<<
>>

Глава первая Философия деконструкции


Философский язык Деррида, так или иначе, построен вокруг идеи, слова и понятия деконструкции. Для того чтобы увидеть, как строился этот его язык, можно идти разными путями. Я сделаю так: сначала попытаюсь прояснить «внутренние» планы, или, скорее, «личное» отношение Деррида к языку и генезис этого отношения, ведь все это потом определяло специфику его отношения к философскому языку и самой де конструктивной работе, или, иначе — его философскому языку в действии.
Речь пойдет о переработке личного опыта, содержащего в себе то, что в психоанализе, к которому Деррида часто апеллировал, предстает как травма, и о прорыве к тому, что позволяет ее осмыслить и преодолеть, хотя и не до конца. Затем из этой внутренней перспективы я перейду во внешний план и прослежу хотя бы некоторые отношения Деррида с другими философами и другими философиями. Наконец, я поставлю вопрос о том, что я назвала траекторией деконструкции. Ее динамика похожа на полет бумеранга: поначалу это слово и понятие не воспринимались Деррида как главное обозначение его концепции, но будучи запущена в свободный полет, деконструкция вернулась ему в руки развернутой и обогащенной новыми контекстами применения, о которых он поначалу и не думал. И Деррида принял ее, вернувшуюся от других (людей, контекстов и обстоятельств), адаптировал ее во всей ее специфике, включился в ее переосмысление, чего он собственно никогда и не переставал делать.
§ 1. «Пишу, следовательно, существую»
Прежде всего, мне представляется важным выяснить экзистенциальный генезис идей Деррида. Моя гипотеза заключается в том, что его философский язык самым тесным образом связан с культурной и языковой ситуацией. Для того чтобы описать это, мне понадобится фрагмент биографии Деррида: он нужен мне не ради каких-то подробностей жизни как таковых, но ради того, чем они могут осветить поставленные нами вопросы.
Деррида родился в местечке Эль-Биар в Алжире в еврейской семье. Желание стать писателем, желание публично говорить на мощном и блестящем, родном-неродном французском языке было для Деррида в юности направляющим в поиске самого себя. Писателя из него не получилось. Но он стал философом, который как никто другой сумел апробировать новые формы бытия философии, показать на огромном культурном материале значение языковой материи для построения философской мысли. В основе его экзистенциального и концептуального движения — парадокс восприятия языка как одновременно моего и немоего. То, что он называл своим «единственным языком» — французский — не был его языком, он был внешней нормой и даже тем, что строило внутренний мир, но было лишено того, что составляет специфику «материнского» языка (родной язык по-французски обозначается прилагательным maternelle). Он был лишен того слоя французских колыбельных и народных баллад, которые матери, а когда-то кормилицы, пели детям, утешая или баюкая их на ночь, того языка, который может быть убежищем в тревоге[20]. Деррида был наследником языка взрослых, а не детского лепетания; быть может, именно поэтому он потом и родился для мысли, как некогда с удивлением отметил Нанси[21], как Афина — уже вооруженная и экипированная для битв.
Таким образом, его воспитывала не потакающая шалостям кормилица «материнской» культуры, но строгая богиня — образец совершенства.
И она вырастила его воином, хотя, как оказалось, он любил жаловаться близким друзьям и делал это нередко. Особая конъюнктура обстоятельств вырастила из Деррида, разумеется, при его участии, героя особого типа. Его язык, речь, стиль, способ мысли взращивала прекрасная заочная норма — французский язык, отшлифованный трудами людей, говоривших и писавших на этом языке. Причем тут можно говорить о двух нормах: одна — норма чистоты и красоты (в том числе определенного произношения, не окрашенного никакими провинциализмами[22]), другая — французская культурная традиция, которая позволяла философии существовать бок о бок с литературой.
Все это дает нам основания утверждать, что доминантным в становлении Деррида был вопрос о языке. Отсюда и вся история его работы над собой, в которой он был непреклонен: либо ты владеешь языком без изъяна, стерев все черты провинциализма, либо уходи с поля публичной речи! Но это требовало работы с голосом, с интонацией, это породило страх выдать себя южным говором, превратило постоянное слежение за собой в жизненно трудный условный рефлекс. Все это неизбежно стало стимулом к тому, чтобы искать в письме место укрытия, где его не обнаружат и не изобличат: на основании письменного текста никто не скажет, что человек пишет на «алжирском французском». Из этого, так или иначе, выводится вся проблематика «грамматологии», которая в его творчестве никогда не прерывалась, какие бы новые мотивы ни сопровождали ее в дальнейшем. Однако это не была борьба с врагом: он не мог не любить свой «единственный» язык. Он говорил, что язык для него — единственный господин, безусловный и высший авторитет, нечто самое любимое и уважаемое на свете, что даже к другим языкам и наречиям он начинает лучше относиться, если ему удается провести это отношение через сокровищницу французской идиоматики. Без своего «единственного» языка он — ничто, он погиб, даже когда вспоминает, что его детское знакомство с французским — особый продукт той самой французской колониальной политики, о которой, например, в «Монолингвизме другого» говорится немало нелестных слов.
