§ 3. Языковые обнаружения философии
Когда мы рассматриваем столь характерное и вместе с тем столь яркое — в смысле всех этих интересующих нас здесь процессов — явление в современном гуманитарном познании, как структуралистские исследования (в частности, во Франции), нам приходится дать себе отчет в том, сколь многое нам еще здесь непонятно. Вполне очевидна неполнота социально-психологических характеристик структурализма как реакции на субъективизм, равно как и узкометодологическая его трактовка, сосредоточенная на проблемах применения заранее выкованного метода в широких сферах гуманитарного познания, хотя именно эти качества структуралистской методологии позволили выявить общие структурные закономерности в самых, казалось бы, несопоставимых областях.
Вместе с тем совершенно очевидна здесь и неполнота или даже суженность методологической рефлексии относительно применимости познавательных средств структурализма в тех или иных областях. К чему собственно прилагается структуралистский метод? Каков предмет структуралистских исследований? Можно, по-видимому, высказать гипотезу о том, что в структуралистских исследованиях мы имеем дело с особой предметной областью, которая пока еще не может быть представлена в дискретных и дискурсивных формах, которая скорее угадывается, улавливается как тенденция (и потому схватывается самими представителями структурализма подчас на уровне иллюзорном, далеком от предметной глубины и концептуальной расчлененности), нежели постигается как отчетливый сформировавшийся предмет научного осмысления. То, что формирующаяся теория определяется не только методом, но и предметом, даже если он еще не сложился в знании, мы видим на примере такого видного мыслителя структуралистской и постструктуралистской ориентации, как Жак Деррида. У него нет своего объекта в том смысле, в каком используются, скажем, ритуал или миф у К. Леви-Стросса, феномены массовой культуры, а также литературные произведения у Р. Барта или даже история у М. Фуко; нет у него и такой «привилегированной» точки употребления метода, как, допустим, «поле» для этнолога или «диван» для психоаналитика. Тот материал, на котором формируется научный предмет Деррида, — это языковые обнаружения философии.Это не звучит оригинально. Осмысление роли языка в формировании мышления, вполне самостоятельной и не прикладной, стало необходимостью практически для всех направлений современной западной философии, хотя, конечно, способы такого осмысления могут быть весьма различными. Философия позитивистской ориентации, например, уже почти столетие ставит своей задачей очищение мысли от изначальной языковой метафоричности, от нестрогих и расплывчатых обыденных значений языка; философия Хайдеггера и хайдеггерианцев, напротив, предполагает не искоренение метафоричности языка любыми средствами и не превращение его в строгое, точное, однозначное орудие выражения мысли, но как раз полное погружение в язык и исконную языковую метафоричность как пристанище бытия и всякой правомочной мысли о бытии.
Деррида идет здесь своим путем; за феноменальным уровнем своего материала — языковыми проявлениями философии, он, по сути, нащупывает предмет, который в своих определениях может быть только метаязыковым (или прото-языковым?) и не/около-философским.
В самом деле, если взять язык «как он есть», то мы увидим систему достаточно устойчивых и заранее заданных категориальных расчленений, навязываемых языком всякой мысли (например, систему бинарных оппозиций типа присутствие — отсутствие, белый — черный и т. д.). Если же взять философию «как она есть», то она должна будет раскрыться перед нами как самодостаточная и самообоснованная система устоявшихся категорий. Деррида рассматривает и язык, и философию в особом повороте, где за языком и в языке просвечивает то, что можно было бы назвать чистым «письмом», а за «полнотой присутствия» объекта в философии обнаруживаются «различия», «следы», «про-грам- мы» и т. д. и т. п., образуя сами условия возможности акта мысли, означения, смыслополагания.Отправляясь от своего материала — языковых обнаружений философии в понятиях философских текстов — Деррида осуществляет многократные операции, которые выше былм названы «челночными»: он идет от языковой эмпирии текста к философии и философским смыслам и затем опять возвращается к эмпирии на новом витке. При этом язык приводится во «взвешенное» состояние: вступают в действие далекие аналогии между словесными формами и смыслами, перетряхиваются привычные языковые ощущения, переструктурируются устойчивые смысловые ПОЛЯ, проблематизируются априорные категориальные расчленения; при этом, по сути, мощный концептуальный аппарат «обессмысливания» приводит язык к тому, что можно было бы назвать «нулевой ступенью смысла». Одновременно на место этих нейтрализованных значений и категориальных расчленений вводится в действие множество новых понятий, придуманных Деррида или чаще взятых из анализируемых философских текстов, где они казались несущественными, малозначимыми: в новом исследовательском повороте они начинают обнаруживать и новые смысловые возможности. В результате таких поступательно-возвратных движений между языковой эмпирией и философскими смыслами и должно осуществляться — постепенно, «по крупице» — дискурсивное прояснение тех мыслительных содержаний, которые пока еще не имеют дистинктивной формы и как бы пребывают на уровне нерефлексивного опыта, и одновременно осторожное снятие тех дискурсивных расчленений, которые, будучи для нас привычными, оказываются слишком грубыми и прямолинейными в отношении формируемого мыслительного содержания.
