Из-за неправильного понимания нами природы языка было потрачено впустую больше времени, энергии и гения, чем из-за всех других ошибок и иллюзий, которым подвержено человечество. Это неизмеримо замедлило развитие нашего естественнонаучного знания в любой области и испортило то, что не могло замедлить. Жаль, что мало кто из нас сохранил детские воспоминания о борьбе с грамматикой. Нас заставили так много перенести из-за зубрежки грамматических правил. Механистический подход к языку, не оставляющий места воображению, заставил нас считать грамматику самым бесчеловечным моментом обучения. Возможно, что американцы, слишком серьезно относящиеся к собственной персоне и личной независимости, испытывают нечто вроде обиды на все те структуры, которые настолько незыблемы, что представляют собой беспричинное оскорбление принципа свободы воли. По каким-то причинам американцы характеризуются отсутствием способности к иностранным языкам. Подобно британцам, мы ожидаем, что все остальные выучат английский. Нет ничего более человеческого как в отдельном человеке, так и в целом народе, чем речь. Последняя, в отличие от крика животного, не является простым элементом более широкой биологической реакции. Только одно животное — человек — может передавать абстрактные идеи и беседовать об условиях, которые находятся в противоречии с действительностью. Чисто конвенциональный элемент в речи на деле на- 175 столько существен, что язык можно рассматривать исключительно как явление культуры. Бирманский ткач, привезенный в Мексику, сразу поймет, что делает его мексиканский коллега, но не поймет ни слова из языка науатль. Не существует более полезной информации, чем лингвистические данные, указывающие на первичные, бессознательные психологические установки. Более того, большинство конфликтов между группами и народами возникают из-за того, что они говорят на разных языках, как в прямом, так и в переносном смысле. Мы живем в среде, которая в значительной мере вербальна в том отношении, что большая часть времени нашего бодрствования уходит на говорение слов или на ответ, активный или пассивный, на чужие высказывания. Мы разговариваем сами с собой. Мы читаем газеты, журналы, книги, словом, все, что написано. Мы слушаем радио, а также то, что нам говорят в проповедях, кинофильмах и на лекциях. Эдвард Сэпир сказал: «Язык полностью обусловливает прямой опыт. Для большинства людей любой опыт, реальный или потенциальный, пропитан вербализацией. Возможно, это объясняет то, почему так много любителей природы не чувствуют, что они действительно находятся с ней в контакте, пока они не узнают названия великого множества цветов и деревьев, как будто реальный мир вербален изначально, и никто не может приблизиться к природе, не зная терминов, которые каким-то магическим образом выражают ее. Это постоянное взаимодействие между языком и сферой опыта выводит язык из ряда таких чистых и простых символических систем, пребывающих в застывшем состоянии, как наборы математических символов и сигналы флажками»*. В словарях до сих пор говорится: «Язык — это средство для передачи мыслей». Ученые семантики и антропологи согласны в том, что это только одна, очень специальная и не * Sapir E. Language // Encyclopedia of the Social Sciences. Vol. IX. 1933. 176 главная, функция речи. Широко говоря, язык является инструментом действия. Значение какого-либо слова или фразы не сводится к его словарному эквиваленту, но возникает в своей конкретности из ситуации, в которой это слово или фраза произносится. Мы используем слова для того, чтобы успокоиться или польстить себе, фантазируя или мечтая; для того, чтобы снять напряжение, заставить себя сделать одно или запретить себе что-либо другое. Мы используем слова для достижения своих целей в общении с другими людьми. Посредством слов мы создаем собственный портрет и описываем свои мотивы. Мы подлизываемся, пресмыкаемся, протестуем, приглашаем и угрожаем. Даже интеллектуал из интеллектуалов использует только небольшую часть своих речевых способностей, когда ему нужно выразить и передать мысли, которые отделены от чувств и действий. Основная социальная функция речи состоит в том, что она помогает людям эффективно взаимодействовать и ослабить социальное напряжение. Очень часто сказанное значит гораздо меньше, чем сам факт того, что вообще что-то сказано. Антропологическая лингвистика достигла заметных результатов, которые могут оказать непосредственное практическое воздействие в управлении вербальным контекстом. Из-за отсутствия письменных источников и других обстоятельств, специфичных для работы с представителями примитивных культур, антрополог-лингвист становится специалистом по «прямому методу». Он знает, как изучать язык, используя его. С одной стороны, он внимателен к едва уловимым и редким формам языка; с другой, сфера его профессиональных интересов — это социальные практики. Он знает, как избежать употребления сослагательного наклонения в том случае, когда для продолжения разговора требуется изъявительное. Познания в области этикета толкают антрополога к вечному греху поглощенности деталями. Он любит сложные правила, но еще больше — исключения из них. В этом одна из причин того, что после восьми лет обучения французскому языку американец может с удовольствием 177 читать французский роман, но приходит в ужас, когда ему приходится спрашивать в Париже, как найти нужную ему улицу. Антрополог не может вычитать правила из книги, он обречен делать большие и маленькие ошибки. Его неписаный закон — пробиваться к самому существенному, концентрироваться на нем и продолжать разговор во что бы то ни стало. В силу того, что во время второй мировой войны многие экзотические языки имели важное военное значение, антропологи-лингвисты