§ 2. Фуко в России: перевод и рецепция Из истории переводов (в жанре воспоминаний)
Появление в советский период «Слов и вещей» в 1977 г.
в почти открытой печати было событием столь удивительным, что о некоторых обстоятельствах публикации этой книги стоит, как мне кажется, рассказать подробнее. Разговоры об издании книги велись с начала 1970-х годов — долго и безрезультатно. Я рассказывала о моем желании перевести эту книгу Дмитрию Ханову, который тогда работал редактором в «Прогрессе»; он пытался, как мог, этому содействовать, но дело не двигалось с места. Когда, наконец, он позвонил мне и сказал, что решение принято и что мне поручается перевод и предисловие, это была огромная радость. Издательские сроки были очень сжатыми, и потому было решено искать второго переводчика. Им стал В.П. Визгин, который и пе- реводил первую часть книги. Мы работали независимо друг от друга и свои варианты терминов не соотносили (к тому же терминологическое оснащение первой и второй частей книги было достаточно различным), хотя, кажется, некоторые мои варианты, например термин «дискурсия», были в конечном счете распространены на весь текст. Издательский редактор О.И. Попов, человек добросовестный, но, по-видимому, отчаявшийся разобраться в этой книжке, внес в текст перевода немало личной правки, от которой потом пришлось избавляться путем долгих разъяснений и дипломатических увещеваний, а кое от чего избавиться так и не удалось. Кроме того (сейчас предоставляется хороший случай покаяться), обстоятельства сложились так, что я не читала корректуру книги, а потому в ней сохранились досадные «очепятки», в том числе существенные, смысловые. Поспешное переиздание книги в 1994 г. не только не озаботилось исправлениями, но и внесло от себя новые недостатки, а потому приходится ждать шанса на несуетливое переиздание книги, тем более что ее актуальность от времени не тускнеет.Что же касается неофициального редактирования, то его делали два человека, в опубликованной книге не упомянутые. Более того, об одном из них приходилось даже умштчивать, потому что это была иностранка — дочь известного французского математика Рене Тома Франсуаза.
В те давние времена, в середине 1970-х годов, Франсуаза Том, изучавшая русский язык и одновременно советскую идеологию (впереди ее ждала незаслуженная репутация антисоветчицы), проходила многомесячную стажировку в Москве, работая в архивах. Она отнеслась к мысли о том, что книга Фуко выйдет на русском языке, с огромным энтузиазмом399. Когда ее родители, Рене Том с женой, приехали в Москву навестить дочь, Франсуаза не поднимала головы от рукописи «Слов и вещей», на чтение которой у нее было очень мало времени.Мою часть перевода редактировал также МЛ. Гаспаров400. Это был мой первый большой перевод с французского, и можно даже сказать, что в известном смысле я учила французский на переводе «Слов и вещей». Поначалу книжки у меня дома не было, и я от руки переписывала книгу в Ленинской библиотеке, но вскоре экземпляр удалось раздобыть. В Москве, как позднее выяснилось, эта книга была, например, у Мамардашвили, получавшего французские новинки через иностранных друзей, и, наверное, еще у кого-то.
Выход «Слов и вещей» на гребне застоя (1977) был тем исключением, которое и сейчас изумляет западных критиков, доказывая лишь, что нет системы без щелей, за которыми не хватает сил надзирать и в которые поэтому можно проникнуть. Книга была для того времени событием, глотком нового, она описывала события интеллектуальной сферы не в связи со структурами экономического базиса, как это было принято, а «изнутри надстройки», в связи со спецификой знаковых отношений между «словами» и «вещами», характерных для той или иной эпохи. Эта книга была выпущена издательством «Прогресс» с указанием «для научных библиотек», но при тираже в пять тысяч экземпляров все крупные библиотеки в СССР ее получили, и она стала доступной достаточно широкому кругу читателей. Этим переводом пользовались читатели из бывших социалистических стран, а в Болгарии, по рассказам коллег, «Слова и вещи» были в среде мыслящих гуманитариев настольным чтением...В книге были, в частности, вольные суждения о марксизме (типа: марксизм принадлежит своему времени, а вне его теряет почву под ногами, «перестает дышать»), за которые в ту далекую эпоху иностранные книги обычно отправлялись в спецхран, а оттуда выдавались только узким специалистам по специальному допуску, но у этой книжки была более счастливая судьба.