Само взаимодействие и взаимоопосредование между сферой расчлененности, дискурсивности, дистинктивности (в терминологии Деррида — «различие», «различАние», «след», «грамма» и пр.) и сферой тайны и сокрытости, неясности, нерасчлененности, неочерченности (в терминологии Деррида, «вуаль», «покров», «пелена», «гимен» и пр.) предстают перед нами как гигантская метафора акта означения, пронизывающая все работы Деррида и в каждой из них обнаруживающая свои особые качества и аспекты.
Главный герой, главное «действующее лицо» всех произведений Деррида — письмо в его особом смысловом повороте, письмо как метод расчленения и различения мыслительных содержаний, но, по сути, и как предмет - тот противоречивый и парадоксально задаваемый предмет, который прорисовывается в «деконструк- тивных» актах работы философа. Хотя, однако, письмо и выступает в концепции Деррида как протагонист, оно может осуществлять свои функции лишь при поддержке других соответствующих ему понятий. Присмотревшись далее более подробно к некоторым основным понятиям метода Деррида, мы попробуем прояснить некоторые черты в том предмете, который стоит за всеми операциями его мыслительной работы и, по сути, формируется ими как особый научный предмет.Метод Деррида заключается, таким образом, в «деконструкции» философских текстов путем «различания», обнаружения в них следов и различий, посредством «письма» в чистом виде. Что все это значит? Процедура «деконструкции» текстов предполагает обнаружение (или точнее — самообнаружение) в этих текстах их внутренней самопротиворечивости, непоследовательности, нарушающей замкнутость системы и обесценивающей ее прежние опоры. Деконструкция, как ясно из уже сказанного, предполагает особого рода работу с языком, с текстом, выявление меры самостоятельности языка со всеми его концептуальными расчленениями и со всей его метафоричностью — по отношению к тем мыслительным содержаниям, которые в нем запечатлеваются и выражаются. Деконструкция, в свою очередь, невозможна без работы «различАния» (differAnce), погружающей нас в своего рода «неразрешимую диалектику». Этой диалектикой пронизан и сам термин «различание» — неографизм, который призван обозначать одновременно и различие как результат, и различие как процесс, как акт различения-отсрочивания (таковы два основных значения французского глагола «differer»). «Грамма как различание — это структура и движение, которые не могут быть помысле- ны на основе оппозиции присутствия/отсутствия. Различание — это систематическая игра различий, следов различий, размещения (курсив автора), посредством которого элементы соотносятся друг с другом.
Это размещение есть производство, одновременно и активное, и пассивное (буква "а" в слове "различАние" указывает на неясность в отношении активности или пассивности, на то, что не может управляться и распределяться этой оппозицией) — тех интервалов, без которых "полные" термины не могли бы означать, не могли бы вообще функционировать»202.Особенно наглядно эти деконструктивные процедуры различа- ния проявляют себя в анализе текстов, посвященных истолкованию взаимосоотношения «письма» и «речи» в истории культуры и в современном ее состоянии. На огромном числе примеров (от Платона до современных структуралистов) Деррида обнаруживает осознанное или подспудное выдвижение на первый план речи (прямое и непосредственное орудие коммуникации) и трактовку письма (косвенное средство представления представления) как «паразитического», «вторичного», несущего с собой ложь и лицемерие, разобщенность и вражду людей. При этом именно момент говорения и одновременно слушания и понимания собственной речи (s'entendre-parler) осмысляется как та основа, на которой звук и значение, внутреннее и внешнее, материальное и нематериальное соединяются в единой цепи коммуникативных актов. Справедлива ли такая привычная для нас иерархия? Нет. Коль скоро те качества знаков, которые и делают их орудиями коммуникации, ярче всего проявляются именно на письме (например, на письме легче закрепляются такие смыслоразличительные признаки, которые на слух не воспринимаются, и др.), значит, письмо «важнее» речи; но коль скоро «письмо» и «речь» в обычном их понимании связываются отношениями взаимообусловливания, значит, должен быть обнаружен другой, более фундаментальный уровень, на котором бы определялись условия возможности и того, и другого, как письма, так и речи в привычном смысле: так вводится понятие «прото-письма» как игры различий, как умножения «следов» и варьирующих саморазличающихся повторов элементов.