В конце концов он умудряется сочинить для себя раннюю детскую историю любви к этому языку: он не хочет сделать ему больно, он боится его ранить; будущие биографы будут спорить о том, насколько это — ретроспективная конструкция, насколько — подлинное психологическое и психоаналитическое свидетельство. Перемены душевных состояний были, как это часто бывает у Деррида, зацеплены за латинский корень французского глагола defendre: хотя заморский (буквально — находящийся за морем, на другом берегу Средиземного моря) французский для него запретен (de- fendue), а к истокам его норм и правил ему никогда не добраться, все равно он станет героем, защитником (defenseur), «спасителем и прославителем» этого великого языка. В этом фантазме, примиряющем боль и преодоление, он ставил себя в ряд тех носителей и творцов этого великого языка, которые пеклись о его «защите и прославлении», подобно знаменитым представителям Плеяды и самому Дю Белле, автору трактата «О защите и прославлении французского языка». Так что речь идет не о грабителе с большой дороги, но скорее о благородном разбойнике, который верит, что выполняет миссию, доверенную ему высшим авторитетом.
Деррида сызмальства верил, что ему дано знать «последнюю волю» языка, причем на законных основаниях: ведь он доказал, что не отступит, сделает все, чтобы эту волю выполнить. Этот завет Деррида понял так: нужно, чтобы с этим языком произошло нечто такое, что позволило бы ему «говорить по-новому», «говорить иначе». Это возможно только в работе письма, где философия и литература существуют рука об руку, различаясь и переплетаясь. Внутри философского языка Деррида философия и литература выступают как разные дискурсные модальности, которые то сливаются почти до неразличимости (в эти моменты Деррида нам скажет, что ему не важно, где именно проходят границы между ними и что в любом случае они проходят не там, где мы думаем), то опять разводятся (в эти моменты Деррида нам скажет, вовсе не кривя душой, что он никогда не смешивал философию и литературу). Письмо в данном случае можно отчасти понять по аналогии с «речью» в соссюров- ском смысле слова: это способ индивидуальной реализации языка. Главное для Деррида в том (у Соссюра это было четко проведено в его трактовке языка как абстрактной системы), что в основу всего кладется принцип различия, порождая в результате некую дифференциальную онтологию. В любом случае «письмо» — и литературное, и философское — выступает как его способ работы с языком: оно вызывает в языке важные преобразования.
Довольно долго Деррида ничего не рассказывал читателю о себе и начал говорить лишь в 1980-е годы. При этом в его погружении в детство, в свою историю зазвучали психоаналитические мотивы. Вместе с тем прозвучала и тема письма как того, что делает возможной биографию. Главное, когда пишешь, искать рассказ, пытаться строить хотя бы какое-то повествование среди других возможных. Но для этого нужна особая работа: «изобретать, изобретать некий язык, изобретать способы вспоминания (анамнеза)»[23]. Его биограф Пеетерс бережно собирает россыпь фактов, которые прорываются то здесь, то там: так, уже в «Улиссе- граммофоне» он открывает читателю свое (второе) имя — Илия (Эли), данное ему на седьмой день жизни, но не внесенное в документы[24]; где-то признается в дикой ревности к старшему брату, наделенному художественными способностями[25]. В 1998 году он задним числом отметил, что за последние два десятилетия количество его текстов, написанных от первого лица, значительно увеличилось, причем это могут быть воспоминания, какие-то фрагменты исповеди, но также и размышления о том, насколько исповедь вообще возможна[26], и др. Вместе с тем приходится помнить, что все это не только важные источники, но нередко и поздние реконструкции: попытки вспомнить нечто за рамками документов, установить, что же я мог реально думать и чувствовать в тот или иной момент, обычно терпят крах[27]; к тому же семейные архивы пропали в 1962 году, когда родителям Деррида пришлось быстро покинуть Эль-Биар.
