§3.5. «Мораль бронзы» и «мораль стали»: загадки осевой революции
Предыдущий параграф завершился выдержкой из Послесловия ответственного редактора Г.М. Бонгард-Левина к фундаментальной исторической монографии. Продолжим цитату: «Да, древние цивилизации были основаны на исключении чужака и презрении к неполноправному, презрении откровенном и спокойном, не прикрытом лицемерием, не смягченном оговорками.
Да, выразившееся в них архаическое мировоззрение... вначале просто не знало того, что мы называем личностным. Все это - правда, но лишь одна сторона правды» [Древние... 1989, с.470-471]. Другая ее сторона в том, что древность завершилась массовым духовным брожением, изменившим облик мировой культуры. Эта переломная эпоха названа осе- вым временем.Термин в его нынешнем значении принадлежит немецкому врачу, психологу, философу и историку (в одном лице!) К. Ясперсу. Он обратил внимание на то, что середина I тысячелетия до н.э. ознаменована удивительно синхронными процессами на всей ойкумене передовых обществ - от Иудеи и Греции до Индии и Китая. Великие пророки, мудрецы, политики и полководцы жили на расстоянии в тысячи километров, говорили на разных языках и часто не подозревали о существовании друг друга. Но результатом их загадочным образом согласованной духовной работы стало появление «человека такого типа, который сохранился и по сей день» [Ясперс 1991, с.32].
Когда говорят, что за те несколько веков люди впервые познакомились с понятиями добра и зла, что только тогда сформировались такие культурные явления, как мораль, совесть, личность и индивидуальная ответственность, - все это не художественные гиперболы. Переворот осевого времени «вывел человека из “утробного”, доличностного состояния» [Древ
ние... 1989, с.474]. Его лейтмотивом стало образование человеческой индивидуальности, а потому феноменологическое представление этой удивительной эпохи (которым мы предварим анализ ее исторических предпосылок) удобнее всего связать с ключевыми персонажами.
...Историки пока не могут определить даже с точностью до века даты жизни Заратуштры, не всегда соглашаются между собой по поводу его этнического происхождения. Допускают и то, что это вообще не реальный человек, а собирательный образ, объединяющий целую плеяду мыслителей, хотя такое предположение вроде бы не подтверждено сравнительным анализом текстов [Берзин 1985]. Если все же Заратуштра - реальная личность, жившая в Иране между X и VII веками до н.э., то следует признать его одним из величайших гениев в истории человечества. Он впервые поставил столько узловых вопросов бытия и предложил столько оригинальных ответов, что понятны сомнения историков в единоличном авторстве.
До Заратуштры не существовало представлений о Добре и Зле как вселенских началах, о борьбе между ними и перспективе окончательной победы Добра над Злом1 , о способности каждого человека различать доброе и злое и необходимости активно участвовать в утверждении нравственных идеалов, о свободе индивидуального выбора и ответственности за свой выбор. Исследователи отмечают, что впервые в лице Заратуштры человек дорос до критического отношения к сложившимся традициям, и им был сделан по существу первый шаг от всевластия внеличностных мифологических форм мышления к мышлению личностному.
От Заратуштры ведет начало представление об универсальных антиподах - Боге и Дьяволе, - образы рая, ада и даже чистилища (в виде узкого моста над пропастью, по которому способна пройти, не сорвавшись, только праведная душа). От его ближайших сподвижников, не дождавшихся наступления Божьего царства при жизни Учителя, - образы Второго Пришествия и Страшного Суда, и даже Матери-девственницы, от которой через три тысячи лет после ухода Отца должен родиться Сын Заратуштры...
Предполагается, что иудеи познакомились с зороастризмом в VI веке до н.э., во время «вавилонского пленения», и соприкасались с ним, живя в составе Ахеменидской империи. Но иудаизм смог впитать идеи Заратуштры, став передаточной инстанцией к христианству и исламу, благодаря тому, что в его собственных рамках еще начиная с VIII века до н.э.
проповедовали пророки, чьи искания во многом резонировали с мировоззрением великого иранца.Правда, в самом Иране идеи Заратуштры не скоро получили широкое признание. Но, опять-таки, более или менее независимо от них в стране складывались тенденции, созвучные новому образу мышления.
- Поэтому, кстати, учение Заратуштры - едва ли не самая древняя предтеча прогрессист- ской идеологии Нового времени.
Основатель Ахеменидской державы Кир II либо вовсе не был знаком с зороастризмом, либо обратил на него внимание лишь в конце жизни. Тем не менее, он, как никто из современников, понял важность идеологии для эффективного управления империей. В отличие от правителей старой формации, делавших ставку на силу и страх, он объявил себя покровителем всех существующих конфессий и даже материально поддерживал различные религиозные общины. Но еще показательнее некоторые штрихи его внешнеполитической деятельности.
