стили жизни

В в минойской КУЛЬТУРЕ289

начале нашего века Греция словно постарела на два с лишним тысячелетия, подобно тому как раскопки предшествующего периода расширили ее владычество на восток и запад до самых дальних берегов Средиземного моря.

В этом вдвойне бескрайнем пространственно-временном просторе момент политико-культур- ной гегемонии Афин оказывается лишь сугубо преходящим, точечным явлением. Престранное дело — по привычке или пристрастию сводить цивилизацию, чей ареал простирается от Сицилии до Малой Азии и чей первый, древнеминойский период смыкается с неолитом, к истории одного-единственного города на отрезке в несколько десятков леї’. Практически эта редукция, по-видимому, основана главным образом на незнании; поэтому истоки расхожих представлений 0

Греции следует искать не в реальности, а в тех психологических законах, по которым идет формирование простых идей.

История и археология показывают, что страна богов была многообразной, разнородной, подверженной самым разнонаправленным влияниям, в высшей степени пластичной, постоянно преображающейся, то есть самой настоящей страной людей. Мы же, воспринимая ее через трагедии Расина и картины Пуссена, превратили ее в какой-то мир вне времени и пространства, неподвижный, лишенный становления, неявно признаваемый уникальным, однородным, автономным.

Но стоит пугешественнику ступить на землю Греции, как, словно в стране вампиров, навстречу ему выходят призраки. Первую остановку можно сделать на Корфу. Уже Горгона, изображенная на фронтоне, задает трудноразрешимые загадки и сразу погружает посетителя во мрак истории. Демон сидит в центре фронтона, туловище его изображено в профиль, а голова анфас, руки согнуты — одна к земле, другая к небу, и получается что-то вроде человека-свастики; туловище находится в так называемой позе бега на коленях, которую можно встретить не только на этом архаическом фронтоне, но и где-нибудь на ассирийской цилиндрической печатке, на базальтовом рельефе в Западной Азии (Каркемич, 2000 год до н. а), на плавильных формах у североамериканской реки Кентукки или же на вышивках у западноафриканского племени шанго. Горгону окружают львы, также изображен ные в профиль, с головой анфас. Здесь возможны столь же широкие сопоставления, вплоть до наскальных рисунков в сахарском Атласе, а то и до скульптурных изображений среднего палеолита.

То было лишь начало: на Крите все делаегся совсем непривычным. Не может быть никакой общей меры между Парфеноном и дворцом Миноса. Там — «масса зримо-сдержанного спокойствия», стиль народа, словно умеющего жертвовать излишним и отделять профанное от сакрального, вернее сказать, стиль народа, который живет в кругу эстетики и для которого поэтому главную роль играет понятие успеха. Здесь же — обиталище, где жизнь всецело сакрали- зована, грандиозный лабиринт, контрастирующий с простотой классических домов; понятно, почему память о нем, став легендарной, привела к возникновению мифа о Лабиринте. Это одновременно и дворец, и храм, и склад: здесь стоят огромные амфоры со стилизованным изображением спрутов, еще более страшных благодаря своей подчеркнуто геометрической структуре, как будто порядок, соединяясь с ужасом, еще усиливает его; на стенах — вереницы мужчин и женщин, несущих ритуальные предметы, мужские фигуры окрашены в красный цвет, а женские — в светлую охру; длинные вьющиеся волосы очень низко спадают вдоль их спины, а талия стянута металлическим обручем, словно перстнем.

Это вновь оживший мир Ариадны. Здесь также легенда дает фору истории, поэзия — реальности. Нежная героиня, указавшая Тезею дорогу в Лабиринте, — не кто иная, как Святейшая (ari-adne), олицетворение верховной богини, так же как Горная Богоматерь (Dictynna), владычица священных высот, почитаемая в облике каменной глыбы, а позднее отождествленная с Деметрой, и так же как Нежная Дева (Britomartis), принимающая то небесный, то инфернальный облик и преследуемая Миносом — божественным Быком.