получили возможность опробовать свой метод непосредственно на информантах — носителях языка. Они подготовили образовательные программы, в которых на первый план были выдвинуты антропологически обоснованные оптимальные методы обучения языкам. Результаты повлияли на традиционные приемы изучения языков в Соединенных Штатах. Антропологи-лингвисты также разработали приемы обучения взрослых, владеющих бесписьменным языком, и приемы обучения неграмотных умению читать и писать на их родном языке. Поскольку антропологи-лингвисты обычно имели этнологическую подготовку, они меньше, чем другие исследователи языка, были склонны рассматривать речь изолированно от жизни народа. С точки зрения антрополога язык является лишь определенной разновидностью культурного поведения, связанной с другими проявлениями действия и мысли. Анализ словаря выявляет основные ориентиры культуры и отражает ее историю. Например, в арабском языке существует более шести тысяч слов для обозначения верблюда, частей его тела и снаряжения. Неразвитость языка в испаноязычных деревнях Нью-Мексико, а также наличие в нем диалектных слов свидетельствуют о длительной изоляции этих групп населения от основной линии развития латинской культуры. Использование же архаизмов указывает на то, что диалекты отделились от основной линии развития испанского языка в восемнадцатом веке. А употребление в речи панамских индейцев бораби таких слов, как gadsoot (gadzooks), forsoo 178 (forsooth), chee-ah (cheer), mai-api (mayhap) (божба, клятва, возглас одобрения), намекает на возможную связь с пиратами елизаветинских времен. Сейчас очень много известно об истории языков, особенно тех, посредством которых распространялась культура: греческого, латыни, санскрита, арабского, китайского и английского. Выявлены некоторые постоянно действующие механизмы. В противоположность основному ходу культурной эволюции, языки двигаются от сложного к простому. Китайский и английский сегодня потеряли почти все флексии. Фонетическое однообразие очень привлекательно для тех, кто верит в существование порядка событий, доступного для познания. Как сказал Блумфилд: «Эти соотношения — историческая деталь, но их значение велико, поскольку они показывают, что человеческое действие, как правило, неслучайно; оно может оставаться регулярным даже в таком незначительном явлении, как способ произнесения отдельных звуков в потоке речи». Фонетическая сторона языка прекрасно иллюстрирует тот факт, что в культуре действуют механизмы как отбора, так и стереотипизации. Звук [р] в pin произносится с небольшим придыханием, которое отсутствует, когда мы произносим звук [р] в spin. И все же носители английского языка подсознательно обращаются с ними как с одинаковыми сигналами, хотя они акустически не идентичны. Они похожи на автомобилиста, которого научили останавливаться на любой оттенок красного света. Если я занимаюсь исследованием неизвестного языка и обнаруживаю два звука, похожие на английские [b] и [d], но отличные от них в том, что они произносятся с мягким придыханием, то могу немедленно предсказать, что в новом языке звуки типа [g] будут соответствовать той же схеме. Язык так же последовательно не рационален, как любой другой аспект культуры. Мы упорно цепляемся за бессмысленные заглавные буквы. Можно также привести в пример наше абсурдное английское правописание. «Ghiti» следовало бы читать как fish: [f] — 179 как в слове laugh, a [sh] — как в слове ambition. В слове икота (hiccough) буквы gh дают звук [р]. Ghoughteighteau может быть прочитано как potato (картофель) — поймите это сами. Мы говорим «пять домов», в то время как «пять дом» будет проще и прекрасно передаст то же самое значение. Частные особенности языкового употребления очень показательны. Не случайно, что французские протестанты обращаются к божеству в дружеской форме, выраженной личным местоимением ты (tu), a католики — в официальной (vous). Во всех слоях французского общества сохраняется старое аристократическое tu в обращении супругов друг к другу. Но в «Пригороде Сен-Жермен» герцог обращается к своей герцогине на вы (vous) — они оба прекрасно понимают, что он оставляет tu для своей любовницы. Можно написать целую монографию о различиях в структуре европейских обществ, основываясь только на употреблении в языке личного местоимения второго лица. Во Франции человек, став взрослым, обращается на «ты» к очень небольшому числу людей. Подобная фамильярность ограничивается кругом ближайших родственников и друзей детства. В то же время в немецкоязычном мире студента, который вскоре не перешел на «ты» с теми, кого часто видит, будут считать слишком чопорным. В армии императорской Австрии все офицеры одного полка, независимо от звания, обращались друг к другу на «ты». Неупотребление фамильярной формы обращения было равнозначно вызову на дуэль. В Австрии и других европейских странах переход к фамильярному обращению между взрослыми был закреплен в специальной церемонии: участники ритуала должны обняться и выпить по глотку из стаканов друг друга. В Испании и Италии переход на «ты» происходит легче, чем во Франции, но не так часто, как в южной Германии и Австрии. В Италии существует дополнительное осложнение — специальная форма вежливого обращения (Lei). Выбор между Lei и более общим официальным местоимением был вопро- 180 сом политики. Фашистская партия запретила использовать местоимение Lei. В Швеции страсти разгорелись вокруг местоимения ni, которое употребляется при обращении к людям с самым низким социальным статусом и, в соответствии со знакомым принципом «снобизма наоборот»*, к членам королевской семьи. Были созданы клубы для отмены этого слова. Люди надевали значки с надписью: «Я не буду говорить ni, и я надеюсь, что