Кир Великий из династии Ахеменидов, как всякий уважающий себя император, не был чужд захватнических амбиций. Однако он, повидимому, первый из всех завоевателей в истории обнаружил, что возможно сэкономить силы, необходимые для достижения военной победы и удержания власти над покоренными, если переориентировать потенциальных противников на добровольное сотрудничество с завоевателями. Иначе говоря, он изобрел... политическую демагогию! И апробировал новую идею на практике. Захватив Вавилон в 539 году до н.э., Кир II обратился к местному населению с Манифестом, гласящим, что персидские войска пришли для защиты вавилонян и их богов от их же собственного царя На- бонида (разведка донесла, что у того нелады со жрецами). Известный востоковед Э.О. Берзин [1984, с.34] утверждал, что это и есть самый первый в истории человечества пример «политической демагогии в международном масштабе».
Слово «изобретение» в сочетании со словом «демагогия» может показаться насмешкой. Но давайте по достоинству оценим, что произошло. Еще в неолите люди переросли стремление поголовно истреблять побежденное племя, научившись с выгодой использовать чужой труд.
Тем не менее, даже в городских культурах кровопролитность сражения служила признаком боевого мастерства и предметом похвальбы. Военнопленных после боя, как правило, убивали, а средства управления покоренными инородцами сводились в основном к физическому насилию, угрозам, унижениям и надругательству над идолами: статуи местных богов демонстративно уничтожали или «увозили в плен», погрузив в колесницу, и т.д. Теперь найдены альтернативные способы контроля в форме убеждения, внушения, подтверждения самооценки, посулов - всего того, что психолог назвал бы «когнитивной техникой снижения агрессии», - и это факт значения эпохального.По-настоящему важно то, что Вавилонский манифест не был изолированным событием мировой истории. Он стал политическим знамением наступающей эпохи, ярким свидетельством того, что сдвиг в мировоззрении великих мыслителей воплощается в новую практику политических отношений.
В VI - V веках до н.э. в Индии формировалось религиознофилософское учение принца Сидцхартха Гаутамы, получившего впослед
ствии имя Будды, - учение, построенное на идее родственности всего живого, апеллирующее к чувству жалости и выдвинувшее в качестве идеала абсолютное ненасилие (ахинса). В отличие от зороастризма в Иране, буддизм сравнительно быстро распространился по пространству индийской культуры. Спустя около двухсот лет под его влияние попал (возможно, принял новую веру, хотя документальных подтверждений этого не найдено) грозный император Ашока из династии Мауриев, что также стало событием значимым не только для Индии.
До сближения с буддизмом Ашока успешно продолжал завоевательную политику отца и деда. Он жестоко покорил вольную страну Калингу на юге Индии, в результате чего «сто пятьдесят тысяч человек было угнано оттуда, сто тысяч было убито на месте и гораздо более того умерло» [Хрестоматия... 1980, Часть вторая, с. 114]. Не станем чересчур доверять числам, ибо, как писал средневековый математик Аль-Бируни, специально изучавший историю Индии, индийские летописцы и мыслители, охотно оперируя большими величинами, не любили и плохо умели считать [Би- руни 1963] (так что «сто тысяч» значит просто «очень много», «тьма тьмущая»).
Гораздо важнее то, что написано далее. «Такая скорбь охватила Угодного Богам оттого, что покорил он жителей Калинги. “Ведь покорить /никому/ не подчиненную /землю/ - это убийство, смерть или угон людей” - вот мысль, которая сильно печалит Угодного Богам. И если кто причинил вред, Угодный Богам считает, что надо прощать, насколько простить возможно» [Хрестоматия... 1980, Часть вторая, с.115].Вот это уже подлинная историческая сенсация: завоеватель скорбит по поводу убитых врагов! Есть основания думать, что раскаяние Угодного Богам искренне. Но если даже это не так и перед нами всего лишь политическая риторика, то тем красноречивее она свидетельствует о решительном перевороте в ценностных ориентациях. Для сравнения приведу характерные сообщения императоров и их летописцев из предыдущей эпохи.
«...После того как его величество перебил соседние азиатские племена, он поплыл вверх по Нилу в Северный Куш с целью истребить кушитских кочевников. И его величество произвел среди них страшное опустошение...»
«Вот его величество /был/ на пути береговом, чтобы уничтожить город Аркату вместе с городами, что /в его области/. /Достигли города/ Кана. Был уничтожен город этот вместе с областью его. Достигли Тунипа. Был уничтожен город...»
«Воинов города Харимме, коварного супостата, оружием я побил, никого не оставил, трупы их на кольях я развесил, вокруг города велел поставить lt;...gt; Вражеское войско стрелами и дротиками я преуменьшил и все тела их пронзил, словно решето. Я заставил их кровь течь по обширной земле, словно воды половодья в сезон дождей. Словно жертвенным баранам, перерезал я им горло, дорогие /им/ жизни их я обрезал, как
нить... Колеса моей боевой колесницы, ниспровергающей скверного и злого, разбрызгивали кровь и нечистоты. Трупами бойцов их, словно травой, наполнил я землю. Я отрезал им бороды и тем обесчестил, я отрубил им руки, словно зрелые плоды огурцов... Для преследования их я направил за ними свои колесницы и конницу. Беглецов их, которые ради жизни ушли, там, где настигали, сражали оружием...»
