<<
>>

Соперники в любви

Зашел я как-то к Диописию-грамматику и увидел у пего двух юнцов чрезвычайно достойной наружности из очень славных семейств, а прп них двух обожателей. Два отрока как раз спорили о чем-то — мне, правда, пе было слышно.
То ли об Анаксагоре, кажется, шел спор, те ли об Эпопиде, видно было только, как они чертят круги и старательпо изображают какие-то наклоны, разводя руками и сгибаясь всем телом. Тут я подошел к их обожателям и, тронув одного из пих за локоть, спросил: «Вон те два отрока — чем они так заняты? Должно быть, это что-то очень важпое и прекрасное, раз они так стараются!», — добавил я. Л тот и говорит: «Какое там важное и прекрасное! Пустословят опп попросту и песут всякий вздор о небесных, видите ли, явлениях — одним словом, философствуют». Его ответ озадачил меня. «Юноша! — сказал я, — неужели философию ты считаешь занятием постыдным? Или ты в сердцах обмолвился?» Тогда другой — его соперник — а оп сидел тут же рядом, так что слышал и мой вопрос и его ответ — вмешался: «Не стоит, Сократ, тебе спрашивать у него, считает ли он философию постыдным занятием. Он, знаешь ли, готов всю жизнь заливать глотку, набивать брюхо, да еще спать — какой же ответ ты думаешь от пего получить? — Разумеется, что философия — дело постыдное». А надо сказать, что этот из соперников увлекался мусическими искусствами, тот же, кого он бранил, — гимнастическими. Тогда я решил, что первого, кого я уже спрашивал, лучше оставить в покое, потому как он, по-видимому, в делах был опытнее, чем в речах, а вот второго, который, как мне показалось, был более других искушен в философии, если сумею, расспросить хорошенько для своей пользы. Итак, я сказал, что вопрос у меня для всех один, и если ты думаешь, что ответишь лучше пего, то спрашиваю тебя о том же самом, о чем его спрашивал: «Как по-твоему, хорошо это или плохо — философствовать?»

Примерно так мы разговаривали, когда два мальчика стали прислушиваться, и замолчали, а потом, прекратив свой спор, подошли к нам послушать.

Не знаю, что тут испытали их обожатели, а сам я был поражен, ибо молодость, да еще и красота всегда поражают меня. Пожалуй, и мой собеседник был взволнован не меньше меня. Тем не менее он продолжал отвечать мне, разве что с усиленным рвением.

Кляпусь, Сократ, — говорил он, — если бы я находил постыдной философию, я не считал бы себя человеком, как и всякого другого, кто так расположен к ней. — при этих словах он указал на соперпика и повысил голос, чтобы слышал его любимец.

Тебе, стало быть, — сказал я тогда, — философия представляется прекрасным занятием?

Весьма прекрасным, — сказал он.

А как по-твоему, — сказал я, — можно знать, прекрасно или постыдно какое-то дело, пе узнав предварительно, что это такое?

Нельзя, — сказал оп.

Значит, тебе известно, — сказал я, — что есть философия?

Прекрасно известно, — сказал оп.

Так что же это? — сказал я.

А вот что. Вспомнив Солона — ведь Солон где-то сказал:

В учевье постоянном я состарился,—

я бы ответил так: следует постоянно изучать что-то одно, от юпости до старости, чтобы за человеческую жизнь изучить как можно больше.

Поначалу и мне показалось, что оп хорошо говорит, но потом, поразмыслив немного, я спросил его, не считает ли он философией многоученость?

Считаю, — сказал тот. —

И считаешь ты ее занятием только прекрасным или же еще и благородным?

Разумеется, и благородным, — сказал он. —

А как па твой взгляд — философия —- это нечто особсппое пли любое дело, по-твоему, таково же? Например, фплогимнастпя тоже, по-твоему, не только прекрасное, но и благородное занятие? Или пе так?

Ответ его был двойственный и несколько иронический: Вот для него я скажу, что и пе прекраспое и пе благородное, а с тобой, Сократ, соглашусь: да, так. —

Значит, и в гимнастике тот филогимнаст, кто упражняется много?

Именно так, — сказал он. — Ведь и когда философствуют, то философией я считаю только многоучепость.

Тогда я сказал: филогимнасты, по-твоему, воодушевлены том, что гимнастика приводит их тело в хорошее состояние?

Этим, — сказал он. —

Значит, тело улучшают многочисленные труды?

А то как же, — сказал он, — разве от немногих трудов тело будет хорошим?

При этих словах нага филогимнаст подвинулся поближе, чтобы, как я подумал, помочь мне своим гимна* стжческим опытом.

Тогда я обратился к нему: Что же ты, дорогой мой, хранить молчание, когда ЭТОТ так раз-

Говорился? Как ио-твоему, улучшают тело многочисленные труды или умеренные? —

Я уже подумал, Сократ, нока вы тут говорили, а теперь скажу с уверенностью, что в хорошее состояние тело приводят труды умеренные. —

Почему же? —

Да ведь у человека, который не спит и не ест, шея не гнется и от забот становится топепькая — не так ли?

При этих его словах оба подростка встали и рассмеялись, а один из них покраснел.