И действительно, в минойском царе, видимо, следует видеть образец временного монарха, жреца, колдуна и бога в одном лице, ответственного за плодоносность женщин и плодородие земли, как это прекрасно описано и проиллюстрировано у Фрэзера. В таком свете легко поддаются толкованию свидетельства Платона, Страбона и Дионисия Галикарнасского. Царь Минос, тождественный божественному Быку, известному в Азии еще с IV тысячелетия до н. э., — это живое воплощение Минотавра. Его могущество отмечено всей двойственностью сакрального: он причина всех благ, но видеть и касаться его опасно, он чтим и отвратителен, одновременно и чудовище и бог. Избранный волей богов, он царствует девять лет. Когда завершается магический цикл, то иссякает ток сверхъестественной энергии, от которой зависело его могущество. Тргда он поднимается на Святую Гору, чтобы встретить там бога, к которому таинственно причастен, и в соединении с ним обновить свою истощившуюся силу благодати. И вот он в самой пещере Минота вра — в божественном Лабиринте, по отношению к которому его Кнос- ский дворец не более чем человеческая транспозиция. Настает миг смерти и воскресения бога, и в этот миг все кругом тоже трепещет, погибая и возрождаясь. Чтобы поддержать непрерывность бытия, на всем острове при носят жертвы. Минос же либо навеки исчезает в пещере, либо вновь спускаегся со священной высоты, наделенный энергетическим током на новый девятилетний цикл.

Вероятно, по этому случаю требовались и человеческие жертвоприношения, дабы ценность жертвы была соразмерна кризису, для счастливой развязки которого служила вся церемония. При этом, видимо, использовались семь юношей и семь девушек, требуемые в виде дани от Афин именно раз в девять лет. Перед нами опять легенда о Тезее. В данном случае Лабиринт — это сам Кносский дворец, с его запутанными коридорами и бесчисленными залами. Доказательством тому само его имя: это жилище, посвященное и освященное «labrys», обоюдоострым жертвенным топором, изображение которого встречается в нем начертанным на колоннах, нарисованным на сосудах, вырезанным под облицовкой сген, чтобы магически охранять их от его тайного присутствия; он сопровождает покойника в могиле, чтобы спасать его от опасностей загробного мира, а на Кавказе, получив форму обоюдоострого копья, но под названием почти неизменным, он стал оружием святого Георгия. Согласно Эвансу, это двуполый фетиш; согласно Кюмону — символ молнии, расщепляющей деревья в лесу; согласно Глоцу — орудие смерти, «сообщающее человеческой руке сверхчеловеческую способность обуздывать и уничтожать все живое»; этот обоюдоострый топор представляет собой высшее сгущение сакрального, это оружие, убивающее божественного Быка и столь часто изображаемое у него между рогов, это древнее орудие жреца, посредством которого тот переносит мужественную энергию бога с животного на человека.

Под тем же знаком происходит и торжественный бой быков — опасная игра с божеством, к которой, возможно, принуждали получаемых в дань юношей; был бы соблазн отождествить ее с опасностью, от которой Ариадна спасла Тезея, если бы в предании не говорилось скорее о нисхождении в преисподнюю, где дорогу может найти только посвященный, получивший наставления от богини. Как бы то ни было, одна из кносских фресок ясно показывает, что представляла собой тавромахия. Юноша или девушка стоят почти обнаженными перед быком, который несется на них опустив голову. Они выполняют опасное упражнение: проскальзывают между рогами животного, пропуская их у себя под мышками, и в таком положении, мгновенно хватаясь за основание рогов, подтягиваются, как на гимнастических брусьях, — в то время как бык, поднимая голову, подбрасывает их вверх, стремясь избавиться от ноши. Тогда они опускаются уже прямо на хребет животного и, отталкиваясь от него, выполняют новый опасный прыжок, грациозно приземляясь в объятия поджидавшего партнера.