Я рассказываю подробно об этом раннем периоде жизни Деррида, потому что он сам уделял именно ему особое внимание, так как полагал, исходя из психоаналитических представлений, что детские переживания, травматический опыт детского и подросткового столкновения с обществом и внешним миром, оставляют следы на всю жизнь, а тем самым — прямо или косвенно — участвуют в создании неповторимого индивидуального стиля. В год рождения Деррида (1930) на его родине отмечали столетие французского присутствия (чтобы не сказать — завоевания). В Алжире было принято видеть блестящий пример удачной колонизации — одновременно с выполнением цивилизующей миссии. В самом деле, столица Алжира — город Алжир выглядит как витрина Франции в Африке: в нем есть собор, музей, широкие улицы. Однако общество, в котором жил Деррида в детстве, несло в себе разломы неравенства — как в политических правах, так и в условиях жизни, причем разные слои общества практически не перемешивались между собой. Семья Деррида приехала из Испании задолго до французской колонизации. В евреях французы видели своих потенциальных союзников, что заведомо отдаляло их от мусульман. В 1870 году произошло событие, которое резко отделило одних от других: 24 октября министр Адольф Кремьё своим декретом дал французскую натурализацию 35 тысячам евреев, проживавших в Алжире, что, впрочем, вовсе не помешало (и тогда и впоследствии) ярким проявлениям антисемитизма. Вследствие этого декрета еврейское сообщество в Алжире вступило в период бурной ассимиляции французских моделей жизни. Религиозные обычаи сохранялись лишь в домашнем обиходе, еврейские имена переиначивались на французский манер, синагогу называли храмом, а бар-мицву — причастием[28].
Школа была для него адом; применительно к обществу в целом Деррида говорит о многообразных формах расизма — анти- арабского, антисемитского, антиитальянского, антииспанского[29]. Отношения с метрополией — как ее называли официально — были двусмысленными: близкая, но далекая и даже недоступная, она давала образцы норм и прежде всего — модель того, как нужно правильно говорить и писать на французском языке. Антисемитизм процветал в Алжире больше, чем где-либо во Франции. Правые экстремисты добивались отмены декрета Кремьё, а ви- шистский режим и антисемитские меры были здесь более жесткими, чем в метрополии. Устанавливались квоты в либеральных профессиях. 7 октября 1940 года, просуществовав 70 лет, был отменен декрет Кремьё, и это стало страшным потрясением, драмой в жизни всех алжирских евреев. Слово «еврей» Деррида впервые услышал в школе и воспринял его как «оскорбление, рану и несправедливость», хотя и не вполне понимал, о чем идет речь. В сентябре 1941 вводятся квоты и на обучение во французских школах. В октябре 1942 года произошло событие, которое оставило в душе Деррида след на всю жизнь: он был отправлен из школы домой без объяснения причин (официальное письмо позже прислали родителям). Это исключение он воспринял как землетрясение, как «природную катастрофу»[30].
Параллельно с этим усилением антисемитских мер военные действия приняли новый оборот. В начале ноября 1942 года американские войска высадились в Северной Африке[31], вишистские силы стреляли в союзников, в городе шли бомбардировки и было много жертв: с холмов Эль-Биара открывался вид на весь город и на море: в памяти остались свет прожекторов, вой сирен, паника бегущих, чтобы укрыться от бомбардировок. Исключенного из школы Деррида отдали в лицей Маймонида, где преподавали евреи, изгнанные из других учебных заведений. Однако сразу же оказалось, что такое принудительное «включение» ранило его ничуть не меньше, чем принудительное «исключение» из французской школы[32]. В 1943 году военные действия быстро развиваются. Начать реконкисту союзники решают именно с Алжира. В этот период Алжир превращается из столицы колониального вишизма в столицу свободной Франции. Еврейское население с радостью встречает американских солдат. В марте 1943 года антисемитские меры были приостановлены, а в октябре национальный комитет освобождения под председательством генерала де Голля восстановил действие декрета Кремьё: тем самым алжирским евреям вновь вернули французскую национальность, которой они были лишены в течение двух лет.