Ну как, — сказал я, — ты согласеп, что ни многие, ни малые, а умеренные труды приводят тело человека в хорошее состояние? Или за это слово будешь сражаться одпн против нас двоих?

Тот отвечал: Против вот этого я бы поборолся с удовольствием и знаю прекрасно, что сумел бы поддержать выставленное предположение, даже если бы оно было и слабее того, что я выставил. Перед тобой, впрочем, мне пет нужды оспаривать общее мнение из любви к искусству; я согласеп, что благополучие тела человеческого создается но многими, по умеренными трудами.

А как с едой, — сказал я, — обильная тут нужна или умеренная?

И относительно еды он согласился. После чего я заставил его согласиться и для всего остального, что относится к телу, в том, что более всего полезно умеренное, а не многое н пе малое, и он признал, что полезнее всего умеренное. —

Л как же для души, — сказал я, — что полезнее — занимать ее умеренно или неумереппо?

Умереппо, — сказал он. —

А пе одпо ли из занятий души — ученье?

Он согласился. —

Так и ученье полезно умеренное, а пе обильное? —

Готов признать, что так. —

Кого же по праву должны мы вопросить о том, какие труды п какая еда будут для тела умеренными?

Все трое в один голос сказали, что врача или воспитателя. —

А кого о посеве семяп, сколько будет в меру?

И тут сошлись па земледельце. —

Л кого же о взращивании и посеве учёности спросили бы мы по праву, сколько и какой будет в меру? Тут мы все встали в тупик.

Тогда я — забавы ради — спросил у них: А пе желаете ли вы, коль скоро мы в за- труднении, обратиться к этим отрокам? Или, может быть, нам не позволит самолюбие, как тем женихам у Гомера, которые полагали, что, кроме ппх, никто не достоин на- тянуть знаменитый лук?

Мне показалось, что ни у кого из них не хватает духу заговорить, и поэтому я попытался взглянуть па дело с другой стороны и сказал: Какие же из паук более всего следует изучать философствующему, если не все и не многие?

Отвечать вызвался более искушенный в философии и сказал, что лучше всего изучать тс пауки, из которых можно получить наиболее полные представления, необходимые для занятий философией, а наиболее полные представления имеет тот, кто представляется опытным во всех искусствах, а ежели не во всех, то в возможно большем числе их и в панболее замечательных, изучая в них то, что подобает изучать свободному человеку, а именно ту сторону, что обращена к пониманию, а не ту, что прпвязапа к ремеслу.

Стало быть, ты понимаешь это так, как в строительном искусстве, — сказал я. — Ведь и там строителя пай- мешь — самое большее — за пягь-шесть мин, но архитектора не сыщешь и за тысячу драхм, ибо во всей Греции настоящих-то архитекторов мало. Не разумеешь ли ты что-либо подобное?

Выслушав меня, тот согласился, что и сам он говорил о чем-то в этом роде. Тогда я спросил у него, нельзя ли, скажем, вместо множества обширпых искусств изучить хотя бы два?

На что он сказал: «Не следует, Сократ, понимать мои слова в том смысле, что философствующий должен знать каждое искусство так же досконально, как тот, кто им владеет, — нет, ему как человеку свободному и образованному достаточно уметь поддержать разговор о демиурге, пусть пе так углубленно, как могут сами демиурги, и самому высказать такое суждение, какое сразу выкажет его и более тонким и более умным знатоком, чем те, кто постоянно занимается теми или иными искусствами, размышляя пли работая».

Тогда я, но уразумев хорошенько, что он хотел этим сказать, спросил: Так лп я понял, какого мужа считаешь ты философом? Сдается мпе, ты подразумеваешь нечто похожее на то, как в состязапиях пятиборцы относятся к бегунам или борцам.

Ведь пятиборцы уступают им награды и занимают вторые места, зато среди остальных

И

атлетов оип первые победители. Скорее всего, ты и тут, в философии, разумеешь, что запятпя ею вырабатывают подобный навык: в понимании тех или иных искусств первое место уступать, по, сохраняя везде второе место, опережать прочих, и таким образом муж, приобщившийся к философии, во всем остается каким-то недомерком. По- моему, ты доказывал нечто подобное. —

Я нахожу, Сократ, что ты прекрасно понял мою мысль, когда изобразил философа пятиборцем. Ведь он точь-в-точь таков, ибо ни одному делу не служит рабски, никогда в усердии не доходит до крохоборства, чтобы, как это бывает с ремесленниками, в заботах о чем-то одном отстать от всего другого, — пет, философ от всех искусств берет в меру.

После такого ответа я пожелал точнее выяснить, что оп имеет в виду, и стал допытываться, иолезпымп или бесполезными считает он благородных людей.

Разумеется, Сократ, полезными, — сказал он. —

Стало быть, если благородные — полезны, то дурные — бесполезны?

Оп согласился. —

А философов ты считаешь полезными мужами или пет?

Полезными, — подтвердил он и прибавил, что считает их полезнейшими. —

Давай разберемся, истинны ли твои слова и есть ли пам какая польза от этих недомерков. Ведь ясно, что философ беспомощнее любого из владеющих тем или иным искусством.

Он согласился.

А раз так, скажи-ка, — продолжал я, — ежели случится заболеть тебе самому пли кому-то из твоих друзей, о которых ты ревностно печешься, то, желая выздоровления, пригласишь ли ты к себе в дом этого недомерка- философа или предпочтешь врача?