Такие акробатические схватки — отдаленный источник великих греческих игр — еще представляли собой причащение к богу, двойственно окрашенное радостью и риском. В то же время в них проявлялся основополагающий дуализм минойской цивилизации: крайняя изысканность искусства^ на службе самых мрачных жизненных инстинктов. То было еще до интеллектуального порыва милетской школы; миром еще правили глубинные силы, дионисийские императивы, хтонические влечения. Члены братства куретов, в основном аналогичного тайным инициатическим обществам первобытных народов, отправляли в Мессении культ божественной Девы- Матери, а на Крите — самого Миноса-Зевса, чья жизнь начинается в пещере Рождества на горе Ида и заканчивается в Гробе Господнем на горе Юктас, как выражается Густав Глоц, используя лишь ненамного преувеличенную христианскую терминологию: страсти богов всюду одни и те же. Своими танцами, звоном щитов, пением гимна, греческую запись которого недавно нашли в Палеокастро, куреты каждый год помогали возрождению критского Зевса, и в тот миг, когда, как считали, проливается кровь божественных родов, из пещеры вырывалось яркое пламя; все это характерные признаки обряда плодородия.

Сходным образом и совокупление Зевса с Пасифаей и похищение Европы отсылают к древним обрядам иерогамии с богом- Быком, когда жрица символически или реально отдавалась животному, дабы обеспечить плодородие земли, тогда как в Индии аналогичный обряд осуществлялся с конем, а в Египте — со священным козлом бога Мина.

На росписях саркофага из Агия Триада показано, каким образом призывали мертвых: из сосуда без дна, подобного бочке Данаид (отсюда понятно ее ритуальное значение), жрица проливала на землю жертвенную кровь, и призраки собирались пить ее, чтобы получить благодаря ей эфемерную жизнь.

Аграрная магия, магическое призывание мертвых — налицо поистине все черты, позволяющие соотнести жизнь минойской культуры с жизнью первобытных племен. Собственно, ведь первых обитателей Эллады уже и описывали как полуголых дикарей, ютившихся в шалашах из хвороста, вооруженных топорами и ножами из обсидиана, пользовавшихся горшками с грубым узором, красовавшихся с перьями на голове и в браслетах из полированных камешков. Их уже сравнивали с полинезийцами, распространяя это сравнение не только на нравы, но и на мифологию, ибо ничто так не походит на миф об Уране и Гее, как полинезийский рассказ о разделении Земли и Неба. Более того, вокруг божеств теснится скопище причудливых демонов, которые своей составной формой связаны сразу со всеми царствами природы, а своим ужасным и необычайным обликом оставляют далеко позади ярчайшие творения Шумера и Элама; одни лишь чудовищ- но-систематичные фантазии такого художника, как Иероним Босх, могли бы достойно выдержать сравнение, например, с оттисками печатей, найдені іьіми на раскопках в Закро, притом что эти печати применялись скорее всего не в религии, а в торговле. Здесь и женщина с ногами грифона и крыльями бабочки; и оленья голова с одним огромным и развесистым рогом и с человечьими руками; и профиль бе- іуіцего человека, к которому прицеплены два ненужных крыла, а сверху — бородатая козлиная голова с бараньими рогами.

Перед лицом этих кошмаров, этой сплошной магии, далекой и от аполлоновского разума, и от дионисийского мистицизма, знающей лишь стойкость и заразительность скверны, колдовские чары и экзорцизмы, проклятия жрецов, что машут пурпурными плащами вслед закатному солнцу, — перед лицом всего этого материальная жизнь, как недавно показал П.-М. Шюль, облекается изысканнейшей утонченностью. Уже не приходится более расхваливать совершенство минойских фресок. Ничем не уступает им и ваяние — настолько умело и изобретательно художники варьируют материал, стилизуют форму, не дают застыть выразительности фигур и лиц, отнюдь не довольствуясь чисто схематическим изображением, которого единственно и требует магия. Взять хотя бы эту голову быка из черного стеатита, у которой пасть инкрустирована перламутром, рога покрыты золотыми пластинками, а глаза сделаны из горного хрусталя, с пурпурііьім камешком в середине, изображающим зрачок. Та же тщательность, с какой добивались совершенства в художественных творениях, видна и в устройстве бытовых удобств: гидравлические сооружения в Кноссе вызвали у археологов столько восторженных описаний, что о них уже излишне говорить. В одежде мода была, судя по всему, на привлекательность — во всяком случае в ней больше кокетства, чем благородства, больше очарования, чем настоящего величия; в самом деле, тут и платья с воланами, и юбки в цветных разводах, и кринолины с оборками, и корсажи с пышными рукавами, которые зашнуровывались ниже обнаженной груди, и обувь на высоких каблуках; а на головах у модниц локоны, челки и бандо скреплялись сложнейшими булавками, а поверх них — шапочки, береты и тюрбаны, украшенные перьями и эгретками.