Деррида плохо пережил возращение во французский лицей: англичане устроили в нем военный госпиталь и лагерь для итальянских военнопленных. Занятия теперь происходили в барачных постройках, все мужчины были на фронте, преподавали старики, женщины, все, кто мог. Если раньше Деррида заслуженно слыл блестящим учеником, то теперь он стал скорее борцом за свободное от занятий существование. Главное место в его жизни занимал спорт: он много играл в футбол, хорошо плавал, часами пропадал у моря. Себя этого периода он потом называл «хулиганом»[33], хотя речь шла, по свидетельству Маргерит Деррида, приводимому Пеетерсом, скорее о планах больших безобразий (например: взорвать барачные постройки лицея динамитом), нежели о реальном хулиганстве (тут максимумом безобразия, кажется, была езда на автомобиле с максимально достижимым превышением скорости).
Любимым делом Деррида в этот период становится чтение. Сразу же возникает много вопросов? Что он читал? Как воспринимал то, что читал? Что из этого вело его дальше? Как способствовало чтение проработке уже накопленного, но не вполне осмысленного опыта? Возможно, здесь сработал феномен, который в психоанализе именуется «последействием»: когда человек осознает то, что с ним произошло, лишь позже и на «другой сцене», нежели там и тогда, когда это нечто случилось «реально»: речь идет о специфике ритма и времени работы разных уровней бессознательного или сознания в широком смысле слова. Неслучайно ведь и исключение из школы Деррида воспринял как «природную катастрофу», а что реально это для него значило, он, видимо, пытался потом понять всю жизнь, распутывая следы памяти и проверяя свои позднейшие реконструкции. А чтение, вербализация опыта, в котором подросток начинал себя узнавать, способствовало самопониманию, как ничто другое. Главными книгами в его раннем чтении были «Цветы зла» Бодлера, «Пища земная» Андре Жида, Поль Валери как поэт и как эссеист (эта любовь сохранилась у него на всю жизнь); он читает Камю и Антонена Арто, которому стремился во всем подражать. К этому же времени относится осознание одного болезненного противоречия — между любовью к Руссо и любовью к Ницше, безжалостному критику Руссо, между «Исповедью» и «Так говорил Заратустра»; можно предположить, что это подтолкнуло его к попыткам писать самому и искать ответ на вопрос «как можно быть одновременно ницшеанцем и руссоистом?»[34]. А также — повлияло на некоторые черты его стиля. Одновременно с этим у него возникла страсть к хроникам, желание составить полную и исчерпывающую картину внешних и внутренних событий, не потеряв ни одной мысли из тех, что проносятся в голове; он мечтал даже о «тотальном» дневнике, в котором было бы записано абсолютно все («un journal “total”»)[35]. Классических романов Деррида почти не читал.
Как известно, в последнем классе французских лицеев новым обязательным предметом становится философия: Деррида читает Бергсона и Сартра и одновременно начинает размышлять о том, что делать дальше[36]. От местного преподавателя философии Деррида впервые услышал имя Хайдеггера и прочитал единственное, что смог найти; это была переведенная на французский работа «Что такое метафизика»: хайдеггеровский пафос вопрошания о тревоге, о ничто импонировал Деррида (во всяком случае больше, чем строгие и дисциплинированные рассуждения Гуссерля, к которому он обратился позже). В это же время он начал читать Киркегора, которому остался верен на всю жизнь. Но главное влияние этого периода — это все же Сартр; правда, в дальнейшем Деррида называл влияние Сартра «катастрофическим», саму работу «Бытие и ничто» слабой — особенно на фоне Гегеля, Гуссерля и Хайдеггера, однако он всегда признавал свой ранний долг перед Сартром как персонажем, соединившим философию и литературу, а кроме того, открывшим для него путь к политическим сюжетам, а также таким литературным персонажам, как Бланшо, Понж, Батай[37]. Поняв, что, не изучая греческого и латыни, он не сможет в дальнейшем сдать необходимые экзамены агрегации по словесности (lettres), Деррида решил, что ему стоило бы попытаться определить свой путь на пересечении философии с литературой. При этом само тяготение к литературе и философии одновременно вовсе не было чем-то экстраординарным: экзистенциализм, Сартр, Камю, а еще раньше сюрреалисты — все они практиковали нечто близкое как философии, так и литературе, так что это был ход, подкрепленный большой национальной традицией. В соединении с подростковым осознанием себя через девиз «хочу и могу быть кем угодно» эта задача «двоякого письма» философско-литературного письма воспринималась как невозможная и бесконечная[38]. Приступы подобных желаний и замыслов могли порождать как чувство бессилия, так и экстаз всемогущества. А это, в свою очередь, могло вести к чертам гиперболизма в философском языке Деррида, к стремлению пересилить невозможное предельным усилием работы со словом.