«...Страну я разорил, города сжег, 3270 человек, одних я умертвил, других живыми увел...
Для бога Халди я эти подвиги за один год совершил...» [Хрестоматия... 1980, Часть первая, с.с. 64, 70, 212-218, 303].Все это доносится богам с нескрываемой гордостью, без тени сомнения в том, что адресаты останутся довольны. Я умышленно не называю ни имен, ни этнической принадлежности авторов этих текстов. Во-первых, потому, что выдержки взяты почти наугад и, полистав цитированную Хрестоматию, можно найти подобные хвастливые заявления во множестве. Во-вторых, потому, что вульгарно было бы объяснять отличие в мировоззрении и поведении Ашоки его индивидуальными или национальными особенностями. Среди прямых предшественников индийского императора были свирепые тираны, да и сам он, прежде чем «опечалиться», успел угробить пресловутые «сто тысяч» врагов. Но этому славному царю посчастливилось прорасти в новую историческую эпоху, где количество уничтоженных людей перестало считаться безусловной доблестью полководца и тем более политика.
Одновременно с индийцем Гаутамой в Китае жил и творил еще один великий мыслитель Кун-Фу-цзы (Конфуций), создавший оригинальную философско-этическую доктрину, стержень которой составляет концепция Жень: «Чего не хочешь себе, того не делай и другим». Сам Конфуций был убежден, что эта идея доступна только благородным мужам, тогда как простолюдину качество Жень (гуманность, человеколюбие, совесть) не свойственно. Но спустя два столетия Мэн-цзы выдвинул тезис об имманентной доброте человеческой природы и, вместе с другими последователями Учителя, продолжал разрабатывать принципы «гуманного правления» в противовес «правлению с использованием силы».
Ученикам Конфуция противостояли мощные оппоненты, проповедовавшие культ силы, прославление войны, приоритет кнута в социальном управлении (Мо-цзы, Шан Ян). Тем не менее, конфуцианство оказало чрезвычайно глубокое и устойчивое влияние на культуру и историю Китая, и с ним также сопряжено переосмысление целей, средств и методов ведения войны.
Размышления китайских полководцев и политиков той эпохи содержат указания на решающую роль информационного обеспечения, стратегического и оперативного ума по сравнению с числом бойцов и мечей. «Если знаешь его /врага/ и знаешь себя, сражайся хоть сто раз, опасности не будет; если знаешь себя, а его не знаешь, один раз победишь, другой раз по
терпишь поражение; если не знаешь ни себя, ни его, каждый раз, когда будешь сражаться, будешь терпеть поражение». Вместе с тем: «Сто раз сразиться и сто раз победить - это не лучшее из лучшего; лучшее из лучшего
- покорить чужую армию, не сражаясь» [Сунь-цзы 1977, с.28-29].
Эти тезисы из трактата, написанного в V веке до н.э., с исчерпывающей ясностью демонстрируют два обстоятельства. С одной стороны, существенно изменилось соотношение энергетических и информационных факторов: возросшая роль информаторов - шпионов и пропагандистов - позволила меньшими энергетическими затратами достигать значимого результата. С другой стороны, заметно сместились ценностные ориентации: вместо физического уничтожения мерилом успеха стало психологическое одоление противника...
И все же, вероятно, тем регионом, где наиболее отчетливо «покой полярностей сменяется беспокойством противоречий и антиномий» (Ясперс), стала Греция. Начнем с неожиданного. Греческие философы, софисты и киники, с беспощадной последовательностью подвергли разрушительной критике едва ли не все традиционные ценности и нормы - от справедливости, морали и дисциплины до элементарных правил приличия и даже гигиены. Увлекшись рациональным анализом, они создали самые первые в человеческой истории концепции имморализма.
Развенчание человеческих законов строилось на противопоставлении им законов природы. При этом одни (Калликл) утверждали, что право, мораль, справедливость - это заговор слабых против сильных, ибо запреты, сковывая одаренного и смелого, подчиняют его интересам бескрылого большинства. Другие (Фрасимах, Антифонт) доказывали, что это, напротив, заговор сильных против слабых, ибо хитрые и могущественные манипулируют простодушным большинством, которое, в силу моральных предрассудков, вынуждено заботиться о чужих интересах как о своих собственных.