На первый взгляд, трудно примирить такие картины, которые были бы уместны скорее в салонах Второй империи, со средой, не знавшей никакой духовной жизни, даже просто никакого сознания, — с миром ужаса и насилия, который, как мы видели, обступал со всех сторон это здание света. Но не следует забывать, что роскошь служит для того же самого заклятия инстинктов, так как именно в магическом мире ни одна деталь материальной жизни не является безразличной, а любое изменение рискует вызвать в далекой перспективе какую-нибудь страшную катастрофу. Коль скоро царь- жрец служит предуготовленной жертвой, то как же не украсить его мистической силой драгоценных камней и металлов? Человек ощу щает себя в руках таинственных сил, он должен быть достоин их, и их отсвет облекает его неизменным и опасным сиянием.

Так, в данном случае, в самой роскоши угадывается власть тьмы даже над самыми блестящими проявлениями мирской жизни. Всюду перед нами абсолютные ценности, а потому и в деталях туалета, и в деталях ритуала требуется одинаково взволнованное внимание. Страх всегда заставляет быть осторожнее в зоне опасности и непринужденнее в зоне безопасности; и в том и в другом случае нужна некая дерзость, позволяющая стойко встречать и зачаровывать агрессию призраков. Веровать в роскошь и пренебрегать чистой красотой, делать основой эстетики искусство церемониала — какая впечатляющая ересь! Но на самом деле это как нельзя лучше показывает, что силы мрака не отступили и человек еще не примирился со своей душой.