вы тоже не будете». На людей подавали в суд за использование ni по отношению к тем, кто считает себя равным или выше по социальному положению человека, прибегнувшего в обращении к пренебрежительному ni. «Вы ni по отношению ко мне; я вам — не ni*. Все это — также примеры напряженного эмоционального символизма языка. Во времена бурного развития национализма и романтического движения каждым языком пользовались как убедительным проявлением уникальности каждой культуры. В начале века мадьярская знать в Венгерском парламенте говорила на латыни, потому что по-мадьярски они говорить не могли, а по-немецки — не хотели. Мадьярский, ирландский, литовский и другие языки возродились в последние сто лет из состояния практически мертвых. Тенденция эта такая же древняя, как и письменная история. Из Библии мы узнаем о том, что галилеяне на переправе через Иордан убивали всех, кто говорил sibboleth вместо shibboleth. Внутри культуры группы подчеркивают свое единство посредством особого языка. Свое арго есть у преступников. То же можно сказать относительно всех профессий. В одной школе в Англии (Винчестер) практикуют совершенно непонятный для непосвященных язык, составленный из сред- * Другая иллюстрация принципа «снобизма наоборот»: в американском небольшом или борющемся за престиж колледже преподаватели, которые являются членами ФБК (Phi Beta Kappa), скорее появятся в студенческом городке без штанов, чем без своих ключей. В старых престижных университетах ключи ФБК носят только несколько пожилых профессоров. 181 невековой латыни и напластований сленгов многих поколений. «Языковое сообщество» — не бессмысленное словосочетание. Использование речевых форм в целом имплицитно содержит информацию о других вещах в целом. Высшее общество в Англии подчеркивает свою обособленность, опуская g в конце слова. Преуменьшение — знак непоколебимой психологической безопасности. Если представитель английского высшего класса является членом команды Кубка Дэвиса, он говорит: «Да, я немного играю в теннис». Люди во многих странах произносят слова определенным образом, чтобы соотнести себя с определенной социальной группой. То, что взрослый или пожилой англичанин чаще будет определяться как выпускник Харроу или Рагби, а не как йоркширец, или выпускник Оксфорда, или военный, доказывает: язык различения идентифицируется с социальным статусом. Вы легко можете определить англичанина по его галстуку и акценту. Идиоматические речевые формы позволяют обществу детально идентифицировать особые позиции и роли его разнообразных членов. Группы и классы бессознательно используют это средство, чтобы избегнуть поглощения большим сообществом. «Он говорит так, как мы», — это декларация о принятии в группу. Эвфемизмы, особые ласкательные выражения, сленг — все это признаки класса. Неотъемлемый аромат каждой культуры или субкультуры может быть опознан по оттенкам языка. В Берлине 1930 года знакомые, встретившиеся на улице, кланялись и говорили друг другу: «Добрый день». В Вене старшего приветствовали словами «честь имею», близкого знакомого — «благослови тебя (Вас) Бог»; а среди коллег-ученых и аристократов было распространено выражение «Ваш слуга». Та gewisse Liebensw?rdigkeit (то есть «определенная любезность»), которая была отличительным признаком венской культуры, наиболее отчетливо и непосредственно проявлялась в определенных выражениях, известных и в северной протестантской Германии, но гораздо реже встречавшихся там в повседневной речи: «живите хорошо», «леди-мать», «целую руку, благо- 182 родная госпожа» и множество других. Когда разносчик приносил на кухню продукты, он говорил: «благослови тебя Бог» — если их получала горничная — или «целую руку, благородная госпожа» — если присутствовала хозяйка дома. Хотя эта точка зрения может завести слишком далеко, есть все же нечто существенное в перечнях европейских слов, получивших широкое распространение в чужих языках. В английском это: gentleman, fair play, week end, sport. Во французском: liaison, ma?tresse, cuisine. В итальянском: diva, bravo, bel canto. В немецком: Weltschmerz, Sehnsucht, Weltanschauung, Gem?tlichkeit. Рассуждая об англичанах, французах и испанцах, де Мадарьяга предположил, что слова fair play, le droit и el honor являются ключом к соответствующим культурам. Вот образчик его рассуждений об английском языке: «Весьма удовлетворительной кажется мысль о том, что английский — язык действия — является односложным языком. Ведь человек действия, как мы знаем, живет в настоящем, а настоящее вмещает не больше одного слога. Многосложные слова в английском иногда называют "словарными", то есть словами для интеллектуала, книжного червя, эксцентрика, почти не-англичанина. Они изумительны, эти английские односложные слова, особенно те, конечно, что обозначают действие. Точность их соответствия обозначаемому действию столь велика, что невольно хочется думать об английских словах как о подлинных именах этих действий, а обо всех остальных словах — как о заслуживающих сожаления уродцах. Как можно улучшить splash (плескаться, брызгаться), smash (разбивать), ooze (сочиться), shriek (визжать), slush (смазывать), glide (скользить), squeak (пищать, скрипеть), соо (ворковать)? Кто мог бы отыскать что-нибудь лучше hum (гудеть, мямлить), buzz (жужжать), howl (выть) или whir (шуметь, жужжать)? Кто мог бы придумать нечто более слякотное, чем slop (слякоть)? Разве слово sweet (сладкий) не звучит как поцелуй, и можно ли найти лучшее обозначение для непреодолимого препятствия, чем stop?» 183 Нет сомнения, что повторяющиеся фразеологические обороты, словесные стереотипы разных культур и эпох могут объяснить многое. Они инкапсулируют в себе основные силовые линии и акценты общества, главнейшие культурные