Что-то до боли знакомое угадывается в этих аргументах. Действительно, обе версии имморализма сохранили притягательность и спустя тысячелетия. В терминах Нового времени первую я бы назвал «садо- ницшеанской»: маркиз Ф. де Сад, Ф. Ницше и их многочисленные эпигоны призывали презреть человеческие законы, противоречащие естественным законам желания и силы, объявляли мораль продуктом дегенерации, средством обуздания сильной индивидуальности, мирное сосуществование - болезненным состоянием общества, ибо оно противно дикой природе. Тогда вторую логично обозначить как «робеспьеровско-ленинскую», поскольку большевики, творчески освоив опыт якобинцев, объявили лживые буржуазные мораль и право орудиями классового угнетения, противопоставив им пролетарскую мораль и революционную законность.
Но, разумеется, историческая роль киников и софистов не сводится к функции идейных прапрадедов А. Гитлера и И.В. Сталина. Две с по
ловиной тысячи лет назад работа их ума была смелой, трудной и очистительной. Сомнение и критика составляют совершенно необходимую предпосылку рационального понимания и доказательства, первыми подлинными ценителями которых стали греки. Критически относясь к безусловным традиционным установлениям, философы положили конец всевластию мифологического мышления, открыли невиданный прежде простор для свободного выбора, индивидуальной ответственности и всего того, что называют мышлением личностным или критическим.
В этом смысле можно сказать, что греческие мыслители V века сделали решающий шаг к открытию человеческой личности. Над человеком не довлеют никакие абсолюты, учили софисты. Каждый индивид самодостаточен, он есть центр и причина мира, который только в его ощущениях обретает бытие. Научившись сомневаться, человек сам становится мерой всех вещей; вырвавшись из-под гнета внешних условностей, он обретает подлинную свободу...
Но если нет никаких абсолютов, то все дозволено - именно тогда и зазвучал впервые этот «достоевский» мотив. Поступок может быть добрым или дурным, если у субъекта имеется выбор, и в этом смысле почти невозможно морально оценивать действия людей в «доосевых» культурах. Но если с обретением выбора человек теряет Абсолют, то добро и зло опять неразличимы, только теперь уже это переживается как проблема. Индивид оказывается нравственно дезориентированным, психологически фрустрированным, поведенчески непредсказуемым, а общество - нежизнеспособным.
Задаче вернуть людям Абсолют, но уже прошедший испытание скепсисом, посвящено творчество активного оппонента софистов, Сократа. В поисках нового Абсолюта величайший рационалист античности обратился к категории, особенно близкой духу греческой культуры - категории Знания.
Сократ заявил о тождестве знания и добродетели, и это смелое суждение уже две с половиной тысячи лет не перестает бередить философскую мысль. Кому не известно, что человек, зная, что такое хорошо и что такое плохо, способен поступать вопреки требованиям морали и права. Например, под влиянием вожделения, страха, ради непосредственной выгоды и просто «из вредности». Неужели этого не замечал мудрец, сделавший ядром своего учения дельфийскую заповедь «Познай самого себя»? Но Сократ настойчиво доказывает: нет ничего сильнее знания, именно оно, а не страсть, управляет человеком; ни один человек не совершает зла сознательно, а кто ошибается в выборе между добром и злом, делает это «по недостатку знания». Ибо каждый хочет быть счастливым и неизменно соизмеряет ближайшее удовольствие или страдание от поступка с последующими удовольствиями и страданиями.
Невежда, подвергаясь соблазну сиюминутной выгоды, неспособен предвосхитить отсроченную расплату, что и служит причиной всех пороков. Поэтому плебеям необходимы закон и контроль, навязанные извне - иначе их поведение станет разрушительным для общества. Тому же, у кого есть разум, не нужен внешний закон. Знание о себе и мире, приближая человека к божественной мудрости, позволяет предвидеть бедственные последствия сиюминутно выгодных действий.
Рассуждения Сократа, особенно в версии Ксенофонта - о Сократе мы знаем исключительно по чужим текстам, поскольку сам он глубоко презирал застывшие в письме мысли, - могут показаться раздражающе рационалистичными. Сведение всей душевной жизни к умственным операциям способно вызвать протест, даже со скидкой на особенности древнегреческого языка и на неизбежный произвол интерпретаторов (см. [Кессиди 2001]). Сократовский рационализм активно критиковали еще философы античности, подчас ослабляя его идею до откровенных банальностей, вроде того что разум «также» влияет на моральное содержание поступков.
Мы упоминали о прозрениях греческого рационализма, обсуждая психологический аспект моральной регуляции в §2.4. Но здесь обратим внимание на самую замечательную из исторических заслуг Сократа.
Много лет назад в сборнике академических работ об античной культуре мне бросилась в глаза статья известного ученого В.Н. Ярхо [1972] с неожиданно игривым названием: «Была ли у древних греков совесть?». Автор подробно обосновывал суждение, которое я и прежде слышал от историков культуры, но полагал едва ли не шуткой. А именно - что раньше V века до н.э. человечество не ведало «феномена совести» и что с той эпохи, а точнее, от Сократа ведет свои истоки этот интимный фактор морального выбора.