Нужно побродить среди развалин Кносского дворца в час яркого солнечного сияния. Напрасно искать там следы какого-либо интеллектуального достоинства. Гармония, порядок, симметрия — то, в чем классическое искусство смыкается с геометрией, со строгими линиями совершеннейших построений ума, — все это здесь равно отсутствует, словно в принципе исключаемое каким-то пылающим, неугасимым извержением. Описанные выше противоположности и сходства отчетливо накладываются друг на друга в этих местах, яркая зримость которых еще более оттенена реставрационным цементом Эванса. Усложненность и таинственность сочетаются здесь с демонстративной пышностью. Высокие террасы, пропилеи с массивными колоннами, балконы, выходящие на морской пейзаж или на простор равнины, — во всем этом явный вкус к театральности, но рядом, без всякого перехода, и вкус к таинственности: он и в крохотных внутренних двориках, прихотливое расположение которых контрастирует с обозримыми размерами большого центрального двора; и в резко сворачивающих коридорах, в неожиданных и ненужных лестницах, в скважинах, пропускающих свет, даже в самих дворцовых залах, где вход всегда расположен не посредине, между рядами колонн, а в углу, между двух стен, — а порой и сама колоннада смещается из центра вбок, идет вдоль двух соседних стен и растягивается на три четверти помещения несообразным прямым углом. Именно такой восточно-сказочной архитектурой, одновременно практичной, непонятной и драматичной по своему облику, нередко отличаются подземелья в приключенческих романах, порожденных городской цивилизацией; тут сразу и «Тысяча и одна ночь» и «Парижские тайны». Быстро начинаешь представлять себе, что как раз такого рода цивилизация описывается в поэмах Сен-Жона Перса: «Законы, предписываемые чужим краям, и супружеские союзы среди растекшихся народов, целые страны, распродаваемые с торгов под палящим солнцем, усмиренные плоскогорья и провинции, выставленные на продажу в аромате роз... нищие полководцы на путях бессмертной славы, толпа знатных граждан, пришедших приветствовать нас, все мужское населе ние нынешнего года, неся на палках идолов... торжественные празднества под открытым небом по случаю дня рождения великих деревьев, и общественные церемонии в честь какого-нибудь болотца, посвятительные надписи на черных, безупречно круглых камнях, нахождение ключей в безводных местах, освящение тканей, растянутых на шестах близ перевала, и яростные вопли у стен, когда при свете солнца уродуют плоть взрослых, когда вывешивают напоказ брачные простыни!»290 Эти строки, в которых каждая деталь отсылает к какому-нибудь распространенному обычаю, пожалуй, подходят и к миру минойской цивилизации, зато иичем, думается, не напоминают о классическом облике Греции — эфирного святилища, где царят равновесие и блаженство. Мера, разум, мудрость, гармония — эти качества, которыми описывается Парфенон, в Кноссе отсутствуют даже в зародыше. Однако немаловажно, что они были мало-помалу отвоеваны у варварства, а не получены в дар от неизвестно чьих щедрот. Значит, покой этих богов — лишь победа, которой постоянно грозит опасность, и потому-то он приобретает свой иетш шый смысл: дорого оплаченный и всегда непрочный, он тем самым делается и полноценным, значительным, восхитительным, а рассматривая его без перспективы и глубинного фона, пришлось бы счесть его пустым и неинтересным. Взгляните на Аполлона Hyperdexios2911 іа фронтоне храма в Олимпии, с его простертой победо- носі юй рукой: его безмятежность — не дар природы и не результат привычки, і ю едва созревший плод усилий. Впору чуть ли не вспомнить о том «порядке », который, по известному и злосчастному выражению, царит после казней и побоищ. Это завоеванное спокойствие само, в свою очередь, завоевательно. В этой улыбке, которая угадывается на устах бога, но никак і іе возникнет на них, выражается триумф, вновь и вновь возобновляемый и завершаемый — но также и обуздываемый, из боязни что в восторженном упоении он не станет причиной падения. Постоянная близость победы оправдывает передышку, но не расслабленность. Победитель все время должен сохранять бдительность, быть готовым в любой момент мобилизовать свою энергию, ибо непокорные силы, над которыми он господствует, никогда не отступают. Собственно, сохраняется даже и напряжение, просто оно стабилизировано, оформлено, стилизоваї ю моментом бдительного затишья. Это тот опасный миг, когда атлет, чувсгвуя, как поддается противник, внезапно замечает, что надо еще и сдержать свой собственный порыв, чтобы не потерять равновесия, когда сопротивление вдруг исчезнет.

Победы покупаются ценой облегчения жизни, расслабленности, к кагорой они подталкивают, ценой развития жизни в виде чисто формальных свершений. Тогда уже можно говорить о мире эллинизма.

Таким образом, классический покой был лишь недолговре менным вершинным состоянием, когда дисциплина сошлась в схватке со жгучими инстинктами, которые сами нуждались в ее предводительстве и без которых он оказался бы лишь тем, что из него потом сделали, — опереточной декорацией, профилем античного храма на фоне лунного пейзажа с почтовой открытки.

На переходе от Лабиринта к Акрополю свершилось патетическое рождение героев. Оправдание Тезея — не столько в том, что он победил Минотавра, сколько в том, что ему пришлось сражаться с ним, а чудовища предопределяют судьбу полубогов. 3.

<< | >>
Источник: С.Н. Зенкина. Миф и человек. Человек и сакральное / Пер. с фр. и вступ — М.: ОГИ — 296 с.. 2003

Еще по теме стили жизни:

  1. 11.1.3. Стили общения
  2. Стили воспитания.
  3. 1.1. Стили тренинга
  4. 19.4. Художественные стили Средневековья
  5. СТИЛИ СЕМЕЙНОГО ВОСПИТАНИЯ
  6. 1 .4. стили и история костюма
  7. Стили и типы политического лидерства
  8. 5.3 Направления, течения и стили в искусстве в историческом развитии
  9. 4.2. Власть, авторитет менеджера и стили управления
  10. ОСМЫСЛЕННОСТЬ ЖИЗНИ И ОТНОШЕНИЕ КО ВРЕМЕНИ СОБСТВЕННОЙ ЖИЗНИ У СТУДЕНТОВ Р. И. Габдулина (Ростов-на-Дону)