Но зачем нужны Деррида все сложности с «различанием», «протописьмом», «деконструкциями», «следами», с прочерчиванием на месте кажущихся «полнот» и «присутствий» множества следов, свидетельствующих о различиях и отсрочках, о смещениях и границах, о пределах и других «антиметафизических» феноменах в действии? Зачем ему нужно бесконечное умножение понятий, денотат которых остается неясным или, в самом лучшем случае «прочерченно-неясным», «прослеженно-завуалирован- ным»? И каков статус той дисциплины — «грамматологии» — которая, не стремясь к синтезу и не достигая его, так или иначе обоб-
сенности с тождеством).
Кроме того, для того, чтобы подчеркнуть в неографизме differAnce необычный графический элемент а, Бибихин вынужден время от времени переходить к французскому написанию; в моем варианте это а так или иначе присутствует и в русском варианте термина (различАние); третий вариант обозначения differAnce в переводе Бибихина — оттяжка, оттягивание, так что единого термина русский читатель не опознает...щает и объединяет методические приемы и методологические принципы «деконструктивной» работы «письма»?
Сам Деррида дает на эти вопросы различные и не очень ясные ответы, в которых, по сути, аргументируются различные подходы. Первый можно было бы назвать интенционально-динамическим: здесь грамматология характеризуется прежде всего как некое устремление, задача, настроенность мыслительной работы с текстами. Второй подход — статический, связанный с характеристикой наличных состояний и результатов: здесь грамматология трактуется как область «соучастия корней»203 различных наук и дисциплин (в том числе, философии и тех или иных «региональных» или специально-научных дисциплин). Раскрывая методологические и эпистемологические намеки этого определения, мы считали ранее уместным говорить в этой связи о проблеме условий возможности гуманитарного познания, и, по-видимому, небезосновательно. Однако ныне представляется необходимым пополнить рассмотрение вопроса об условиях возможности познания анализом проблемы реального формирования нового, почти не изученного предмета, который обнаруживает себя противоречиво и парадоксально. Область такой особой, не сложившейся в знании предметности тонко предчувствовалась и отчасти уже описывалась во многих работах структуралистов, хотя, как правило, в них шла речь скорее о конструировании — в постнеокантианском смысле — нового объекта гуманитарного познания, нежели о первоначальных этапах познания уже существующего в действительности предмета.
Однако и сам Деррида, и целый ряд его исследователей категорически возражают против самой возможности определить те или иные шаги осуществления проекта Деррида как шаги познания особого научного предмета204. Никакая научная предметность не соответствует и важнейшему для Деррида понятию «прото-пись- ма». «Это самое прото-письмо <...> не может и никогда не сможет считаться объектом науки. А все дело в том, что оно никогда не сможет быть сведено к форме присутствия. Присутствие же управляет всей объективностью объекта и всеми познавательными отношениями»205. При этом аргументация Деррида такова: декон- структивная методология не соответствует никакому научному предмету, прото-письмо и другие, родственные ему понятия никогда не смогут стать объектами научного исследования, так как само понятие научного объекта есть не что иное, как видоизме- ненное «метафизическое» понятие присутствия, тогда как суть архиписьма и др. — как раз в выявлении «отсутствий» и «различий». (Тем самым понятие научной объективности, как и вообще понятие объективности сводится всецело к возобновляемому и воспроизводимому присутствию, к полаганию самотождественных предметов, явлений, ситуаций.) И далее: никакая наука — скажем, наука о значении или некая новая семиотика и т. д. и т. п. — невозможна за пределами метафизики, так как наука принадлежит «метафизической» эпохе и вне ее теряет свой смысл, ибо лишается главного понятия — объективности. Подчеркивая связь объективности в научном и в философском («метафизическом») смысле, Деррида трактует само понятие объективности — как устойчиво повторяющегося присутствия — в феноменологистическом духе. Но такая трактовка объективности не учитывает других модусов существования и обнаружения того «особого» объекта, о котором идет речь206. Важно здесь и вот еще что. Деррида считает и постоянно подчеркивает, что в каждом тексте, принадлежащем философской (в его терминологии «метафизической», «логоцент- ристской») традиции обнаруживается «сосуществование» в определенной пропорции собственно метафизических постулатов и предпосылок, более или менее ясно выраженных, с тем слоем текста, с теми темами, которые можно назвать критическими в отношении этих метафизических предпосылок. Но ведь тогда, очевидно, и вопрос об объекте и объективности должен ставиться как-то иначе, более дифференцированно в отношении обоих этих фрагментов текста: по-видимому, здесь можно было бы говорить о своего рода многоуровневой объективности, постигаемой на различных уровнях различными способами.