Что до меня, то я позову обоих, — сказал он.

Ты не говори мне «обоих», — возразил я, — а скажи, кого предиочтешь ты в первую очередь?

Вне всяких сомнении, — ответил он, — предпочтительнее прежде всего пригласить врача. —

Ну, а па корабле в бурю кому доверишься ты сам со всем, что при тебе, — кормчему или философу? —

Да уж, конечно, кормчему. —

Так и во всем остальпом — покуда есть знаток своего дела, от философа пользы нет.

Очевидно, так, — сказал оп. —

Выходит, философ для нас бесполезен? Ведь у пас, я полагаю, есть ремесленпики.

Но мы договорились, что добрые и благородные людп полезны, а дурные — бесполезны. Не так ли?

Ему пришлось согласиться. —

Так мне, пожалуй, больше не о чем тебя и спрашивать? Кажется, и неотесанный чурбан оставил бы тут вопросы. —

Спрашивай, о чем угодно. —

Да ведь я хлопочу только о том, чтобы вспомнить наш прежний уговор. Дело вот в чем: мы договорились, что философия — это нечто прекрасное, что сами мы — философы, а философы — люди благородные, а благородные — полезпые, тогда как дурные — бесполезны. Затем мы прпзпали, что пока существуют демиурги, от философов нет пользы, а демиурги есть всегда. Или здесь мы не пришли к согласию?

Пришли, разумеется, — сказал он. —

Итак, мы согласны, как видно из твоих же слов, что если философствовать — значит быть сведущим в ремеслах — в той мере, в какой ты говоришь, — то получается, что философы — люди дурные и бесполезные, пока у людей есть ремесла. Но все это, друг мой, обстоит далеко но так и не дело философии радеть об искусствах, проводить жизнь в хлопотах и в суете, и в многоуче- ности; она — в чем-то ином, наверное, ибо все то я полагаю недостойным философа и ревнителей искусств следует называть ремесленниками.

Чтобы нам яснее рассмотреть, правду ли я говорю, ответь на такой вопрос: кто знает, как правильно укрощать коней? Те ли, кто делает их лучше, или другие? —

Те, что лучше. —

Ну а собак те ли умеют правильно приручать, кто знаот, как их сделать лучше? —

Да, те. —

Стало быть, это одно искусство — правильно приручать и делать лучшими? —

По-моему, да, — сказал оп. —

И не то ли искусство, которое делает лучшими и правильно укрощает, знаот также, что полезно, что дурно, или тут пужно какое-то другое?

То же самое, — сказал он. —

Итак, готов ли ты согласиться, что п людей делает лучшими то ж о самое искусство, какое правильно ynpaq- Ляется с шши и распознает люден полезных и дурных?

Разумеется, готов, — сказал он. —

А то искусство, что делает лучшим одного, делает то же самое со многими, равно как многих делающее лучшими снравится и с одним? —

Да. —

С конями и всем прочим дело обстоит так же? —

Готов подтвердить. —

Что же это за паука, которая правильно управляется с теми, кто бесчинствует в городе и преступает законы? Законоведение, не так ли? —

Так. —

А справедливостью ты назовешь что-нибудь другое ИЛИ то же самое? —

Нет, то же самое. —

И она же есть искусство правильно управляться с людьми, а также распознавать полезных и дурных? —

Она. —

А кто знает одного, будет знать и многих? —

Да. —

Л кто пе знает многих, тот не будет знать и одного? —

Готов подтвердить. —

Значит, если бы конь не знал, какие кони полезны, а какие дурны, он не знал бы и самого себя, каков он? —

Готов подтвердить. —

А если бык не знает, какие быки дурные, а какие полезные, то оп не знает и каков оп сам?

Да, — сказал оп. —

Так же и собака? —

Согласен. —

Ну, а когда какой-нибудь человек не знает, кто из людей полезен, а кто дурен, то и он но знает себя самого, полезен оп пли дурен, будучи и сам человеком? —

Допустим.

—? Не знать же самого себя — значит ли это быть в здравом уме или нет? —

Думаю, что пет. —

Следовательно, быть в здравом уме — значит зпать самого себя? —

Готов подтвердить. —

Тогда, очевидно, и надпись в Дельфах приказывает упражняться в здравомыслии и справедливости? —

Очевидно. —

Но тем самым мы узнаём искусство правильно управляться с людьми? — Я бы сказал, да. —

А то искусство, пользуясь которым, мы умеем управляться с людьми, есть справедливость, то же, что помогает распознавать и самого себя и других, есть благоразумие, не так ли? —

Похоже, что так. —

Стало быть, справедливость и здравомыслие — одно и то же? —

Очевидно. —

Таким образом, хорошее устройство в городе бывает тогда, когда преступники против справедливости несут справедливое возмездие? —

Истинная правда, — сказал он. —

Это и есть политика? —

По-моему, да. —

А когда городом правильно распоряжается одпп муж, то имя ему тиран или царь, не так ли? —

Именно так. —

А его искусство распоряжеппя будет царским или тираническим, не так ли? —

Так. —

Значит, и эти искусства — одно и то же? —

Очевидно, да. —

Ну а когда одни муж правильно распоряжается в своем доме, как ему имя? Эконом или хозяин, не правда ли? —