Когда сразу после выхода «Слов и вешей» я попыталась разузнать, нельзя ли теперь, по проложенному следу, перевести и издать еще что-нибудь из Фуко, например «Археологию знания» (я нарочно предложила самую «нейтральную» работу), заведующий редакцией психологии в «Прогрессе» В.И. Евсевичев, выпускавший «Слова и вещи», посмотрел на меня, как на сумасшедшую: радуйтесь тому, что вышло, новых шансов скоро не будет. И он оказался прав, хотя для этого не нужно было быть пророком. Новые шансы возникли только через 20 лет, когда во второй половине 90-х годов работы Фуко начали выходить в русских переводах.Для «постсоветского» человека все это теперь давняя история. Критика Маркса давно ни для кого не новость, и возникает скорее потребность в том, чтобы внимательнее присмотреться к тому, что в марксизме, быть может, до сих пор дееспособно, отделив это от того, что отмерло бесповоротно. Для современной читающей публики любимое произведение Фуко — «Надзор и наказание» (1975) — трактат о механизмах власти, порождающей все то, что долгое время могло представляться «свободным», «независимым», «эмансипированным», прежде всего — знание о человеке. При такой расширенной трактовке власть рассматривается как всепроникающий дисциплинарный механизм, который пронизывает все социальное целое. В постсоветскую эпоху такая трактовка воспринималась как созвучная современным переживаниям по поводу различных форм социальной несправедливости и угнетения. При этом и России, и в других странах Восточной Европы, анализируемые Фуко механизмы власти нередко трактовались именно как «угнетение» и «подавление», а другие ее модальности — порождение, побуждение, стимулирование — в частности, того самого знания, которое мы называем «гуманитарным» — оставались в тени432. Понадобился особый поворот внимания, умственное усилие, чтобы заметить, что механизмы власти, о которых пишет Фуко, именно не «репрессивные» (в его терминологии), или не только репрессивные, но и продуктивные, порождающие всю текстуру общественных взаимосвязей401.
В 1980-е годы полномасштабных переводов Фуко не было, но работа специалистов велась (это были, в частности, работы В.
Визгина, Т. Клименковой, В. Подороги, В. Черняка и др.), Фуко начал проникать в пособия и словари. Ситуация радикально изменилась в постсоветскую эпоху, когда культурная и интеллектуальная сцена беспрецедентно открылась для современной западной мысли и французские книги стали одними из наиболее читаемых и почитаемых. В этот период Фуко оказался едва ли не самым популярным. Во второй половине 90-х годов почти все главные его книги были переведены на русский язык, причем удачных переводов, хочется думать, было больше, чем неудачных; в 2000-е вышли три томика, собранные из материалов избранного французского четырехтомника «Сказанное и написанное» (Dits et Ecrits)402, а также некоторые курсы лекций в Коллеж де Франс403. Заметной была российско-французская конференция «Мишель Фуко и Россия», состоявшаяся в 2000 г.404. 25 —26 сентября 2006 г. в центре им. Андрея Сахарова состоялась Московская встреча, объединившая правозащитников, исследователей, адвокатов, журналистов из России и Франции. В октябре 2006 г. в Высшей школе экономики за круглым столом, приуроченном к 80-летию мыслителя, обсуждалось «Наследие Мишеля Фуко в современном гуманитарном и философском знании» 405.Ни в коей мере не притязая на исчерпывающий обзор рецепции Фуко (как и других моих персонажей) в России — об этом еще будут написаны книги и диссертации, — отмечу, что везде в мире рецепция Фуко движется сходным путем. Поначалу, еще при его жизни, главным было внимание к той или иной вновь выходившей книге. После смерти Фуко рубежными стали два события, важные для формирования корпуса его текстов. Первое — выход четырехтомной антологии его интервью и небольших статей под общим заглавием «Сказанное и написанное», а второе — начало публикации курсов его лекций в Коллеж де Франс (сам Фуко был против посмертной публикации его работ, не прошедших авторского редактирования, однако после того, как этот запрет был нарушен итальянскими издателями, он стал нарушаться и в других странах; по-видимому, его наследники будут вынуждены официально скорректировать это неписаное правило).
Соответственно внимание исследователей, комментаторов, читателей сдвигалось: поначалу с крупных работ на малые (и поныне обсуждается вопрос о том, что важнее для понимания Фуко — отдельные большие сочинения или те малые формы, которые позволяют проследить изменение и развитие его взглядов), а в последние годы — на те ис- следования и программы исследований, о которых он рассказывал своим слушателям в Коллеж де Франс за 14 последних лет своего там преподавания. В России, в связи с тем, что дверь в современную западную мысль открылась сравнительно недавно, лишь с конца 80-х годов, в явной форме прослеживаются не все эти этапы: так, при жизни Фуко Россия никак не участвовала в массовой рецепции его произведений, да и сейчас его малые работы («Сказанное и написанное») остаются лишь ограниченно доступными русскоязычным читателям; правда, курсы в Коллеж де Франс последовательно публикуются406.В российской рецепции Фуко можно условно вычленить несколько периодов. Первый — период единичных прочтений: в это время отношение к Фуко было не столько познавательным, сколько идеологическим: читать Фуко значило чувствовать себя немного больше человеком, чем без этого407. Второй — экстенсивно-ознакомительный с элементами проблематизапии. Третий, который, хочется надеяться, уже настает: уже сейчас видны признаки более внимательного и одновременно свободного отношения к текстам; оно дает шанс лучше понять то, что мы читаем, и более осмысленно соотнести прочитанное с собственными культурными традициями.