Хотя Деррида и отрицает объективность своего объекта, многие его особенности прочерчены им достаточно отчетливо. Очевидно, что это нефилософский объект, несмотря на то что он весьма близок к философии и без посредства философии вообще не может быть замечен, осмыслен, обрисован. Этот объект не стоит «перед» нами, как того требовала бы этимология слова «объект», «предмет», но задается косвенными, обходными, окольными путями и средствами. При этом очевидно, что в его состав так или иначе включаются необычные способы языкового существования и обнаружения философии и других форм интеллектуальной дея- тельности работы; многие возникающие при этом проблемы должны были бы, по-видимому, в будущем заинтересовать, в каких-то своих аспектах, теоретическую лингвистику, которая за последние десятилетия продвинулась вперед в анализе различных способов «письма», различных текстовых структур, форм их организации, зависимостей от передаваемого содержания и т. д. и т. п. Наконец, что особенно важно, пытливая мысль ученого, формирующая представления о «новом» предмете, во многом выступает как попытка продвижения вперед от дихотомических, формально-логических рассудочных определений в сторону осмысления многих парадоксов в соотношениях мыслительных категорий и понятий. По сути, мысль Деррида, отказывающегося от бинарных категориальных расчленений структурализма (и всего предшествовавшего ему «метафизического» мышления), очень близка моментами к диалектическому утверждению тождественности противоположных определений. Утверждение «самостирающейся» данности своего объекта, умножение парадоксальных, оксю- моронных определений, дробление привычных смыслов, по сути, подводит нас к более широкой схематике, нарушающей формально-логические каноны интуицией, фантазией, вымыслом — не как прихотью, но как необходимостью.
Здесь, конечно, не место и не время для сколько-нибудь подробного рассмотрения эволюции творчества Жака Деррида, мыслителя, по-своему очень последовательного, одержимого одной идеей, выпускающего на авансцену всегда одного и того же протагониста — «письмо» («прото-письмо»), хотя в разных формах и обличьях, в рамках сочинений различных жанров. Однако, если взять разные моменты этой динамики — ранние работы о Гуссерле 60-х годов, с одной стороны, и, скажем, «Почтовую открытку» (1980) — это середина его пути, то перед нами прочертится одна из важных тематических линий творчества Деррида207.
Логический предел возможного движения от строгих, вполне академичных работ раннего периода, от «строго»-философского анализа, очевидно, не удовлетворившего Деррида, к «литератур- но»-философским экспериментам уже достигнут. Дальнейший шаг на этом же пути невозможен, движение по этой линии и в этом направлении предстанет, по-видимому, как исчерпавшее себя. Однако воплощения этой тенденции — вовсе не «отрицательный пример», но скорее самостоятельный философско-бел- летристический аргумент в пользу единства и взаимосвязи философии и искусства, философии и литературы, единства форм самоосуществления творческой разумности во всех возможных сферах человеческой деятельности, а одновременно философско- эпистемологический аргумент в защиту реального существования того зыбкого предмета познания, которому Деррида отказывает в статусе объективности. Казалось бы, что общего между вполне строгим рассуждением на тему о научном — точнее, ненаучном — статусе «прото-письма» и этим экспериментальным сочинением, жанровые признаки которого соединяют философский трактат с сентиментальным романом в письмах, роман в письмах — с пародией на эпистолярный жанр как таковой, фарс с трагедией, автобиографические заметки (с указанием места и времени) с чистейшим вымыслом, отчет о научных командировках — с галлюцинаторными прозрениями относительно смысла бытия? Но общее есть: главный неперсонифицированный герой этих текстов, как уже говорилось, — письмо, единое в своей многоликости.