интересы, характерные определения ситуации, первичные мотивации. Если вы божитесь по-английски, ваши слова не будут иметь действия на американскую аудиторию, — и наоборот. Навахо приветствуют друг друга словами «все хорошо», японцы — «почтительная своевременность», американцы — «как дела?» или «как поживаете?» Каждая эпоха обладает собственными шаблонными выражениями. Карл Беккер писал по этому поводу: «Если бы мы заглянули в ту маленькую заднюю дверь, что служит для всех поколений тайным ходом к знанию, нам стоило бы озаботиться поиском незаметных слов с неопределенными значениями, которым люди позволяют соскальзывать с языка, или с кончика пера, без страха и сомнений; слов, которые потеряли свое метафорическое значение благодаря постоянным повторениям и бессознательно воспринимаются в качестве объективной реальности... Для всех поколений эти волшебные слова имеют свои входы и выходы». В некотором смысле проблема семантики не является совершенно новой. Римский ученый Варрон в одном из своих трактатов сообщает, что обнаружил двести двадцать восемь различных значений слова «добро». Он исходил из тех же соображений, что и Олдос Хаксли, писавший: «Должен быть какой-нибудь способ очистки и дезинфекции слов. Любовь, чистота, доброта, душа — все это куча грязного белья, нуждающегося в стирке». Мы всегда соединяем при помощи слов различные вещи и вербально разделяем то, что на самом деле едино. Последователь «Христианской Науки» отказывался принимать таблетки витаминов, поскольку считал их «лекарством»; когда ему объяснили, что витамины — это 184 «пища», он легко согласился пользоваться ими. Страховая компания обнаружила, что с «цистернами с бензином» обычно обращались осторожно, тогда как с «цистернами из-под бензина» — беспечно. На самом деле «цистерны из-под бензина» опаснее полных, так как они содержат взрывчатые испарения. Проблема семантики практически неразрешима, поскольку, как сказал Джон Локк, «показать различные значения и недостатки слов так трудно, когда у нас нет для этого ничего, кроме тех же самых слов». Это одна из причин, по которым столь необходим кросс-культурный подход. Любой, кто боролся с трудностями перевода, вынужден признать, что язык не сводится к словарному составу. Итальянская поговорка «traduttore, tradittore» (переводчик — это предатель) слишком верна. Однажды я спросил у японца, хорошо знавшего английский, как бы он перевел со своего языка выражение из японской конституции, воспроизводящее наше: «Жизнь, свобода и поиски счастья». Он перевел: «Разрешение предаваться похоти». Англо-русско-английский перевод превратил телеграмму «Женевьева исключена за проказы» в «Женевьева повешена за подростковые преступления»*. Это — очевидные и грубые ошибки. Но посмотрите, как переводится одно и то же место из Ветхого Завета на пол-дюжине разных языков. Существенные различия в длине показывают, что перевод — не просто проблема поиска иностранного слова, точно соответствующего понятию оригинала. Особенно труден перевод поэтических образов. Возможно, что метрика Гомера лучше всего передана в английском переводе Хотрея. Две последние строки из знаменитого эпизода третьей песни «Илиады», в которых идет речь о Касторе и Полидевке, звучат у него так: * В оригинале игра слов: suspend (временно отстранять, исключать; но и — вешать, подвешивать) превратилось в hang (вешать, казнить). — Прим. перев. 185 So said she; but they long since in earth's soft arms were reposing There in their own dear land, their fatherland, Lacedaemon. (Так говорила она; но они уже давно покоились в мягких объятиях земли, там в своей родной земле, в Лакедемоне)*. Хотрей передал музыкальный эффект греческого гекзаметра настолько адекватно, насколько это можно сделать по-английски. Однако по-гречески это место буквально звучит так: «Но их в то время прочно держала подательница жизни земля». Оригинал реалистичен — братья Елены умерли, и с этим ничего не поделаешь. Английский же — сентиментален. Однажды в Париже я видел пьесу под названием «Слабый пол». Я нашел ее очаровательно рискованной. Спустя год, в Вене, я пригласил одну девушку посетить постановку той же пьесы в немецком переводе. Хотя она не была ханжой, я все же находился в замешательстве, поскольку по-немецки пьеса звучала вульгарно, если не непристойно. Мне кажется, что впервые я по-настоящему почувствовал природу языка, когда мой оксфордский наставник попросил меня перевести на греческий язык несколько страниц из сочинения британского риторика восемнадцатого столетия. Там была следующая фраза: «Она погребла его под величайшей злобой своих обвинений». Я долго сражался с ней и, наконец, совершил непростительный грех, проверив каждое слово по англо-греческому словарю. Мой наставник взглянул на получившееся языковое чудовище и посмотрел на меня со смешанным отвращением, сожалением и удивлением. «Мой дорогой мальчик, — сказал он, — разве Вы не знаете, что это можно перевести одним-единственным образом: deinos aedeitai, "Она очень сильно упрекала его"?». * Ср. русский перевод В. А. Жуковского: «Так говорила; но их уже матерь-земля сокрывала / Там, в Лакедемоне, в недрах любезной земли их родимой.» — Прим. перев. 