Продуктивным был в России, однако, и второй, экстенсивный этап. В частности, применительно к Фуко разрабатывались идея архива (В. Полорога), «репрессивная гипотеза» и ее критика (М. Рык- лин), механизмы власти с позиций философии и социологии науки (3. Сокулер) и др. Некоторые итоги этого этапа освоения Фуко демонстрирует уже упоминавшийся сборник трудов франко-русской конференции в Санкт-Петербурге. Отдельные элементы концепции Фуко применялись к дисциплинарным практикам в имперской России (А. Эткинд), к феномену юродивости (J1. Янгулова), к проблемам женской сексуальности, рассматриваемым на материале современных опросов (А. Тёмкина). Возможности методологии Фуко в области объяснения социальных явлений рассматривал A.
Бикбов, а философские и историко-научные идеи Фуко — B.
Визгин, А. Марков, В. Каплун, О. Хархордин408. К сожалению, по-прежнему остается непроработанной идея дискурсных практик у Фуко, имеющая большой методологический потенциал. При использовании идей Фуко для анализа конкретных событий или практик дореволюционной, советской, постсоветской истории возникает, как правило, впечатление, что эти идеи остаются внешними тем событиям, к которым их пытаются применить. Правда, некоторые думают иначе: «механизмы внутреннего дисциплинарного контроля могут уживаться и с прямой деспотией, и с законом как средством непосредственного принуждения, причем в разных обществах они могут быть распределены радикально несхожим образом»409. Иначе говоря, пусть либеральное общество в России так и не возникло, это не лишает нас возможности мыслить события русской истории через призму идей Фуко, возникших в результате осмысления общества западного типа.
От того, как сейчас прочтем Фуко, зависит не только российский образ Фуко — вслед за французским, немецким, аргентинским или американским. От этого кое-что зависит и в нашей жизни, и в познании. Прежде всего Фуко становится для нас меркой возможностей объективного познания человека на фоне сменявшихся за последние десятилетия подходов и ценностных установок.
Когда-то Фуко бросил яркую фразу про «страсть к системе» как черту целого поколения410. Она емко выразила существовавшее во Франции 1960-х годов предпочтение философии понятия и системы перед философией экзистенции и смысла. Это был лозунг момента: запрос на структуралистский подход, на освобождение от субъективизма, выражаемого экзистенциализмом и персонализмом; структурализм выражал эти стремления наиболее четко, развернуто, методологически осознанно, обращаясь к самому широкому кругу явлений, что для Фуко всегда было важно, — он никогда не строил чисто абстрактных схем. Именно структуралистский подход представлялся ему в 60-е годы наилучшим способом «диагностики современности». В 70-е годы интерес к системе сменился нагнетанием и выпячиванием всего несистемного и антисистемного в системе; причем само стремление к объективному познанию было расценено как проявление догматизма и тоталитаризма. Эти установки успешно транслируются и массово воспринимаются современным российским читателем.
Однако к сегодняшнему дню все эти антисистемные установки уже успели сложиться в свою систему, «окуклиться» и в известной мере отработать свой взрывной потенциал. Нынешние российские студенты читают «Ризому» Делёза и Гваттари так, словно они в ней родились, а сама легкость их обращения с этим материалом свидетельствует отчасти о том, что некогда взрывное стало почти что новым каноном. Иногда кажется, что антиструктуралистский пафос набирает высоту, переформулируется в постмодернистской программе стирания жанров, нейтрализации всех иерархий, отказа от любой серьезности (кроме пародийной), растворения различий между дисциплинами и др. Как уже отмечалось в главе о Фуко, такой образ Фуко настойчиво транслируется нам из Америки. Это Фуко-постмодернист, который будто бы смешал все виды дискурсов, снял границы между всеми дисциплинами и сформулировал основные принципы ныне царящего философского пост- модернизма411. Тем самым Фуко помешают в общее пространство с мыслителями следующей волны, во главе с унесенными постмодернизмом Касториадисом и Бодрийяром с его заботой о том, как бы поэффектнее «забыть Фуко»412.
Однако Фуко вовсе не был постмодернистом и, как уже отмечалось, понятие это использовал с большой осторожностью. Ему было свойственно редкое исследовательское рвение, глубокие погружения в познавательную эмпирию; он вовсе не тот безразличный к референтам защитник релятивизма, которого можно увидеть на американских картинках. Откуда столь явный вкус к систематической мысли — кстати, в отличие от Барта, Делёза, отчасти и Деррида? Когда, размышляя о Канте и Просвещении, Фуко трактовал актуальные задачи философии, он фактически вслед за Хабермасом, с которым обычно спорил, трактовал стадию «модерна» как незавершенную и призывал нас взрослеть в работе над собой, формируя способность к самостоятельному суждению. Строить на руинах догматической антропологии новую антропологию, способную связать знания, институты и человеческие практики, антропологию, которая, по сути, синонимична «критической истории мысли», помогал ему любимый Кант. Сейчас, когда ценность познания (и самоформирования), кажется, вновь становится актуальной в российской культуре, Фуко может стать нашим спутником на этом пути.