Сюжетная канва романа рыхла и непритязательна: это собрание писем и отрывков из писем (даты точно указаны — между 3.06.77 и 30.8.79); их пишет своей любимой в Париж человек, который путешествует по свету (Оксфорд, Йель, Женева и т. д.), преподает в университетах, ведет исследовательскую работу; по многим признакам это «сам Деррида» (например, один из семинаров посвящен теме «Различание»). Однако главный герой романа, как уже говорилось, не лицо, но именно письмо — письмо, которое спорит с речью, голосом, словом, с прямой и непосредственной коммуникацией и всегда выходит победителем; письмо, которое одновременно и расплющивается в следах, различиях, пробелах (письма испещрены пробелами и разрывами, полны незаконченных мыслей, недоговоренностей, вплоть до того, что самое главное письмо, отосланное героем, безвозвратно теряется), но вместе с тем и несмотря ни на что все же улавливает ускользающее, самостирающееся, дифференцирующееся, запечатлевает нетленную полноту момента.
Статус письма, подобно любому другому понятию Деррида, противоречив: оно одновременно и достигает, и не достигает ад- ресата. Деррида пытается спорить с лакановским высказыванием по поводу «Украденного письма» Эдгара По: Лакан считает, что «письмо всегда приходит к своему адресату» (за этим высказыванием, вполне понятно, лежат многие сюжетные перипетии анализируемого Лаканом рассказа и намек на глубокий смысл финала). Нет, — возражает Деррида, письмо никогда к адресату не приходит, а если приходит, то не к тому, кому оно послано, в конечном счете заставляя усомниться даже в том, тому ли оно действительно предназначалось, кому было отослано208. В итоге, однако, Деррида все-таки вынужден здесь признать правоту Лакана: несмотря на все неопределенности плана, замысла, намерения, несмотря на неуверенность в самой возможности коммуникации, письмо все же достигает адресата.
И здесь очень существенно, что французский термин desti- nataire — «получатель почтового отправления», «адресат» — имеет смысловые коннотации, начисто отсутствующие в бюрократически звучащем русском слове «получатель»: это не только пункт прибытия, но и место осуществления судьбы. Лишь в свете этих более «возвышенных» смысловых коннотаций нам становится более понятно, зачем Деррида вообще нужно спорить с Лаканом: речь идет не только о том, доходит ли письмо до адресата, но и о том, осуществляется ли судьба, нечто обетованное. И когда герой Деррида называет адресата mon unique destine, он играет смыслами «судьба моя» и «единственный человек, которому я пишу и кто получает мои письма». В свете таких «судьбоносных» коннотаций осмысленным оказывается и такое личностно-психо- логическое переосмысление декартовского cogito, которого еще не знала философия: «я существую, значит, я следую за тобой» (оно основано на омонимии в je suis и je te suis )209.
Универсальная и как бы самоосуществляющаяся стихия письма в конечном счете торжествует (герои принимаются вновь писать друг другу даже тогда, когда они, казалось бы, встретились, чтобы более не расставаться); тем самым необходимость опосредованное™ торжествует над фантазмами непосредственности (будь то фантазм непосредственности идеального — абсолютная истина или фантазм непосредственности реального — рождение ребенка как незнаковое общение между людьми). Эта игра письма серьезна как жизнь и как смерть, в ней есть и фарс, и высокая трагедия. Главные эмоции, которыми движим герой, — это стыд и страх перед ясностью и понятностью, перед открытостью своего сокровенного другому, чужому, чуждому, перед вмещением уникального содержания своей жизни в безликие, общедоступные формы («Мне стыдно стремиться к понятности и убедительности... мне стыдно говорить на общем языке, говорить, а значит и писать, обозначать что бы то ни было...»210; «...когда я пишу, даже здесь, на этих бесчисленных открытках, я уничтожаю не только то, что я говорю, но и тебя, моего единственного адресата.., а значит и саму возможность послания»211. Но страх перед умерщвлением уникального общезначимым, перед открытостью и незащищенностью открытки, отдаваемой в чужие руки, — это лишь одна сторона медали. Может ли открытость открытки нести любимой смерть, если та же самая открытка — изображение на ее обратной стороне — становится открытием и откровением для героя? если оно дает жизнь даже тем людям, которые умерли двадцать пять столетий назад?