186 В действительности существует три вида перевода. Во-первых, есть «буквальная» разновидность — перевод слово-в-слово; обычно он чреват искажениями, исключая разве что случаи, когда язык оригинала и язык переводчика очень схожи по структуре и словарному составу. Во-вторых, существует тип официального перевода, при котором соблюдаются определенные нормы идиоматических соответствий. Третья, психологическая, разновидность перевода, где слова производят тот же эффект на носителей языка переводчика, что и на людей, говорящих на языке оригинала, близка к невозможному. В лучшем случае передача текста должна быть весьма свободной, с тщательно разработанными парафразами и объяснениями. Однажды я слышал, как Эйнштейн допустил оговорку, вполне соответствующую реальному положению дел. Он сказал: «Сегодня я буду говорить по-английски, но если я увлекусь дискуссией, то перейду на немецкий, и профессор Линдеман будет клеветать* на меня». Если бы слова относились только к вещам, проблема перевода была бы сравнительно простой. Но они, кроме того, указывают на отношения между вещами, а также и на субъективные, и на объективные аспекты этих отношений. В различных языках эти связи воспринимаются по-разному. Балийское слово tis означает «не мерзнуть, когда холодно». Балийское слово paling обозначает состояние транса, опьянения или такую ситуацию, когда человек не знает, где он, какой сейчас день, где находится центр острова, к какой касте принадлежит его собеседник. Субъективные аспекты языка связаны с тем, что мы используем слова не только для обозначения вещей и отношений, но и для самовыражения; слова не просто обозначают события, но и выражают отношение говорящего к этим событиям. Слова «проститутка» и «шлюха» имеют одно и то же значение. Однако их коннотации сильно различаются. А * Traduce (клеветать, злословить) вместо translate (переводить). — Прим. перев. 187 коннотация не менее важна, когда речь идет о чувствах, вызываемых словом, или о действиях, которые оно вызывает. Возьмите, например, богатейшую область современной вербальной магии — рекламу. Одни и те же слова в рамках одной и той же культуры часто имеют различное значение для разных поколений. Так, Маргарет Мид пишет: «Возьмите слово работа. Для ваших родителей работа — это то, что они получили по окончании школы: следующая ступень, отчасти пугающая, отчасти волнующая; конец беззаботных школьных дней. Работа — это то, что они собирались получить, были обязаны получить; нечто, что ждало их после школы с той же неумолимостью, что и осень, сменяющая лето. Но что значит работа для тех, кто родился в 1914 или 1915 годах? То, чего вы могли никогда не получить, то, к чему стремишься и о чем надо молиться; то, для чего голодаешь и крадешь; в общем — работа. Ее не было. Когда эти два поколения вступают в разговор, и всплывает слово работа — как они могут понять друг друга? Предположим, что речь идет о призывнике: "Какая досада, что ему пришлось оставить работу". Для старших эти слова — отъявленный антипатриотический эгоизм. Для молодых они имеют очевидный смысл. Им кажется странным, что старшие видят самопожертвование в том, что женатым и имеющим детей людям пришлось бросить семьи ради военной службы, но не понимают, что значит оставить работу в такой же ситуации. "Разве они знают, что означает работа в наше время — для тех, кто родился в 1915, 1916, 1917 годах? Разве они знают, что, как в древности человек не был мужчиной, не имея ребенка мужского пола, так сейчас нельзя считать себя полноценным человеком, не имея работы? Мы не говорим, что не стоит уходить в армию, если у тебя есть работа. Мы просто хотим сказать, что это трудно. Мы говорим то же самое, что они сказали бы о человеке, у которого есть дети. Почему же они так кипятятся?"» Англичане и американцы все еще пребывают в уверенности, что говорят на одном и том же языке. С некоторыми оговорками это остается правдой, пока речь идет о точных 188 значениях, хотя в американском существуют понятия, не имеющие точных английских эквивалентов. Однако коннотации зачастую существенно разнятся, и это приводит к тем большему непониманию, поскольку оба языка все еще называются «английским» (одними и теми же словами называются разные вещи). Прекрасный пример этому можно найти у той же Маргарет Мид: «...В Англии слово "компромисс" — хорошее слово, и о компромиссном соглашении можно говорить с одобрением, включая те случаи, когда противной стороне досталось более половины оспариваемого. В США, с другой стороны, меньшая часть означает определенное положение той или иной стороны, и поэтому говорят: "президент против конгресса" или "конгресс против президента"; "правительство штата против федерального" или "федеральное правительство против штата". Это соотносится с американской доктриной контроля и равновесия, но одновременно лишает слово "компромисс" того этического ореола, который оно имеет в Англии. Если для англичанина "пойти на компромисс" значит выработать приемлемое решение, то для американца, это — выработать плохое решение, при котором для обеих сторон будет потеряно что-то важное. Поэтому в отношениях между США и Англией, которые, когда речь шла о суверенитете, по сути дела были компромиссами, англичане всегда могли говорить о результатах с одобрением и гордостью, в то время как американцам приходилось подчеркивать свои потери». Итак, слова, столь легко срывающиеся с наших уст, не являются совершенно надежными заместителями фактов физического мира. Мышление — также не сводится к проблеме выбора слов для выражения мыслей. Выбранное слово настолько же отражает социальную ситуацию, насколько и предметную реальность. Два человека заходят в бар в Нью-Йорке, и с них просят завышенную цену за рюмку плохого спиртного. Они скажут: «Это жульническое заведение». Но если дело происходит в Париже, их слова будут другими: «Все французы — компания надувателей». 