В.Н. Ярхо обращает внимание на то, что герои Гомера, Софокла, даже Эсхила и Еврипида говорили о страхе, стыде и позоре, но переживали по поводу своих недостойных поступков лишь в связи с неизбежным разоблачением. Их моральные резоны насквозь мифологичны и зациклены на каре всеведущих богов. Исключительно к богобоязни апеллировали ораторы и моралисты, предостерегая от дурных дел: что можно утаить от людей, не сокроешь от богов, возмездие которых неотвратимо. Оно последует, даже если сам ты не подозреваешь о собственных грехах - ведь не ведал, например, Эдип о том, что убивает родного отца и женится на матери, но это обстоятельство ничуть не умерило карающий гнев богов, которые сами же все спланировали и подстроили в назидание другим.
Углубляясь далее в историю и этнографию, мы везде обнаружим аналогичное отношение. Исследователи мифов отмечают, что они на первый взгляд «как будто лишены нравоучительного характера, но на самом деле их задача - дать во всех деталях образцы для поведения социального индивида» [Оля 1976, с.3-4]. Удалось вычленить простую схему, по которой
строится назидательная программа всякого мифа: «если - то - иначе», т.е. задан жесткий алгоритм поведения, нарушение которого повлечет гарантированное возмездие [Венгеров 1991]. Мифологически мыслящему человеку неведома «роскошь человеческого одиночества», он, подобно маленькому ребенку, постоянно ощущает себя объектом наблюдения, а все внешние события воспринимает как вызванные чьей-то интенцией. Поэтому в его внутреннем мире нет места интимным механизмам раскаяния и самоосуждения, эту нишу плотно занимает страх перед метафизической карой.
У Сократа - радикальный переворот в рассуждениях. Его божество бессубъектно, лишено имени, индивидуальности и собственной воли, а потому не может быть речи о трансцендентальном источнике поощрений и наказаний. Божество есть абсолютное Знание, Мудрость, которая смертному недоступна - человек способен быть только любителем мудрости, любомудром, философом. Но в мышлении философа божество представлено своеобразным агентом - Даймоном, - отвращающим от злых, то есть, по большому счету, всегда вредных деяний и тем самым нацеливающим на деяния добрые, то есть, в конечном счете, полезные. От оглядки на внешних судей к ответственности перед собственным разумом, от богобоязни к совести - это был величайший прорыв, признак того, что психическое бытие индивида достигло небывалого уровня сложности и самодостаточности.
Симптомы этого прорыва обнаруживаются во всех сферах социальной жизни. В VI - V веках до н.э. в Греции появились первые люди, способные читать и понимать тексты «про себя», без посредства звуковой речи [Шкуратов 1994]. Событием мировой литературы стала трагедия Эсхила «Персы», где впервые военная победа своей стороны (греков) исследована глазами врагов. Такая «децентрация» образа, способность к произвольной смене умственной позиции свидетельствует о новом качестве рефлексивного мышления и эмоционального переживания (распространение сочувствия; позже римлянин Сенека заговорит и о рабах как «собратьях по человечеству»). Человек со столь объемным и динамичным интеллектом «может теперь внутренне противопоставить себя всему миру. Он открыл в себе истоки, позволяющие ему возвыситься над миром и над самим собой» [Ясперс 1991, с.34].
То, как новые философско-этические идеи изменили реальную жизнь Европы, демонстрирует поведение государственных мужей Греции и Рима, особенно по отношению к политическим и военным противникам. Даже в плеяде великих деятелей новой - «осевой» - волны выделяется грандиозная фигура Публия Корнелия Сципиона, младшего современника индийца Ашоки, которого (Сципиона) Ясперс назвал зачинателем эпохи гуманизма. Этот не знавший поражений полководец, победитель Ганниба- ла, так удивлял врагов беспримерным великодушием и демонстрацией вы
год покоренному населению от новой власти, что люди потом отказывались возвращаться под начало «природных» правителей.
Опыт массированного пропагандистского сопровождения военнополитических действий в совокупности с развитием риторических приемов получил в Европе еще большее распространение, чем на Востоке. Стремление убедить противников в полезности подчинения силе римлян принимало иногда почти трагикомические формы. Так, уже после смерти Сципиона римский Сенат принял решение сравнять с землей Карфаген, предварительно выдворив из города жителей, чтобы сохранить им жизнь. Подойдя с войском (под командованием приемного сына Сципиона - Сципиона Младшего) к крепости, сенаторы зачитали вышедшим навстречу парламентариям текст постановления и пытались «уговорить» их, что город будет разрушен ради их же, карфагенян, пользы.
Так и просится на язык сакраментальная фраза из нашего недалекого прошлого - что-нибудь вроде: «Дело Кира живет и побеждает!». Но на сей раз это было все же слишком. Узнав об участи, уготованной родному городу, карфагеняне, уже успевшие сдать почти все оружие, в отчаянии мобилизовали последние силы и оборонялись три года, после чего были перебиты. ..