Правда. —

А что помогает ему хорошо распоряжаться — справедливость или какое-нибудь другое искусство? —

Справедливость. —

Итак, царь, тиран, политик, эконом, хозяин, здравомыслящий и справедливый муж — одно и то же, как видно? Равно как искусство одно и то же — и царское, и тираническое, и хозяйское, и экономическое, и справедливость, и здравомыслие? —

Очевидно, так. —

Так не стыдно ли, если философ не в состоянии следить, когда врач говорит о страждущем, или содействовать ему в его рассуждениях и действиях? То же самое, когда кто-то иной из демиургов, равно как судья или царь, пли кто-то еще из тех, кого мы только что разбирали, рассуждает пли действует, не стыдно ли философу, если он не в состоянии следить или содействовать? —

Еще бы не стыдно, Сократ, в таких делах но уметь посодействовать? — Но разве мы говорим не о том, что было бы, если бы философ был иятиборцем, т. е. как бы недомерком, везде вторым, никому не нужным, пока есть кто-то пз демиургов? Ведь преждо всего его собственный дом ему поручить некому и вторым местом довольствоваться пе удается, а самому приходится и судить правильно и наказывать, если он намерен хорошо распоряжаться своим домом? —

Тут ты в одпо слово со мной.

—? Ну, а потом ведь и друзья могут доверить ему третейский суд пли согласно городским учреждениям он должен будет выносить приговор в общественном суде, — пе стыдно ли, друг любезный, философу оказаться вторым или третьим, а пе выступить предводителем? —

По-моему, стыдно. —

Тогда, драгоцеппый мой, .далеко не в мпогоуче- ностп придется нам искать философию и пе в трудах ради тех пли иных искусств.

Здесь кончается повествование, да и предмет беседы, по-видимому, исчерпан. Центральный вопрос — чтб есть философия и чем должен заниматься философ — по платоновскому обыкновению остался без ответа, зато ложное мнение «философия есть полиматия» получило многостороннее опровержение.

Составлен этот диалог современником описанных событий или ученым антикваром позднейшей эпохи, он в целом и в деталях достаточно точно изображает ту духовную атмосферу, в которой складывается афинская школа философии.

В сократовский век о «философии» в Афинах слышали, но что она такое и в чем состоит, кого можно считать философом и чего от пего можно ждать, никто толком еще не зпает, даже ее пылкие и убежденные приверженцы, как показано в этом диалоге. Выведенный здесь же филогимпаст — более опытный в делах, чем в речах, сторонник умеренной практичности, опора афинской демократии — относится к философии подозрительно и враждебно, связывая с ней представление о бесполезном «витании в облаках» и вздорном пустословии. Таким же отношением к мудрствованию заезжих софистов, а заодно с ппмп и к речам Сократа проникнута и комедия Аристофана «Облака». Досада простых граждан, насмешки комедиантов — это еще не все, чем встретили в Афинах философию, завезенную с греческого «нового енота», из быстро растущих и оживленно взаимодействующих с окружающим варварским миром колоний. Афиняне дорожили своими общественными судами (упоминание об этом есть и в «Соперниках» — 138 Е — 139); пришелец Анаксагор (упомянут и он —132), чье учение о небесных явлениях не пришлось ко двору в Афинах, сумел спастись от такого суда бегством и па окраине эллинского мира кончил дни, окруженный почетом, а доблестный афипский гражданин, сын Софрописка из дема Алопеки, иа старости лет Припять жребий изгпанипка не пожелал. За свою просветительскую деятельность он ожидал, что родной город будет кормить И поить его от своих щедрот, по афипяпо расщедрились только на чашу цикуты.

Приговор Сократу был вынесен большинством Голосов, но не единогласно. Еще и в первый год четвертого века до п. э. таких доброжелателей философии, как выведенный в диалоге соперник филогимиастов, было совсем мало. Но там жо представлены двоо отроков, увлеченных геометрией и астрономией, — возможно, им пришлось «согласно городским учреждениям выносить приговор в общественном суде» над Сократом — их было уже, по крайней мере, двоє па одпого пылкого друга их отроческих лет, а через сто лет в Афинах учат философии и преемники ІІлатопа в Академии, и наследники Аристотеля в Лицее, и Эпикур в своем Саду, и Зепоп в Пестрой Стое, философия уже признана как воспитательница юношества. А в «Соперниках» Сократ только еще намекает своим слушателям, что дело философии — не преследовать по пятам лидеров тех или других паук, а предводительствовать в судах, руководить суждениями сограждан, если философ хочет быть хозяином в своем дом с, гражданином в своем городе, другом среди друзей, человеком среди людей, мастером в своем деле, обще- ствеппую пользу которого философам еще предстоит доказать, а предварительно выяспить самим для себя.

За «Соперниками» закреплено предание, что диалог этот паправлен против Демокрита, полагавшего философию в многоучености. Реально рассмотрение тезиса «Философия — полиматия» выливается в обсуждение специфически платоновской проблемы: до какого предела можно считать философию занятием, приличествующим свободнорожденному человеку (учить мудрости за деньги, как это делали софисты, свободному афиняппну было противно и оскорбительпо), где та мера, соблюдая которую философия может претендовать па достижение почтенной и освященной божествеппым авторитетом «софии», а преступив которую, пеизбежно превратится в презренное «ремесло». Меры отой ппкто еще пе вычислил и даже вопрос Сократа: кто мог бы определить эту меру —- ставит собеседников в тупик.