Так, в реальную жизнь героев романа включается «нереальная» жизнь персонажей — Сократа и Платона, изображенных на средневековой миниатюре в книге о предсказании судьбы (рукопись ХП1 в. хранится в той самой знаменитой библиотеке, где работает герой) и массово тиражированных на обложке почтовых открыток, которые герой и шлет своей возлюбленной. Открытие этой открытки было для него потрясением, тайной, шифром, требующим разгадки. Внимание героя приковано к миниатюре странным и никак не объяснимым «сродством» его собственной концепции с концепцией средневекового художника. Герой Деррида увидел в изображении пишущего Сократа, пишущего и пером, и резцом, пишущего вопреки всем известным историческим сведениям, — парадоксальное иконографическое подтверждение своей концепции главенства письма как прогописьма, как условия возможности всех расчленений, знаков, следов. Герой воспринимает разгадку этого загадочного изображения как личную задачу и ответственность, а сам образ Сократа и Платона — как негатив, который должен проявиться именно в нем и через него, хотя бы и двадцать пять столетий спустя212.
Смысл здесь не в каком-то конкретном ответе на поставленный вопрос, — ибо предлагаемые героем Деррида истолкования нарочито опрощенны, приземлены, окрашены фарсовостью, а подлинно «научный» ответ с трактовкой смысла расположения фигур его все равно не удовлетворяет, — но именно в неистребимой жизненности самого усилия и решимости ответить на этот вопрос. Но если для героя Деррида загадочен смысл изображения, то для нас пока остается загадочным отношение героя к вопросу о смысле этого изображения. Для чего понадобилось ему так упорствовать в своем вопро- шании, давая при необсуждающейся презумпции величия этих мыслителей столь нелепые истолкования их изображения (ср. Сократ — скромный секретарь, готовый записать мысли авторитарного оратора — Платона; Сократ — переписчик партитуры музыкального произведения, которым готовится дирижировать Платон; Сократ — старый дед, у которого капризный ребенок — Платон — чего-то требует; Платон — поза неустойчива — спешит сесть на отправляющийся поезд, или толкает коляску — с младенцем? стариком? калекой?; сцена суда, на который Платон требует, чтобы Сократ записал свою последнюю волю, свое завещание и т. д. и т. п.)?
По-видимому, ответ на этот вопрос лежит в той области, где проясняются смысловые основания общности между более ранними работами Деррида, где, как мы уже говорили, постепенно и подспудно формируется «особый», «новый» объект, не вмещающийся в готовые категориальные членения мысли и языка, и теми его работами, где центр тяжести переносится на экспериментирование в околофилософской области литературного письма. Общность между этими областями простирается гораздо дальше, чем может показаться. Мы уже упоминали о том, что в основе структурной организации обеих сфер лежит принцип соотнесения значений по принципу оксюморона, только в первом случае, условно говоря, в «научно»-философских работах этот принцип пронизывал употребляемые понятия, а в данном, рассматриваемом примере «лите- ратурно»-философского письма он затрагивает чувства, намерения, поступки людей (примеров такой оксюморонности можно привести огромное множество: спрятать открытку или открыть ее всему свету? сжечь письмо или увековечить написанное? освободить свое письмо от излишеств тона, жанра, стилистических красот, оставив лишь самое необходимое, или, наоборот, наделить его всеми мыслимыми и немыслимыми красотами, провести через все веками отработанные возможности выражения? и т. д. и т. п.).
Но это еше не самое главное: важнее то, что идеи и люди, философские понятия (или воплощающие их персонажи, скажем, Сократ и Платон) и реальная жизнь оказываются в конечном счете звеньями единой цепи взаимосвязей: переживания «маленьких людей» по поводу утерянной почтой открытки достойны высокой трагедии, а великие философы зато достойны бессмертия и, значит, самой обыденной жизни, реальной жизненности «без всяких скидок», во всех ее бытовых и повседневных перипетиях. Отсюда, наверное, и все эти опрощивающие приемы, все изобретенные для Сократа и Платона героем Деррида формы реальной жизни. Тогда и цепь коммуникаций не кажется более смертельно опасной для в малом и великом уникального (ведь в конце концов герои Деррида заслужили право «заново изобретать» свой собственный язык или «наш чужой» язык, как они говорят), а Сократ и Платон, став реальной и необходимой частью жизни героев, заслужили саму возможность того, чтобы их «просто полюбили». Получается, что к одному и тому же вопросу мы подходим с разных сторон: спросить о том, вмешается ли жизнь в мысль, и спросить о том, вмещается ли мысль в жизнь, — по сути, одно и то же. И еще: если удержать в сознании оба эти вопроса одновременно, тогда и перспективы ответа на любой из них по отдельности предстают как более оптимистические. В самом деле, разве нам труднее вместить Сократа и Платона (или, иначе говоря — мысль) в формы реального существования, нежели вместить жизнь и все возникающие в ней «новые объекты» в новые мыслительные формы? Одно немыслимо без другого, неосуществимо без другого.
