum метафизики") четвертой части книги "Афины и Иерусалим", озаглавленной "О втором измерении мышления.
(Борьба и умозрение)". Подведем некоторые итоги. Как все же дело Л. Шестова входит в само дело первой философии?
- Шестов пробуждает, приводит философскую мысль в себя из самозабвения в научной и всякой иной одномерной метафизике. Как и современная ему экзистенциальная философия, он захвачен тем единичным, случайным, несчастным существованием, которое полностью " снимается" в мире идеальных сущностей, общностей, законов и проектов.
- По правде говоря, он пробуждает не столько философскую мысль, сколько изначальный философский патос: страсть, страдание, болезнь без-умия и беспочвенности. Тот же пятое он находит в отчаянии Киркегора, в умении Паскаля жить над бездной, в "sola fide" Лютера, в экстазах Плотина... Я попытался показать, что подобный патос действительно лежит в началах философии, что он открывает саму философию как искусство незнания, радикального удивления и что найдем мы его не только там, где ищет и находит Шестов, но и в греческой трагедии, в апофатике "ученого незнания" И. Кузанского, в картезианском сомнении, кантовском антиномизме и т. д.
- Философский патос охватывает все дело философии как возвращения разумного мира к началам-начинаниям разумения и бытия, в ничто, чреватое возможностями разумения и бытия.
- Шестов наводит нас на мысль о принципиальной двумерности философского мышления, хотя сам, увлеченный борьбой с одномерным метафизическим разумом, чаще всего не замечает всей парадоксальности разума философского. Между тем, все напряжение философского разума создается именно тем, что он связывает то, что его разрывает противоборством: стремление к завершению и возвращение к началу. В античности: vouo — между многим и единым, между миром форм и бесформенной формой форм, между логосом ("эпистемами") и бездной единого; в средневековье: intellectus — между божественным ничто и ничтожностью мира, между doctrina и docta ignoratia; в XVII веке: cogitatio — между методическим познанием и методическим сомнением (незнанием), между res cogitans w res extensa (двумя необщающимися субстанциями), между всесторонне бесконечным миром и конечным человеком... Сегодня;...?
Шестов Л. Сочинения в 2-х томах, т. 1, с. 621. 282
5 Наконец что же такое " вера" Шестова? По-моему и здесь Шестов не столько озабочен каким-то определенным вероисповеданием, сколько самим началом, возможным начинанием веры как бы из ничего из бездны. Когда бездна разверзается под ногами, точнее, когда открывается, что под ногами человека не почва, а изначально разверстая бездна, тогда из бездны души рождается зов, на который впервые может откликнуться Бог.
Итак я старался обрисовать место, которое может занимать мысль Л. Шестова в пространствах первой философии. Придется просить прощения у Льва Исаковича за то, что я попробовал привить дикую ве- 1 точку его мысли к Древу Познания.
283
Еще по теме О ВТОРОМ ИЗМЕРЕНИИ МЫШЛЕНИЯ: Л.ШЕСТОВ И ФИЛОСОФИЯ:
- ВЕЩЬ И ВЕЩНОСТЬ В КИТАЙСКОЙ И ЕВРОПЕЙСКОЙ ФИЛОСОФИИ
- Введение
- Примечания
- Генезис идей рациональности в философии
- К ПОНИМАНИЮ КУЛЬТУРНЫХ ТРАДИЦИЙ ЧЕРЕЗ ТИПЫ МЫШЛЕНИЯ. (К СЕМИОТИКЕ ПОНИМАНИЯ ТИПОВ КУЛЬТУРНЫХ ТРАДИЦИЙ)
- СОВРЕМЕННАЯ ЗАПАДНАЯ ФИЛОСОФИЯ: ОСНОВНЫЕ НАПРАВЛЕНИЯ
- ИСТОРИЯ мысли, эллинизм И РИМ
- ПОСЛЕСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ (1987)
- АФИНЫ И ИЕРУСАЛИМ
- О ВТОРОМ ИЗМЕРЕНИИ МЫШЛЕНИЯ: Л.ШЕСТОВ И ФИЛОСОФИЯ