Не добившись ответа, Сократ переводит вопрос в другую плоскость: если мы не знаем меры учености, может быть, мы представляем, какой она должна быть, т. е. какова специфика философского знания, как сказали бы сейчас. И тут его философствующий собеседник делает замечательное различие: во всяком специальном деле, искусстве, как его называют более почтительпо, или «ремесле», как о нем говорят с препебрежепием, есть две стороны: собстпеппо ремесло, практические рабочие навыки, и то, что мы назвали бы теоретической его стороной, автор диалога обозначает ее как понимание, умственную сторону (135 В).

Овладеть ремеслом нелегко, искусства совершенствуются, навыки изощряются; ремесленпик, увлеченный своей специальностью, ничего пе успевает заметить вокруг, его суждепия даже о собственном ремесле неизбежно страдают профессиональной узостью (136 В). Философия же, ограничиваясь поверхностным знакомством, но зато со многими искусствами, приобретает тем самым основание для сопоставлении и обобщений, горизонт ее шире, а выводы глубже, то же самое ремесло философ понимает тоньше, чем узкий специалист (135 D).

И все-таки полное знание ремесла предпочтительнее топкого, но но сопряженного с умением рук. Философ может лучше врача разбираться в проблемах медицины, но к постели больпого все люди, пока они в здравом уме, приглашают врача (136 В—D). Преданный поклонник философии готов послать и за философом, по без врача не рискует остаться и он. А специализации требует уже каждое дело; справедливость, благоразумие тоже привилегия специалистов: царь, тиран, эконом, земледелец, коневод имеют определенное место в обществе. А каково место философа, если относиться к нему серьезно и доброжелательно? При обсуждении специфики философского знания в сочинениях платоновского корпуса слова паука (эпи- стеме), искусство (техпе), ремесло (демпургия), мудрость, пли премудрость (софия), употребляются зачастую одно вместо другого. В «Соперниках» собеседники при- или к пониманию того, что пе во всех областях человеческой жизни философ может довольствоваться вторым местом: в суждении о гражданских доблестях философ не должен уступать первенства никому, однако ни с правосудием, ни со здравомыслием отождествить философию окончательно автор диалога пе пожелал.

В диалоге «Феаг» обсуждается вопрос, что составляет содержание софии, какой-то особенной премудрости, научиться которой у городских мудрецов страстно возжелал юноша Феаг, прибывший из деревни вместе с отцом, достойнейшим афппским гражданином Демодоком. По счастью, им вовремя повстречался Сократ, беседа с которым существенно изменила настроение молодого человека, к глубочайшему удовлетворению его отца. Принадлежность «Феага» самому Платону горячо защищал В. С. Соловьев, включивший его в свое издание платоновских диалогов первым номером \ — вот почему здесь мы ограничимся изложением, не приводя пространных выдержек п отсылая читателя за справками к тексту со- ловьевского перевода.

В диалоге «Феаг» понятие философской мудрости освещается с иной стороны, которая в «Соперниках» оставалась в тени. После короткой экспозиции, состоящей в обмене приветствиями, Демодок произносит знаменательный мополог, смысл которого в сокращенном виде можно представить так:

Трудно вырастить растение, по человека вырастить труднее. Земледелец вынужден прилагать много забот, стараний и сил к нехитрому делу — уходу за растением, которое растет само. Взрослый сын тоже начинает проявлять самостоятельность, но пи земледельческих навыков, пи опыта государственной деятельности не хватает, чтобы помочь мальчику, который, едва прибыв из деревни, может составить неверное представление о том, что здесь, в городе, делается и какую дорогу в жизни ему следует выбирать. Так, потребовалась ему какая-то новая «София», без которой обходились и мы, и отцы паши, как будто я его мало учил — ведь и грамматике, и музыке, и гимнастике (в соответствующих его происхождению умеренных пределах) он обучен—чего еще надо сыну благородных родителей!

Сократ осторожпо пытался выяснить, чего же надо

1 См.: Творевня Платоиа/Пер. с греч. Владимира Соловьспа. М., 1899. т. 1. с. 31-46.

юноше. Ведь и умепие кормчего и умение возничего тоже еофин. Нет, юпотпа мечтает о софпи как о науке управлять людьми. Но ведь и медипппская наука, и наука хорового пения, и гпмпастика тоже учат управлять людьми. Нет, пе отдельные операции и по отдельные искусства занимают молодого человека, оп одержим честолюбивым стремлением начальствовать падо всеми, пад демиургами и частпьтмп лицами, над мужчинами и женщинами, по ведь это зпачпт. что оп хочет сделаться тираном! Нет. тиран правит пасилнем, а оп хотел бы править лпо доброй воле», как почитаемые в городе люди. Но тогда к ним и следует обратиться, и прежде всего к отцу, ведь оп уважаемый в городе чслопек. Так-то так. да вот пе видпо. чтобы опп могли научить своей мудрости — детям своим опи ее не передали. А пот Сократ мпогпх юпошей сделал лучтппми — пе возьмет лп оп и Фоага в учепики своей лгудростп? Сократ отвечает уклончиво: успех его педагогической деятельности целиком зависит от божьей воли — были п такие ученнки. что, отоптед от него, сталп едва лп пе хуже, чем были. Тогда лавай пспытаем волю богов, просит Феаг с оптимизмом. Сократ согласен, отец и сып довольпы.