189 Возможно, что наиболее важный вклад в антропологическую лингвистику был сделан благодаря трудностям, с которыми сталкивались антропологи, пытаясь передать значения речевых структур, полностью чуждых моделям всех европейских языковых систем. Подобный опыт и подобные исследования привели антропологов к несколько ошеломляющему открытию, имеющему большое значение для мира, где народы, использующие множество различных идиом, пытаются взаимодействовать без искажений. Каждый язык представляет собой нечто большее, чем простой механизм для обмена идеями и информацией, нечто большее, чем орудие самовыражения, нечто большее, чем приспособление для выпуска эмоциональной энергии, нечто большее, чем инструмент, позволяющий заставлять других людей делать то, что нам нужно. Каждый язык есть также особый способ мировоззрения и интепретации опыта. В структуре любого языка кроется целый набор неосознаваемых представлений о мире и о жизни в нем. Антропологические лингвисты пришли к пониманию того, что общие представления человека о происходящем вовне его не «заданы» всецело внешними событиями. Уместнее сформулировать эту проблему следующим образом: человек видит и слышит то, к чему его делает чувствительным грамматическая система его языка; то, что она приучила его ждать от восприятия. Эта предвзятость оказывается тем более незаметной, поскольку любой человек не осознает свой язык как систему. Человек, выросший в той или иной языковой среде, воспринимает последнюю как часть самой природы вещей, всегда остающейся на уровне фоновых явлений. Необходимость организовывать и интерпретировать опыт в рамках, определенных языком, столь же естественна, как смена времен года. Действительно, простодушная точка зрения состоит в том, что думающий по-другому является неестественным, глупым, или даже порочным, — и, конечно, лишенным логики. По сути дела, традиционная, или аристотелевская, логика преимущественно состояла из анализа согласованностей в структуре таких языков, как греческий или латынь. Субъект- 190 но-предикативная форма речи подразумевала существование неизменяющегося мира фиксированных отношений между «субстанциями» и их «качествами». Эта точка зрения, как утверждает Коржибский, полностью не соответствует современной физике, показывающей, что свойства атома постоянно меняются в соответствии с изменениями отношений его элементов. Маленькое слово is («есть» — 3 л., ед. ч. гл. «быть») доставляет нам много путаницы, поскольку иногда оно означает, что субъект существует, иногда — что он относится к определенному классу, иногда — что субъект и предикат идентичны. Аристотелевская логика учит нас, что нечто или существует, или не существует. Это утверждение зачастую не соответствует действительности, так как «и-и» подчас вернее, чем «или—или». «Зло» никогда не сводится к чисто черному цвету и включает бесконечное число оттенков серого. Наличный опыт не предоставляет четко очерченных сущностей, подобных «добру» и «злу», «сознанию» и «телу»; их обособление происходит в вербальной сфере. Современные физические исследования показали, что даже в неодушевленном мире существует много вопросов, на которые можно ответить категорическим «нет» или безоговорочным «да». С антропологической точки зрения, на земле существует множество миров — поскольку есть разные языки. Каждый язык представляет собой инструмент, руководящий людьми в их наблюдениях, реакциях, специфических способах самовыражения. Опыт может быть препарирован по-разному, и язык служит основной силой, скрыто управляющей этим процессом. Вы не можете сказать: «ответь мне "да" или "нет"» по-китайски, поскольку в этом языке не существует слов «да» и «нет». Китайский отдает предпочтение слову «как?» и неисключительным категориям; европейские языки — слову «что?» и исключительным категориям. В английском существует и реальное и воображаемое множественное число: «десять человек» и «десять дней»; в языке хопи множественное число и количественные числительные могут использоваться только для обозначения вещей, которые можно увидеть 191 вместе в качестве предметной группы. Фундаментальные категории французского глагола — это «до» и «после» (время) и возможное—действительное (наклонение); фундаментальные категории одного из языков американских индейцев (винту) суть: субъективность—объективность, знание— вера, свобода—существующая необходимость. В языке индейцев хайда в Британской Колумбии существует более двадцати глагольных префиксов, указывающих на образ действия, будь то переноска, стрельба, битье, толчок, тяга, плаванье, штамповка, сбор, рубка и т. п. В некоторых языках используются разные глаголы, прилагательные и местоимения для одушевленных и неодушевленных явлений. В Меланезии существует не менее четырех различных форм каждого притяжательного местоимения. Одно может использоваться для обозначения тела и души говорящего, другое — для его дальних родственников и набедренной повязки, третье — для его имущества и даров. Глубинные понятийные образы каждого языка обладают тенденцией к формированию связной, хотя и не осознаваемой, философии. Если английское слово rough (грубый, неровный и др.) может равно употребляться для характеристики дороги, скалы или рабочей поверхности напильника, в языке навахо нужно использовать три разных, не заменяющих друг друга слова. Поскольку язык навахо имеет общую тенденцию к оптимизации и конкретизации различий, то в нем существуют и обратные ситуации. Одна и та же основа употребляется для обозначения разрыва, светового луча и эхо, понятий, представляющихся носителям европейских языков совершенно разными. Одним и тем же словом обозначается пакет для медикаментов со всем его содержимым, мешок из шкур, в который завертывается содержимое, содержимое как таковое и некоторые его отдельные части. Иногда причина таких языковых особенностей кроется не в том, что представления навахо менее пластичны и более ограничены, но, скорее, в том, что они по-другому структурируют окружающий мир. Так, одно и то же слово в языке навахо использу- 192 ется для описания прыщавого лица и скалы, покрытой наростами. В английском лицо может быть названо грубым или шершавым, но