Судьбе было угодно, чтобы его интуитивно ощущаемый замысел смог реализоваться. Так, Деррида случайно (!) услышал по радио передачу о существовании подготовительных классов к поступлению в парижскую Высшую нормальную школу[39] (во Франции любой знает об этом и без радио) и решил поступать в подготовительные классы к Высшей нормальной школе в Париже. В Париже Деррида был зачислен в лицей Людовика Великого. Если бы он был зачислен в другой знаменитый лицей, расположенный поблизости, лицей Генриха IV, то его преподавателем философии был бы Жан Бофре, один из тех, кто ввел философию Хайдеггера во Францию и был адресатом его «Писем о гуманизме». В Людовике Великом преподаватель философии был послабее, однако и он (уровень подготовки французских преподавателей философии, особенно в «подготовительных классах», всегда был высоким) сразу разглядел в Деррида «аналитический дар, интерес к анализу проблем, вкус к формулировкам»[40]. Вспоминая об этом начальном периоде, друг Деррида Жан- Клод Парьянт, тоже выходец из Алжира, заметил, что несмотря на общий вкус к философии, их философские ориентации были совершенно разными. Парьянт увлекался естественными науками и эпистемологией, а Деррида удивлялся: «не понимаю, в чем рефлексия над науками может прояснить философские вопросы»[41]... И это последнее свидетельство принципиально важно для нашего понимания пути Деррида и его последовательного интереса к языку в философии.
Как шло продвижение по этому пути? Какие внешние влияния и внутренние побуждения определяли этот процесс? Как постепенно формировались и взаимосогласовывались в нем те человеческие и профессиональные качества, те компоненты его интеллектуального багажа и умственных умений, которые стали важнейшими для его будущей судьбы в философии? В лицее Людовика Великого (1949-1953) Деррида — «интерн в серой блузе». Его годы ученичества наполнены теми же переживаниями, что и у большинства французских интеллектуалов: сначала он проваливается на вступительных экзаменах в саму Высшую нормальную школу, потом, уже много позже, на экзаменах агрегации, однако все эти так или иначе преодолевавшиеся трудности закаливали характер. На одном из экзаменов (по истории философии) он получил позорные 5/20 за свою трактовку Мальбранша. Педагог — известный историк философии Анри Гуйе — по поводу этой работы заметил: текст блестящий, но неясный; видны ум и виртуозность во владении понятиями, но мало связи с историей философии. И в заключении добавил: «Пусть придет снова, когда захочет принять правило: не изобретать там, где нужно знать (ne pas inventer la ou il faut s’imformer»\ Быть может, кто-то увидит в этом свидетельство узколобости Гуйе, который, кажется, потом извинялся перед Деррида за свою педагогическую жесткость, однако думаю, что главный упрек к Деррида был сформулирован опытным педагогом абсолютно точно: баланс между «самоинформированием» и «изобретательством» в языке у молодого (и позже) Деррида был далек от оптимального[42], он вырабатывался постепенно, в процессе неровного и неравномерного продвижения.
В формировании Деррида в Высшей нормальной школе участвовали и другие замечательные преподаватели. Например, привилегированным собеседником Деррида был Луи Альтюссер, куратор курса, или, точнее «кайман»-репетитор по подготовке к экзаменам агрегации. Именно по настоянию Альтюссера Деррида взял для одного из своих первых пробных сочинений тему о Фрейде, о соотношении философии и психоанализа: этот вопрос в дальнейшем повлиял на формирование его философского языка, стал неотъемлемой частью его будущей кропотливой работы со словами, с помощью которых он взрывал привычные смыслы понятий. Отметка за эту работу была низкой: Альтюссер посоветовал воспитаннику больше работать над «изложением и выражением», дружелюбно добавив: «лучше ты прислушайся к моим замечаниям сейчас, чем потом справедливо заслужить их от кого-нибудь другого». Но уже следующая «диссертация» Деррида, представленная Альтюссеру (о Декарте, Лейбнице и Канте), получила самую высокую оценку педагога. Сопровождавший эту оценку совет Альтюссера, кажется, шел вразрез с тем, что ранее говорил Гуйе: избегай длиннот и «не преувеличивай своего долга перед классическими философами»,. По-видимому, недогматический марксист Альтюссер определил некоторые важные моменты складывающегося у Деррида жизненного и философского проекта.