Итак, «Послания» Деррида — произведение сложное, но вовсе не безнадежно бессмысленное. В самом деле, нагнетание неопределенностей (неизвестно — кто, кому, зачем, о чем пишет) не превращает героя Деррида в экзистенциалистского упрямца, который абсурдно борется с абсурдом, оставаясь в недрах абсурдного: скорее, это упрямство мыслительного, душевного усилия, которое может быть и не чуждо игре, выдумке, фарсу, самоиздевке, но начисто лишено скуки и безразличия, таким может быть лишь самоощущение человека, воспринимающего акт мысли как жизненную задачу. (В этом мне видится коренное отличие такой этики от экзистенциалистской: самоутверждение человека не требует здесь отвлечения от объективной мысли и сосредоточения на экзистенциальных переживаниях, но предполагает взаимопронизывание мысли и жизни как равно необходимых слоев человеческого бытия.) Читатель Деррида — это человек рафинированной культуры, тонко чувствующий, и потому у него есть возможность, хотя и абстрактная, но при иных социальных условиях вполне осуществимая, — понять глубокие истины и утонченные принципы, прозреть их именно благодаря своей культуре, благодаря своей развитой фантазии и воображению. В любых условиях воспитание читателя, развитие его восприимчивости к новому, свободы обращения с мыслительным материалом, способности самостоятельно оперировать многоязычными понятиями многовековой философской традиции не может считаться маловажным делом.
Какова же для нас та гносеологическая мораль, которую можно было бы извлечь из обращения Деррида к «литературно»-фило- софскому письму как одной из возможностей, содержащихся в «прото-письме» как условии всех возможностей дискурсивно- сти? Соотнесение философии и литературы - далеко не новость в историко-культурной традиции. Во многих смыслах правомерной представляется точка зрения, согласно которой само существование философии всегда зависело от литературного дискурса, а отказ, самоочищение философии от некоторых типов языка как «фиктивных» и «риторических» был одним из способов самоопределения самой философии. В этом отношении есть и другая сторона: само по себе полагание литературы как чего-то вынесенного вовне, чуждого, осмысление отношения между философским и литературным как достаточно жесткой оппозиции было способом и формой признания той «угрозы», которую язык представляет для философии. Получается так, что отводя языку в литературе особое место, где он может раскрыть все стороны своей «языково- сти», а затем трактуя эту сферу как производную, проблематичную и несерьезную, философия «заклинает угрозу»213.
Обычно соотношение между философией и литературой трактуется весьма сходно с тем, как Деррида трактует соотношение между речью и письмом. А именно: философия (она же — речь ) наделяется способностью прямого отношения к истине, а литература (она же — письмо) рассматривается как нечто производное, вторичное, несамостоятельное. Иначе говоря, непосредственность философски-речевого отношения к истине покупается ценой третирования письменно-литературного отношения к истине, хотя на самом деле отторгнутая литературность выступает как «свое другое» философии. «Деконструктивный» ход размышлений Деррида должен был бы заставить нас помыслить некую прото-лите- ратуру (или прото-философию?), представляющую условия возможности как философии-речи, так и литературы-письма в их обыденном смысле. При переводе деконструктивных процедур на более привычный для методолога язык, становится очевидно, сколь плодотворна взаимная обращенность философии и литературы, сколь полезны, следовательно, исследования литературного слоя философских текстов (и прежде всего — анализ их риторического строя, системы тропов и фигур, участвующих в построении собственно философской аргументации)214 и одновременно сколь полезно рассмотрение тех компонентов литературы, где она по- своему разрабатывает общие для всех видов разумной человеческой деятельности ресурсы мысли и выражения.