никто не скажет, что скала прыщава — разве что в шутку. Навахо же различают два вида неровных скал: скалы, чьи неровности напоминают поверхность напильника, и скалы, покрытые наростами или вкраплениями. В этих случаях нельзя думать, что разница между способами мировосприятия у навахо и англичан состоит лишь в том, что язык навахо стремится к большей точности. Различия связаны с теми чертами, которые кажутся существенными тому и другому языку. Можно привести примеры, когда язык навахо гораздо менее точен. Навахо обходятся одним словом для обозначения кремня, металла, ножа и некоторых других металлических предметов. Это, очевидно, связано с историческими условиями: после контактов с европейцами металл вообще и ножи в частности заняли место кремня. Навахо совершенно удовлетворяются тем, что кажется европейцу несколько неточным определением последовательности времен. С другой стороны, они крайне озабочены тем, чтобы эксплицировать в языковой форме множество различий, случайных и смутных для англоязычной традиции. По-английски говорят: «я ем», и это значит: «я ем что-то». Точка зрения навахо — иная. Если предмет действительно неопределим, то слово «что-то» следует присоединить к глаголу. Природа языка навахо заставляет их замечать и словесно отражать многие различия в физических явлениях; различия, которыми в большинстве случаев может пренебречь человек, говорящий по-английски, — даже если чувства последнего не уступают восприятию индейца навахо по части наблюдения мельчайших деталей того, что происходит в окружающем мире. Представим, например, такую ситуацию: лесничий навахо и белый смотритель замечают, что проволочная изгородь нуждается в починке. Белый, скорее всего, запишет в своем блокноте: «Нужно привести в порядок изгородь в таком-то месте». Но если о повреждениях сообщает навахо, он должен выбрать одну из форм, указывающих, 193 было ли повреждение причинено человеком, или вызвано другими причинами, из одного, или из нескольких рядов проволоки состоит изгородь. В общем, разница между мышлением навахо и англоязычного человека (и с содержательной стороны, и в связи с формальным лингвистическим моделированием) состоит в том, что первое, как правило, гораздо более специфицировано. Хороший пример — понятия, выражаемые английским глаголом to go (идти, передвигаться). Когда навахо говорит, что он куда-то ходил или ездил, он никогда не применет определить, передвигался ли он пешком, или верхом, или в повозке, или на машине, или на поезде, самолете, или в лодке. Если речь идет о лодке, нужно указать, плыла ли она по течению, или приводилась в движение рассказчиком, или же двигалась благодаря неизвестной или неопределенной силе. Скорость лошади (шаг, рысь, галоп) выражается определенной глагольной формой. Навахо различают начало движения, само движение, прибытие куда-либо, возвращение откуда-нибудь. Это, конечно, не значит, что подобные различения невозможны в английском, однако в последнем они не эксплицируются постоянно. Для носителей английского эти различия кажутся важными только при определенных условиях. Весьма поучителен кросс-культурный анализ категории времени. Люди, начинающие изучать древнегреческий язык, нередко приходят в замешательство от того, что слово opiso иногда значит «позади», а иногда — «в будущем». Носители английского находят это затруднительным, поскольку они привыкли представлять себя движущимися во времени. Греки, однако, считали себя неподвижными, а время — надвигающимся сзади, догоняющим человека и, наконец, уходящим в «прошлое», лежащее перед его глазами. Современные европейские языки подчеркивают временные различия. Система грамматических времен считается первоосновой глагольных флексий. Однако это не всегда так. Стрейтберг полагает, что в примитивном индоевропейском языке отсутствовал специальный индикатор настоящего вре- 194 мени. Во многих языках временные различия присутствуют лишь частично или играют несомненно второстепенную роль. У хопи глагольная форма прежде всего отвечает на вопрос о том, какой тип информации передается в утверждении. О какой ситуации идет речь: о действительной или ожидаемой? Или же говорится об общем правиле? Форма, предвосхищающая событие, не нуждается в различении прошедшего, настоящего и будущего. Английский переводчик должен будет выбрать по контексту одну из временных форм: «собирался бежать», «собирается бежать», «побежит». Язык калифорнийских винту еще сильнее подчеркивает степень действительности подразумеваемого действия. Предложение «Гарри рубит лес» должно переводиться пятью различными способами — в зависимости от того, знает ли говорящий об этом по слухам, или же из прямых наблюдений, или он лишь высказывает правдоподобное предположение. Никакой язык не выражает весь чувственный опыт и его возможные интерпретации. То, что люди думают и чувствуют, и то, как они сообщают о своих мыслях и переживаниях, очевидно определяется их личностными особенностями, а также действительно происходящим в окружающем мире. Но, кроме того, существует и еще один, обычно упускаемый из вида, фактор — это моделирующие системы языковых навыков, которые люди приобретают, будучи членами определенного общества. Достаточно важно, имеет ли язык богатую систему метафор и образов, или нет. Некоторые области нашего воображения ограничены, другие — свободны. Лингвистическая детализация одних аспектов ситуации означает пренебрежение другими. Наши мысли имеют одно направление, когда мы говорим на языке, где все объекты классифицируются по их полу; другое — когда классификация строится на основании формы или социального положения объекта. Грамматика — это устройство для выражения отношений. Она различает, что рассматривается как предмет, что — как атрибут, что — как состояние, что — как действие. Представления, связанные с 195 временами года, выражаются у хопи не тем, что мы называем существительными, но, скорее, тем, что мы называем наречиями. А наша грамматика позволяет легко персонифицировать лето, думать о нем как о вещи или состоянии. Концептуальная картина мира может различаться даже в двух тесно связанных друг с другом языках. Воспользуемся еще одним примером из Маргарет Мид: «Американцы стремятся упорядочить объекты в соответствии с единой ценностной шкалой: от лучшего к худшему, от наибольшего к наименьшему, от самого дешевого к самому дорогому и т. п. Они способны выразить предпочтение относительно очень сложных объектов, пользуясь лишь такой шкалой. Столь понятный американцу вопрос о том, каков его любимый цвет, будет совершенно бессмысленным для англичанина и вызовет у последнего встречную реплику: "Любимый цвет чего? Цветка? Галстука?" Каждый объект рассматривается в сложности своих качеств, и цвет выступает лишь одним из таких качеств; речь не идет о цветовой таблице, позволяющей сделать выбор, который может быть применен к большому количеству различных видов объектов. Редукция сложностей к единым шкалам, характерная для американцев, вполне понятна в свете величайшего разнообразия ценностных систем, принесенных в Америку различными группами иммигрантов. Несоразмерные системы нуждались в общем знаменателе; и всеобщее упрощение было неизбежным. В результате, однако, мысль американца ориентирована на одномерную шкалу качеств, в то время как англичане, думая о сложном объекте или событии, и даже сводя его к частям, сохраняют за частью всю сложность целого. Американцы подразделяют шкалу, англичане подразделяют объект». Язык и его изменения не могут быть поняты без сопоставления языкового поведения с другими поведенческими факторами. На разговорном уровне можно сделать множество весьма тонких наблюдений о неосознаваемых национальных традициях и способах миропонимания, внимательно подмечая особые идиомы и обороты речи и сопоставляя их с формами своего собственного языка. То, что русский 196 говорит американцу, может остаться лишь смесью слов — подчас искаженных и непонятных, — пока американец не будет обладать определенными знаниями о России и русской жизни; знаниями, существенно выходящими за рамки той собственно лингвистической подготовки, которая необходима для формально правильного перевода. Американец должен на деле получить некоторое представление о чужом мире ценностей и значений, отражающихся в акцентах словарного состава русского языка, кристаллизованных в русской грамматике, скрытых в незначительных отличиях значения русских слов. Любой язык есть нечто большее, чем инструмент для выражения идей, чем даже приспособление для воздействия на чужие чувства и для самовыражения. Каждый язык есть также средство для категоризации опыта. События «реального» мира никогда не воспринимаются или описываются механически. Любая реакция подразумевает процедуры отбора и интерпретации. Некоторые черты внешней ситуации выносятся на передний план, другие игнорируются или отражаются конспективно. Любой народ обладает собственными классами, в соответствии с которыми человек структурирует свой опыт. Первоначально эти классы создаются языком — посредством типологии предметов, процессов или качеств, особо акцентируемых словарным составом, а также, хотя и более опосредованно, благодаря типам дифференциации или деятельности, различаемым грамматическими формами. Язык, если можно так выразиться, говорит: «замечай это», «всегда рассматривай эти вещи по отдельности», «такие-то и такие-то вещи должны быть вместе». Поскольку люди привыкают к определенным типам реакций с детства, они принимают такую избирательность как часть неизбежного миропорядка. Когда мы замечаем, что два народа с различными социальными системами по-разному реагируют на то, что стороннему наблюдателю кажется полностью идентичным, мы понимаем, что опыт в гораздо меньшей степени является 197 объективной реальностью, чем мы привыкли думать. Каждый язык воздействует на то, что видят, чувствуют, думают, о чем говорят его носители. «Здравый смысл» полагает, что различные языки суть параллельные методы выражения одинаковых «мыслей». Однако и сам он подразумевает такую речь, которая легко будет понята носителями определенной культуры. Англоамериканский «здравый смысл» действительно весьма изощрен — он восходит к Аристотелю, рассуждениям схоластиков и современных философов. То, что все виды основных философских вопросов разрешаются здесь самым бесцеремонным образом, затушевывается молчаливым договором, всегда сопровождающим условную систему понимания, называемую культурой. Отсутствие подлинных эквивалентов между двумя разными языками является попросту явным выражением скрытых различий в исходных посылках, основных категориях, воспитании чувственного восприятия и общем мировоззрении двух народов. Русский способ мышления несет на себе отпечаток языковых навыков, характерных способов организации опыта, поскольку «Человеческие существа не живут лишь в объективном мире, или в мире социальной деятельности — как обычно полагают. В значительной степени они подчиняются власти того языка, который в их обществе служит средством выражения. Совершенно иллюзорным представляется мнение, что можно адаптироваться к реальности без языка, и что язык есть лишь случайное средство решения специфических проблем коммуникации и рефлексии. На самом деле "реальный мир" во многом бессознательно конструируется языковыми навыками группы... Мы видим, слышим и переживаем другой опыт постольку, поскольку языковые навыки нашего общества предрасполагают к тем или иным интерпретациям». Эдвард Сэпир В некотором смысле язык — это философия.