Итак, несколько веков изменили до неузнаваемости облик человеческой культуры, систему ценностных ориентаций, весь строй мышления и поведения. Вернувшись на два века назад, отметим, что не случайно столь близкие понятия, как греческий «Даймон» и китайский «Жень», одновременно образовались на противоположных полюсах цивилизационной ойкумены. Сократ и Конфуций, наименее религиозные из древних пророков, признав Небо как источник Абсолюта, Знания и Совершенства, деперсо- нифицировали божество, лишили его субъектности, а соответственно и карательных функций. И с этой концептуальной высоты открылась неведомая дотоле инстанция нравственного самоконтроля.
Полторы тысячи лет спустя арабские философы-зиндики (атеисты) и дахриты (материалисты) глубоко изучали ту же проблему: что побуждает человека, не верящего в божьи кары и награды, творить добро и избегать зла? Они обозначили эту внутреннюю силу, особое свойство высокоразвитого ума, словом Инсанийя - человечность [Сагадеев 1994].
К вопросу о долгосрочных влияниях арабской гуманистической философии мы вернемся в §3.6. Здесь же, избегая спора о словах, обратим внимание на существенное обстоятельство. У древних греков и китайцев, средневековых арабов и европейцев Нового времени наблюдаются сходные зависимости: по мере того как ослабевает вера в антропоморфных богов, появляется понятие, объясняющее нравственную мотивацию небогобоязненной личности. В этом смысловом поле и располагается значение современного русского слова «совесть», а также его эквивалентов в иных языках [Назаретян 1994]. Понимаемая таким образом Совесть и Бо-
жий Страх - несоприкасаемые субстанции. Только в сознании, очищенном от «химически агрессивного» вещества Страха, освобождается пространство для эликсира Совести, и только Личность, не скованная опасением внешнего возмездия, способна выработать интимное средство самоконтроля...
Осевая революция положила начало критическому мышлению. Критика рождает новый ранг рефлексии, а с ней способность различать добро и зло, отличать себя от социальной роли. Отсюда ведут историческую родословную личность, индивидуальная ответственность, моральный выбор и, потенциально, - совесть. А неизбежная плата за небывалую когнитивную’ сложность - раздвоенность, внутренние противоречия, колебания, переживания, новые неврозы, острая потребность в «рационализации» жестокости и прочих защитных механизмах.
Впрочем, памятуя о правиле избыточного разнообразия, мы должны ясно понимать: то, что весь этот комплекс культурно-психологических феноменов был исторически востребован осевым временем, не означает тотальной неспособности людей к моральным колебаниям или критическому отношению в прежние эпохи. Сам Ясперс упоминает о «поразительных по своей глубине, но не оказавших серьезного влияния свидетельствах» пробуждающегося самосознания. Таковые обнаруживаются в Древнем Египте («Разговор утомленного жизнью со своей душой»), в вавилонских покаянных псалмах и в шумерском эпосе о Гильгамеше. Наблюдения над первобытными племенами также обнаруживают подчас удивительные факты[38].
Значит, главный вопрос в том, почему именно теперь человеческие качества, прежде остававшиеся на периферии культуры, оказались исторически востребованными, да к тому же сразу и везде. К. Ясперс назвал это загадкой одновременности осевого времени, разгадать которую предложил грядущему поколению историков, но и они признают вопрос «недостаточно объясненным» [История... 1989, с.373]. Массовое прозрение людей, рассредоточенных на миллионах квадратных километров, в очередной раз вызывает мысль об инопланетном вмешательстве или божественном промысле, но тогда к ней придется прибегать по поводу каждого ре-
волюционного скачка в истории и предыстории общества (а равно и природы). По ироническому замечанию Ясперса [1991, с.48], такое концептуальное решение «было бы не только salto mortale из сферы познания в сферу видимости познания, но и непозволительной навязчивостью по отношению к божеству».
Загадка остается неразрешимой до тех пор, пока мы не посмотрим на известные факты сквозь призму синергетической модели. Но стоит примерить знакомую матрицу - и многое встает на свои места. Прежде всего, у истоков осевого времени следует искать соразмерный по масштабу эволюционный кризис. Действительно, ход событий в предшествующие века вплотную подвел лидирующие общества к бифуркационной фазе, когда остро встал вопрос об их дальнейшем существовании.