И в этом диалоге место философии определяется в сопоставлении с деятельностью демиургов. София среди других человеческих специальностей определяется как паука править людьми по доброй воле, особенность этой пауки в том, что она находится под особым покровительством божества.

В Афппах до Сократа пе было философов (если пе считать пришельца Апаксагора), по у афиняп был Солон, мудрец, пепзмеппыи и почетный член семерки мудрецов в любом ее составе. Так вот еще этот Солон, когда семь мудрецов любезпо передавали право па первепство от одного к другому, положил конец этому высокоправстг.еп- HOMV ученому спору, отдав первепство божеству2.

У афиняп пе в честп были ученые верхогляды, толкователи небесных явлеппй, сводившие их к простым зем- пьтм причипам. Но это вовсе не значило, что в Афинах не было своей философии. В Афинах пятого г.ека до нашей эры была мощпая школа философии, только философия эта была пе естсствопспытательская, а рели- гиозпп-этическая. Аттические мудрецы были поэтами — лириками пли трагиками.

33

Я Т. В. Васильєві

1 См.: Диоген Лаартский. О жизпи, упепиях и изречениях знаменитых философов. М., 1979, с. 71. Трагедии предшествовала хоровая лирика, — предшествовала по времени и Пыла истопником ео формально- жапрового зарождения (как писал Аристотель, трагедия произошла от зачппателей дифирамба). Преобразуясь в драматически-сценическое представление, где поминаемые события стали разыгрываться в лицах, хоровая лирика по ушла из трагедии; хор оставался в аттической трагедии пеизмеппо, зпачеппе его партий для действия тем или иным трагиком оценивалось по-разному, по всякий раз хор выступал олицетворением мудрости, гласом народа, выразителем морали. Моральпо-религиозпый пафос хоровых партий в трагедии тоже наследство хоровой лирики.

Даже соседствовавшая с хоровой лирикой моподическая поэзия тяготела к обобщениям и паставлепиям, а хоровая лирика была — без преувеличения можно сказать — философской лирикой, пбо по месту своему в общественной жизни была жанром обществеппо-воспптательпым, т. е. призвана была обобщать, осмыслять, пормализовывать преподносимые ею события. И Пиндар оставил грекам не только сокровищпицу неподражаемых метафор и прочих поэтических тропов, по и настоящий клад премудрости, а Симопид был попросту любимцем Платопа — персонажи платоповскнх диалогов цитаты из Симоппда толкуют с такой же серьезностью и почтительностью, как изречения дельфийского божества.

Моралисты последующих веков охотпо цитировали образцы поэтической мудрости из произведепий трагиков. Трагедия двигалась сюжетом, перипетиями, узнаваниями и потрясениями, а дышала сентеппиозпостью. В каждой трагедии, особенно у Софокла и Еврииида. наступал мо- мепт («агоп»), когда противоборствующие персонажи в словесной схватке выражали свое жизненное кредо. У Софокла это спор правды с неправдой, в котором правда, по несчастью, не пробивается к душе трагического героя. Тем тяжелее дастся ему прозрение. Истппа пе рождается в споре, опа раскрывается герою в его страдаппях, по в споре выявляются разпые жизненные позиции, разные философии, одпа пз которых торжествует, правда, пе па словах, а на деле. У Еврипида, как пе раз отмечалось, тоже столкновение двух мировоззрений составляет ядро трагедии. Однако две философии сталкиваются пе как правда и неправда, но как два мнения, равно убедительных и равно неправых (здесь, очевидно, сказалось влияние софистики). Истина не рождалась и в этом споре, в нем расшибались лбы, сокрушались сердца, ломались судьбы.

Платон, по преданию, тоже мечтал в юности о славе трагического поэта, пока встреча с Сократом не открыла другого направления его призванню. Фигуру Сократа, легендарного чудаковатого мудреца, не оставившего письменных памятников своих философических занятий, античная традиция тоже ставила в ряд аттических лириков и трагиков. Лирические опыты Сократа связывали с жанром пеана, что же касается трагедии, то дельфийский оракул присудил ему победу в состязании с Софоклом и Евринпдом, так сказать, honoris causa, без представления сочинений. В Платоновой «Апологии Сократа» упоминается, что один из его почитателей вопросил в Дельфах, есть ли иа свете кто-нибудь мудрее Сократа, и пифия ответила, что нет никого (21 А). В древности как изречение оракула ходил такой стишок:

Софокл — мудрец, да Бвриоид мудрей его,

Но всех мужей Сократ превыше мудростью. Какие же черты благочестивой мудрости — софпи, накапливаясь и возрастая от Софокла к Еврипиду и Сократу, дали повод дельфийскому владыке для проведения такой градации? Сам Сократ, польщенный божественным избранием, толковал ответ пифии в том смысле, что из всех мудрецов он один вполне искренне понимает тщету человеческих познаний, он «знает, что ничего пе знает», тогда как другие пе знают даже и о своем незнании, да и не желают знать. Правда, и Софокл и Еврипнд достаточно красноречиво свидетельствовали своими драмами, что и они этому «знанию незнания» пе чужды. Бесконечно перетолкованный «Эдии» имеет еще и такое толкование: вера в божественный оракул, а не рациональные соображения пусть даже безупречного мужа спасут его самого и парод. Ведь что узнаёт Эдип в своем трагическом узнавании и чем он так потрясен? Что оп убил отца, что вступил в нечестивейший брак с матерью? — А разве не знал он этого с самого начала? Разве не к этому вела его судьба? Разве не этого должен был ждать он каждую минуту? Страшная весть могла бы принести ему своего рода облегчение: больше нечего ждать и нечего бояться, свершилась судьба, исполнилось божественное предвещание, — можно с ЧИСТОЙ душой отправляться в Колон и вместе с мученическим венцом принять венец благодетели страны своего погребения. Ведь не напрасно Эдип ?ыи в ден но запальчивым авантюристом, а мужем высочайших достоинств, отцом народа — разумеется, он не совершал своих ужасных преступлений, оп их «претерпевал», и в этом «Эдип-царь» и «Эдип в Колоне» не расходятся друг с другом.

Преступление Эдипа иное. С чистыми помыслами и благородными намерениями он стремился избежать зла, готовый к самопожертвованию: он покинул дом, где он вырос, и тех, кого считал родителями, оставил наследный престол, обрек себя на лишения и превратности скитальческой жизни, он все разумно рассудил — он не знал только, что не знает самого себя, пе зпает даже того, кто он, каких родителей сын. Именно свое пезнание постигает он в трагическом узнавании и этим открытием он до основания души потрясен. Вот где таилась его погибель, его неправда, его гордыня. Тогда еще нужно было ослепить себя, когда ему стал известен божественный оракул. Он должен был не пытаться обойти пли смягчить судьбу разумным и добродетельным поведением, а поверить оракулу, внять ему —ведь оракул не безнадежен: если Эдип будет хранить чистоту, не согрешив ни убийством, ни браком, оп не нарушит оракула, по оп и не совершит ужасных преступлений. Всего-то требовалось: чистоты и веры (в конечном счете всякое убийство — отцеубийство, всякий брак — инцест), а он понадеялся на разум. Лх, человек, хитер ты, ловок и умен, но слеп и пе ведаешь своей слепоты. Такой и Креонт в «Антигоне», понадеявшийся на то, что знает себя как человека разумного и твердого, способного не дрогнуть перед неразумной женской чувствительностью, но он не знал себя. Семья наказала его за высокомерное презрение к самому простому, нерациональному, но изначальному в человеке — к его родственной привязанности, издревле почитавшейся священной, а разум не помог ему в тот миг, когда его очи прозрели: разум сделал свое дело и равнодушно удалился.

У Евриинда люди тоже разумны, логичны, изощрены в аргументации, когда им приходится в споре защищать свою жизненную позицию. Но что они творят! Не говоря уже о том, как жестоки они и коварны в отношении к ближним своим, что они делают с собой! Так хорошо знающие и доказывающие свою правоту, почему они ничего не могут сделать для себя? Уж если наказывать неверного мужа, так непременно сжигая соперницу и убивая собственных детей, — кто здесь страдает, кто прав, кто торжествует, кто вершит справедливое возмездие?

Уж если мстить за преступно погубленного отца, то до потери собственного облика человеческого. Преследуя свои законные нрава, они топят себя в трясине, сами себя побивают каменьями, опустошают себя, лишают всего, и если бы пе божественное вмешательство, тот самый пресловутый «бог из машины», всегда считавшийся слабым местом еврипидовской драматургии, ни одна из человеческих драм не имела бы развязки. Божественное вмешательство у Еврипида не свидетельство слабой драматургической техники, а выражение благочестия автора, сценическая реализация его глубокого убеждения: если до сих пор небо не рухиуло па землю, если мы еще пе погребли себя под руинами собственных деяний, то, видно, бог хранит нашу землю. Человек не способен сохранить даже себя, не говоря уже о том, чтобы служить оплотом своему народу.

Софокл скорбит о слепоте человеческой, по человека он любит и везде заботится о том, чтобы и в глубочайших иотрясепиях трагический герой сохранял свое достоинство. Софокл мудр. Чем же мудрее его Евринид? Не тем ли, что не признает различия между человеком правым и человеком виноватым? Правы и тот, и другой, и третий, но никто не избегает вины. Человек носится с призраками справедливости и блага, сражается за призрак Елены у степ Илиона, по пи блага, ни справедливости — где они? — он пе зпает. Только боги своим вмешательством разрешают человеческие конфликты.