Строгая философия и «литературность», как справедливо замечают некоторые исследователи Деррида, сосуществуют в его работах не на манер компромисса, но — каждый в достаточно радикальной форме; и это придает работам Деррида своеобразие и силу. Лишь теперь для нас проясняется место работ Деррида, определяемое в двух пересекающихся кругах методолого-лингви- стических исканий XX в., с одной стороны, и культурных феноменов от Гуссерля до новейших литературных течений — с другой. Неправ будет, видимо, критик Деррида, ограничивающийся вполне определенными (и вполне понятными) идеологическими кон- статациями. Неправы будут и те исследователи, которые остановятся перед стеной непонятного в фактически исследуемом Деррида предмете, не увидев за ней трудного прорастания ростков научного постижения новой проблемной области, и те исследователи, которые сведут свою полемику с Деррида к выявлению его апологетических в отношении современной авангардистской литературы претензий. Ответ первым должен был бы, наверное, предполагать наряду с демонстрацией тех феноменов в концептуальных построениях Деррида, которые свидетельствуют о наличии формирующегося в знании предмета, такие историко-науч- ные экскурсы, которые могли бы оказаться убедительными при анализе начальных стадий формирования ныне уже признанно сложившихся научных предметов в родственных проблемных полях. Ответ вторым должен был бы, наверное, содержать напоминание о том, что литературный авангардизм, как и вообще модернизм в искусстве — это явление, которое вовсе не сводится к вполне определенным идеологическим уровням, содержит в себе и иные потенции, давшие первоначальные «экспериментальные» проработки многих художественных замыслов, позднее развитых уже в системах других художественных средств и т. д.
Деррида занят не бессмыслицей, а тонкими, еще не вполне очерченными проблемами, он идет к овладению высшими премудростями метода, и потому для него не случайность — само обращение к современному литературному материалу. В результате применения своей достаточно изощренной техники анализа он в состоянии усмотреть логику, структуру в, казалось бы, совершенно хаотичном мышлении, уловить мало заметные взаимосвязи между абсурдными текстами, которые, по видимости, «ничего не отражают», и действительностью, породившей эти тексты. Апологетика того, что некогда называлось «контркультурой», тем самым до известной степени присутствует в текстах Деррида. Однако ограничиться такой констатацией — значило бы допустить грубейшее упрощение, ибо перед нами достаточно утонченное понимание реальной диалектики языка, литературы, философии, гносеологии. Отсюда и тот интерес к категориальным новшествам, который заставляет Деррида бесконечно умножать и дифференцировать употребляемые им понятия. Когда мы говорим о двух ипостасях Деррида — «строго»-философской и «литературно»- философской, — мы даем себе отчет в том, насколько простым, понятным и вполне объяснимым шагом было обращение Деррида к литературе и литературным экспериментам при анализе предмета, который неопределенен, рассудочными понятиями не уловим и потому естественно предполагает выход в область художественного творчества, где необходимостью становится вымысел, интуиция, фантазия. Когда мы размышляем об этих двух ипостасях Деррида, мы не сводим его ни к одной из них и полагаем, что их противоречивое единство, равно как и многообразные способы фиксации этой противоречивости в его работах, служат весьма интересным материалом для методолога и эпистемолога, чутко относящегося к новым формам и обликам гуманитарной мысли.
Еще по теме § 3. Языковые обнаружения философии:
- 4.3.2 Интенциональное отношение «единичного предложения существования»
- 11.4.4 Внутренняя реконструкция и внешнее сравнение языковых явлений
- 1.1. Проблема оснований всеобщности субъекта в современной философии
- Современная Западная философия
- § 2. Познание сознания
- § 3. Языковые обнаружения философии
- § 3. Путь мэтра...
- § 1. Рефлексия и перевод: исторический опыт и современные проблемы этом разделе будут рассмотрены три группы вопросов — о классической и современных формах рефлексии, о переводе как рефлексивной процедуре и, наконец, о формировании в культуре рефлексивной установки, связанной с выработкой концептуального языка. В Рефлексия «классическая» и «неклассическая»
- §3. Проблема понимания и перевод О разрывах мыслительных связок и проблеме понимания
- 4. Панини: разделение и связь языковой) и логического пространства
- ВАРИАЦИЯ ВОСЬМАЯ (quasi-фонологическая) СЛАДКОЕ БЕЗМОЛВИЕ МИРА ИЛИ АРХЕ-ЗАБВЕНИЕ
- Введение