Бронзовые орудия и развитые ирригационные системы стимулировали рост населения и тяжелый аграрный кризис, «охвативший в XIV - XII веках до н.э. всю область цивилизованных стран бронзового века на Переднем Востоке и в Греции, а также обширнейшую периферию, прилегающую к этим странам. Население здесь продолжало расти, а все земли, годившиеся для возделывания при тогдашней технике, были уже освоены. Технология бронзового века исчерпала тут свои возможности. Великие державы Переднего Востока, Вавилония, Ассирия, Хеттское царство и Египет, так же как и Микенское государство в Греции, одна за другой стали распадаться и приходить в упадок» [Берзин 1984, с.ЗЗ]. В XII - XI веках до н.э. на Ближнем Востоке, в Закавказье и Восточном Средиземноморье начало распространяться массовое и дешевое производство железа, что решающим образом повысило, прежде всего, качество боевого оружия.
Бронзовое оружие было дорогим, хрупким и тяжелым. Войны велись небольшими профессиональными армиями, состоявшими из физически очень сильных мужчин; подготовка и вооружение таких армий были делом весьма дорогостоящим. Найти адекватную замену погибшему воину было трудно, поэтому своих берегли, а врагов в бою стремились истребить как можно больше. Пленных убивали, в рабство уводили женщин и детей, а повиновение покоренного населения достигалось методами террора.
Стальное оружие значительно дешевле, прочнее и легче бронзового, что позволило вооружить все мужское население; место профессиональных армий заняли своего рода «народные ополчения». Сочетание же новой технологии с прежними военно-политическими ценностями сделало вооруженные конфликты раннего железного века необычайно кровопролитными [Берзин 1984]. Эта беда коснулась в равной мере всех регионов распространения железа, от Ближнего Востока до Китая. «Войны стали постоянным явлением, они отличались упорством и особой жестокостью. Речь идет уже не о прежних колесничных сражениях знати, своего рода
аристократических турнирах, - теперь в бой вступают массы воинов пеших и конных, вооруженных железными мечами, луками и дальнобойными арбалетами» [Вигасин 1994, с. 184].
Так в очередной раз на историческом небосклоне материализовался зловещий призрак «голубя с ястребиным клювом». Культурные и психологические средства ограничения агрессии оставались ориентированными на бронзовое оружие и маленькие профессиональные армии, а к смертоносной стали и массовой бойне были неприспособленны. Сталь, грозившая катастрофической убылью мужского населения, настоятельно требовала иной морали, нежели бронза, и наложение стального оружия на «бронзовую» систему ценностей делало проблематичным дальнейшее существование передовых государств. События могли развиваться, в конечном счете, по одному из двух сценариев. Либо культура находила радикальный ответ на вызов эволюции, либо должен был произойти цивилизационный обвал - как минимум, быстрое сокращение населения и возвращение в каменный век.
В таком контексте осевая революция более не выглядит чудом. Подстройка культурно-психологической регуляции к новым инструментальным возможностям стала альтернативой депопуляции и саморазрушению передовых обществ на всей цивилизационной ойкумене - и, даже при сравнительно слабой коммуникации между регионами, почти везде реакция оказалась адекватной[39].
Глубинный сдвиг в сознании людей осевого времени изменил психологическое содержание политических действий. «Цари Вавилонии и Ассирии бесхитростно хвалились тем, что ведут завоевательные походы и наводят на соседей ужас; но римская пропаганда уже пыталась убедить своих и чужих, что Рим завоевал полмира в порядка законной и вынужденной самозащиты от агрессивных соседей, а удерживает власть над завоеван
ными землями для блага других народов» [Древние... 1989, с.471]. После осевой революции жестокость в межэтнических или сословных отношениях сделалась, так сказать, более «застенчивой», она теперь нуждалась в идеологических самооправданиях, рационализациях и демагогическом сопровождении - и уже это служило сдерживающим фактором. Смягчалось отношение не только к внешним противникам, но и к рабам [История... 1989].
Со становлением личностного начала формировались элементы гражданского права (что особенно явственно представлено в эллинистическом мире), совершенствовались приемы убеждения. Рефлексия над этими приемами породила в Греции формальную логику и математику как науку о доказательстве. Риторика и демагогия потеснили силовые методы политического действия, террор и угрозы, а также коммуникативные воздействия с преобладанием авторитарных и иррациональных механизмов - внушение, заражение.
Есть еще один вопрос, которого здесь невозможно избежать и который касается так называемых мировых религий. Особенно тех, что возникли в ближневосточном регионе на закате осевой революции и в известном смысле стали ее продолжением. Вопрос о том, несли они «прогрессивные» или «регрессивные» изменения в систему культурной регуляции, не допускает однозначного ответа.
Исторически очевидно, что с победой христианства и ислама «эпоха терпимости полностью уходит в прошлое» [Дьяконов 1994, с.70]. Фанатизм и злобное отношение к иноверцам в раннем Средневековье отражают регресс нравственных ценностей в учениях Христа и Мухаммеда по сравнению с великими моралистами Ближнего Востока, Греции, Индии и Китая в апогее осевого времени.