Где же истиииая Елена? Что есть справедливое сама по себе, благо само по себе, и вообще, что есть что независимо от мнений пли интенций? Пора человеку обратиться к этим вопросам от суетной возни честолюбий. Этим-то призывом п поразил сограждан Сократ. Знать, что ты ничего не знаешь, — еще не все благочестив Сократа. Стремиться к знанию, но истинному, а не мнимому, неустанно преследовать истину, но божественную, а не суетную, быть другом мудрости, никогда не считая себя мудрецом, — вот мудрость платоновского Сократа, и нельзя но признать, что здесь Сократ идет по пути, который указал и наметил Софокл, расчистил Евринид, но по этому пути Сократ идет дальше и выше. Аттическая трагедия скорее, чем досокрагическая «фисиология» открыла путь Сократу и дала точку опоры, позволившую ему совершить переворот в философии. Трагедия свела философию с небес на землю (что Цицероп приписывает Сократу), она сама была но существу своему и но своей роли в жизни общества религиозно-этической философией своего времени. Что же касается Сократа, то его репутация этического философа по преимуществу — столь же несправедливый предрассудок. Сократ задавался вопросами о справедливости, о благе, о достоинстве мужа, о любомудрии и о составляющих ого любви и мудрости, но о самих по себе, а не применительно к поведению человека в наличествующей ситуации. «Приземлителем» философии Сократ но был; он был, конечно, заземлен, этот босой мудрец, из аттической земли, из афинской городской диалектики впитавший силу и дух своей мудрости, но витал он все-таки в облаках, как совершенно точно подметил Аристофан, и в этом было его превосходство в суждении дельфийского оракула и неблагопадеж- иость в глазах афинской демократии.

В изречении оракула пе помянут Эсхил, возможно, потому, что того уже ие было па свете, а может быть, и потому, что духу Эсхила была близка проникнутая верой в возможности разума и раздвигающая горизонты ионинская космология, а не любезная Дельфам софнн человеческого самопознании и самоограничения, благочестивого неведения.

Когда Феаг и Демодок просят у Сократа наставления в софии, тот отшучивается — я, мол, силен в одной лишь науке, эротической. Шутка эта имеет смысл пока еще не возвышенно-символический, как в других сочинениях Большого и Малого Платонов, а псторпко-полптпческий, если не сказать, житейский, но пе только. Эротические мотивы (в полном соответствии дельфийскому благочестию) сопровождают почти все диалоги платоновского корпуса, не исключая и глубокомысленного «Парменида», где прозрачно намекается на эротическую связь цветущего Зенона с его весьма зрелым учителем. Влюбчивость Сократа рисуется всеми возможными красками и штрихами, от умилительно-сентиментальных до отвратительно- карикатурных. Часто поминаются и другие легендарные пары, самая образцовая из которых — Гармодий и Ари- стогитон. Постоянное общение старшего годами и политически более зрелого гражданина с едва вступающим в городскую жизнь юнцом представлялось общественности не только вполне допустимым, но и высоко моральиым средством гражданского воспитания. Младший учился у старшего всему, что тот мог предоставить ему личным примером и собственным усердием. Вот почему соперничают философ и филогимнаст перед парой прекрасных отроков, спор идет пе о том, кого выберут отроки (оба молодца стоят друг друга), по о том, чему опп предпочтут учиться. Сократ частенько хвалит себя как отличпую сваху: он распознает опытным глазом, кому из юношей какой подошел бы друг п паставпик. Следует учесть к тому же, что, называя себя эротиком, Сократ еще и каламбурит: в имспп Эрота греческое ухо слышало коропь глагола lpe)T13 «Феаге» подчеркнуто еще одно слово: досуг. «Есті» ли у тебя досуг, Сократ, поговорить со мной?» — это первый вопрос Демодока. Еще раза три это слово встречается в соседних фразах: «если даже тебе недосуг, по не до крайней степепп, то удосужься ради меня» — и так далее. Досуг по-гречески «схоле», через латинский и новые языки это слово пришло в русский как «школа». Как преобразился смысл слова — говоря о Платопе и об Аристотеле, нам пе раз придется говорить и об этом.

Итак, вместо общественных уроков мудрости па всенародных празднествах, в хоровых песнопениях, в трагических представлениях в Афипах открывается частная философская школа: это Сократ на досуге окружает себя любимцами и спрашипает, спрашивает, спрашивает.

<< | >>
Источник: Варильоэд Т. В.. Афинская школа философии, М.; Наука 160 c., (Серия «Из истории мировой культуры»).. 1985

Еще по теме Соперники в любви:

  1. V
  2. I
  3. 4. Мировоззренческое содержание литературы золотоордынской эпохи. а) «Философия любви» в «Хосров-Ширин хикаяты».
  4. 3. Социально-этическая мысль в литературе эпохи Золотой Орды. а) Союз разума и любви в этической концепции Кутба.
  5. Соперники в любви
  6. ПЛАТОН - СОПЕРНИК ГОМЕРА
  7. ДОПОЛНЕНИЯ Свидетельства о сочинениях 4.
  8. Глава 13. ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ И ГОСУДАРЬ ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ
  9. Работа редактора над образной речью. Устранение ошибок при употреблении фразеологизмов и тропов
  10. § 1. Теории игровой деятельности
  11. Н. Ю. Чехонадская ГАЛЛЬСКИЕ ПРОРОЧИЦЫ: ЖИЗНЬ, СМЕРТЬ И ИСЦЕЛЕНИЕ В РУКАХ ГАЛЛЬСКИХ ЖЕНЩИН
  12. Конфигурация американского общественного мнения в отношении иранской проблемы в 2000-е годы
  13. Перемена статуса и «праздник любви» в сельской Индии
  14. В ЮРТАХ, ЧУМАХ И ВИГВАМАХ