Баланс креативности и дисциплины постепенно продолжал формироваться. Летом на каникулах в Эль-Биаре Деррида читал книгу Гуссерля, которая в сокращенном виде называется «Идеи I» («Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии»). В качестве темы дипломной работы в Сорбонне Деррида выбирает «Проблему генезиса в философии Гуссерля» — под руководством Мориса де Гандийяка. Хотя Гуссерль и не был его первой любовью в философии, он нашел у него богатый материал и дисциплинирующий подход в связи с интересом Деррида к проблеме идеальности литературного объекта. Феноменологию во Франции развивали Сартр и Мерло-Понти. Деррида хотел заменить ее «феноменологией, более повернутой к наукам»[43], он с энтузиазмом принялся работать в Лувене с гуссерлевскими рукописями; немецкий он знал плохо, но старательно стремился наверстать упущенное. В Лувене он и открыл для себя только что опубликованную позднюю работу Гуссерля «Начало геометрии», за перевод которой он с энтузиазмом взялся. Позже Деррида скажет, что его подростковый возраст продлился 32 года (французский цикл высшего образования был довольно долгим). В 1962 году он выпустил в свет свою дипломную работу о Гуссерле вместе с собственным переводом этого позднего гуссерлевского текста «Начало геометрии». По-видимому, за время этого «инкубационного» периода в нем постепенно сложилось и обрело форму то самое желание писать, которое стало восприниматься как потребность и долг (dette et devoir). Когда это желание, наконец, нашло общезначимую форму, все необходимые условия его реализации уже было на месте — и пафос, и тематика, и собственный тон, как говорил много позже Жан-Люк Нанси по поводу дерридианской дипломной работы о Гуссерле.
Позднее — после стажерского года в Гарварде, после военной службы, отбытой на родине — в Алжире, в качестве сельского учителя — Луи Альтюссер и Жан Ипполит, как раз назначенный директором Высшей нормальной школы, преуспели в совместной битве за то, чтобы Деррида получил только что открывшееся новое место преподавателя «общей философии» в Сорбонне[44]. Начав свою преподавательскую карьеру в Высшей нормальной школе (после периода тягостной работы с лицеистами в Мане), Деррида объявил следующие курсы (обязательной программы по общей философии не существовало): «Комментарии к работам Хайдеггера “Кант и проблема метафизики” и “Что такое метафизика”», «Ирония, сомнение, вопрос», «Настоящее (Хайдеггер, Аристотель, Кант, Гегель, Бергсон)», «Мыслить — значит говорить “нет”». В программу его курсов были включены те авторы, которых он и сам постигал еще совсем недавно. По свидетельству его первых студентов, преподаватель он был глубокий, вел себя с некоторой неловкостью, традиционными манерами и, кажется, видимым страхом перед аудиторией. Все эти черты «провинциальности» с годами были преодолены, и Деррида превратился в блистательного преподавателя. И никто не думал тогда, что за произношением или интонацией он по-прежнему следил — практически всю жизнь... Война в Алжире, о которой Деррида публично не говорил ни слова, завершилась в 1962 году провозглашением независимости Алжира. Этот момент был поворотным: «независимость Алжира и независимость Деррида». Так задним числом прокомментировал это событие Жан-Люк Нанси, и с этим можно согласиться[45].
На этом повороте я прерву биографический рассказ, надеясь, что читатель, если это его заинтересует, сам ознакомится с другими биографическими источниками. Мне важно было проследить и показать те моменты генезиса его творческого импульса, которые я вижу в языковой составляющей всех его побуждений. Подробное прослеживание дальнейших трансформаций этого импульса не входит в мои планы, но я все-таки пройду еще немного по этому пути, намечая пунктиром некоторые моменты переработки этого начального импульса в более развернутые проекты критики «логоцентризма» и «метафизики» в его творчестве.
<< | >>
Источник: Автономова Н. С.. Философский язык Жака Деррида / Н. С. Автономова. — М. : Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН),2011. - 510 с. — (Российские Пропилеи).. 2011

Еще по теме Глава первая Философия деконструкции:

  1. Глава вторая Грамматология: парад идей деконструкции
  2. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: ПРЕДПОСЫЛКИ ФИЛОСОФИИ РАННЕГО ХАЙДЕГГЕРА
  3. Часть первая ТЕОРЕТИКО-МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЕ И ИСТОРИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ФИЛОСОФИИ
  4. Раздел первый: Деконструкция метафизик
  5. ГЛАВА ПЕРВАЯ
  6. ГЛАВА ПЕРВАЯ
  7. Глава первая
  8. ГЛАВА ПЕРВАЯ
  9. Глава первая
  10. ГЛАВА ПЕРВАЯ
  11. Глава первая
  12. Глава первая