Разрушение храмов («языческих капищ»), избиение камнями статуй, нападения агрессивной толпы на философов - все это приняло массовый характер в раннехристианскую эпоху [Гаев 1986]. Греки называли христиан словом «атеой» (безбожник) не только потому, что те игнорировали Пантеон, но и потому, что происходила частичная реанимация первобытных схем мышления и поведения. Моральные нормы, рожденные критическим мышлением, опять деградировали в догмы, зиждущиеся исключительно на авторитете, а «военный фанатизм христианских и исламских завоеваний, вероятно, не имел прецедентов со времени образования вождеств и особенно государств» [Diamond 1999, р.282].
Но мы подчеркиваем, что реанимация была «частичной» постольку, поскольку именно фанатизм, не характерный для прежних эпох, составил психологическую особенность социальной агрессии в «послеосевых» культурах. Потребность в идеологических подпорках для фанатической ненависти возникает там, где действует потенциально «раздвоенная» лич
ность, способная испытывать сомнения и жалость к жертве, которые необходимо в себе преодолеть. Логично предположить, что именно теперь нейропсихологический механизм аффективной агрессии начал в массовом масштабе вытеснять механизм агрессии охотничьей. И только на первый взгляд кажется странным то, что это обстоятельство обусловлено шоком от осознания родового единства людей.
Например, в классической древности было принято убивать всех пленных воинов ударом топорика по голове, а раба (в Греции) полагалось допрашивать под пыткой, даже если его ни в чем не обвиняют и не подозревают. Совершая подобные действия, палач не испытывал вины или последующего раскаяния, поскольку в сознании отсутствовали альтернативные программы. Он «не догадывался», что врага можно было бы пожалеть, даже если это не сулит видимой выгоды, или что с рабом - «говорящим орудием» - можно было бы «по-человечески» побеседовать. «Это не просто узость, черствость, подобная сословному или национальному высокомерию, известному из недавней истории, а стройная, неумолимо логичная система взглядов, цельная жизненная установка». Она не похожа на раздвоенное сознание христианского аристократа, «который знал, что как христианин он обязан считать всех людей своими братьями, а как дворянин отнюдь не считает братьями ни человека ниже его по социальному статусу, ни инородца, ни иноверца» [Древние... 1989, с.470].
Главный итог критического опыта, переданного «мировыми религиями» по эстафете от осевой революции к Средневековью, - это возросшая размерность (внутренняя диверсифицированность) смыслового поля. Отсюда ролевые и прочие мотивационные конфликты, которые составили культурно-психологическую предпосылку личностного бытия и которые, в свою очередь, требовали изощренных технологий манипуляции сознанием.
Между тем манипулятивный потенциал рационального убеждения ограничен. К тому же греческие и даже римские философы так и не смогли полностью освободиться от расово-классового высокомерия, присущего культуре ранних государств. Высоты их рационалистической аргументации адресованы исключительно социальной и интеллектуальной элите. Все это не позволило античной философии обрести ту широту человеческой солидарности, какую демонстрируют осевые мировоззрения Индии, и ограничило их возможное распространение. Когда же на историческую авансцену вышли массы варваров и рабов, не умевших мыслить мир без Отца и Хозяина, диалогические приемы «выяснения истины» и вовсе ушли в тень.
Синтезировать достижения элитарного западного рационализма и демократической восточной мистики, тем самым вооружив общество адекватными манипулятивными технологиями, было суждено христианству и
отчасти исламу. Заплатить за это пришлось качественным снижением интеллектуальных стандартов. Рациональная аргументация была низведена до инфантильных эмоций страха и упования на волю Отца. Всеединство же восточной идеологии было дезавуировано при помощи «меча», которым Сын Человеческий, разрубив кровно-клановые узы, тут же рассек людей по признаку веры. Евангелическим указаниям: «Не мир пришел Я принести, но меч»; «Кто не со Мной, тот против Меня» (Матф., 12:30; 12:34) и т.д. - вторит Коран: «А когда вы встретите тех, которые не уверовали, то - удар мечом по шее; а когда произведете великое избиение их, то укрепляйте узы» (Сура 47,4)[40].
Вселенская Бого-Дьявольская контроверза - открытие Заратуштры на заре осевой эпохи - в устах Христа, а затем Мани (манихеи) и Мухаммеда стала симптомом того, что первая волна духовного подъема пошла на спад, но за счет этого растекается вширь. Профанированные достижения гуманитарной мысли способствовали расширению масштаба социальной идентификации: племенное размежевание уступало место конфессиональному, жестко делящему людей на своих и чужих, но свободному от родовых ограничений.
А гребни волны остались на горизонте, сохраняя ориентир для будущих поколений. Три «темных века», наступившие с крушением Рима и началом христианской эпохи (см. §3.6), сменились маленькими «ренессан- сами» через каждое столетие, а через тысячу лет пришло время и большого Ренессанса. В некотором смысле это было новое восхождение к критическому сознанию; восхождение, как и прежде, вынужденное, опосредованное катастрофами...