<<
>>

Перестроечный эпос: «полнейший распад»

Однажды мартовским вечером 1990 г. мы с друзьями собрались за праздничным столом; как часто бывало, разговоры о «полной разрухе» почти вытеснили все другие темы. «Ты знаешь, что сейчас в Калужской области все по карточкам?» — «У меня родители в Киеве уже сами сажают картошку».

— «Говорят, теперь в колбасе одни пестициды, гормоны и чернобыльская радиация; детям ее нельзя давать, а все равно покупают — народ истосковался по мясу». — «Полная разруха». «Да, — сказал один молодой человек, работавший на железной дороге. — Я на работе слышал: приезжали какие-то японцы проверять наши железные дороги, посмотрели и сказали, что в жизни не видели такого кошмара — насыпи сползают, рельсы в ужасном состоянии Говорят ждите катастроф, особенно на ленинградском направлении, оно особенно перегружено» «Да, — протянул другой гость, — полнейший распад». В какой-то момент я наивно попыталась втиснуться в эту литанию- «Что можно сделать, чтобы все это исправить?» Мой вопрос был встречен молчанием; тогда я не понимала ритуальной сущности подобной реакции.

Слова «полная разруха» и аналогичные фразы типа «полный развал» или «распад» постоянно звучали лейтмотивом разговоров в кругу многих моих московских знакомых. «Полный распад» заключал в себе все, что рушилось в тогдашнем российском обществе; это был дискурсивный знак эскалации преступности, исчезновения товаров с прилавков магазинов, экологических катастроф, падения производства, этнических конфликтов на Кавказе, «деградации» искусства, распространения порнографии и других проявлений безнравственности, которые видели повсюду. Хотя почву для разговоров такого содержания в изобилии давали происходившие тогда перемены и острота социальных проблем, но то, как люди говорили друг с другом на эти темы, как расцвечивали свои повествования собственными эмоциями и деталями из личного опыта, служило к созданию весьма специфического, сугубо местного ощущения реальности.

«Полная разруха» превратилась в фольклорный жанр со своей структурой (литания), особым общим настроем (предчувствие еще худшего), сосредоточенностью на определенных темах (чем больше крови и ужасов, тем лучше) и ожиданием определенной реакции со стороны слушателей (встревоженное удивление). К тому же, эти истории объединяли людей одинаковым переживанием текущего момента и давали им чувство общей судьбы

В конце 1980-х годов средства массовой информации как безумные соревновались в показе тех самых ужасов, которые

и были сердцевиной жанра «полная разруха» Таблоидные новостные передачи, ставшие обычными на телевидении в те годы, были почти ритуальными «перевертышами» доперестроечных программ с их идеализацией советской жизни В выпуске популярной передачи «Совершенно секретно» от 17 декабря 1990 г., например, показывали морг одной из больниц; беседы журналистам врачами и рабочими перемежались картинами наваленных на столах разлагающихся трупов. Рабочие говорили, что температурные и санитарные условия поддерживаются очень плохо и что крысы постоянно грызут тела; вслед за этим шел кадр с крысами на прогнившем полу коридора.

В марте 1990 г. программа «Взгляд» рассказывала о московском зоопарке. Один из служащих поделился со зрителями услышанным как-то разговором посетителя с ребенком: «Смотри, сынок, сколько мяса живьем ходит!» Следующим в программе был сюжет о доме престарелых, куда подселили каких-то правонарушителей, которые стали обирать и избивать пожилых людей. Давали панораму лежащих в кроватях стариков, настроение щемящей жалости создавали определенные ракурсы и музыкальное сопровождение. Никто не говорил слов «полная разруха», но подтекст был ясен. В конце передачи комментатор многозначительно произнес,- «Вот к чему мы идем, друзья».

В другой истории формата «полная разруха» типичное нагнетание ужасов сочеталось с ханжеским морализаторством,- в новостях 11 декабря 1989 г. говорили об обмороженных алкоголиках, иллюстрируя рассказ крупными планами исцарапанных, окровавленных, шелушащихся рук, носов и губ пьяни ц, которые «отключились» на улицах во время сильных морозов.

«Как это вас угораздило? — спрашивал алкоголиков журналист, и в вопросе явно слышалось, что пьянство аморально, а пьяницы — жалкие личности — Вот до чего мы дошли», — с чувством добавил ведущий, как будто желая сказать, что до перестройки такого не было

Повышенное внимание СМИ к социальным ужасам усиливало чувство надвигающейся катастрофы, которым были пропитаны повседневные разговоры. Телевизионные сюжеты моментально попадали в частные беседы, где переплетались с реальным опытом говоривших; отчасти это способствовало тому, что общенациональные проблемы начинали восприниматься как личные, непосредственно касающиеся данного конкретного человека, а повествования о личных или семейных трудностях превращались в эпические произведения, в которых эхом звучала сама российская история.

Как-то раз мы беседовали с одной знакомой в ожидании автобуса, и ее поэма о «полной разрухе» началась с темы пустых прилавков. Постепенно к ним добавились различные кризисные ситуации текущего дня; дальше — больше, и в конце концов дело дошло до грядущей гибели мира от рук террористов, имеющих доступ к советскому ядерному оружию. Завершили мы с приятельницей этот разговор, хором восклицая «Ужас!», «Какой кошмар!» и «Что делать?!».

Теми же восклицаниями встречались и типичные проявления беспорядка на городских улицах — драки, скандалы в очередях, шатающиеся пьяные, мат без стеснения. Аналогичная реакция возникала также при виде десятков старушек, тесными рядами заполнявших подходы к станциям метро и предлагавших прохожим купленные в магазине сигареты, воблу, водку Такая торговля превратилась во время перестройки в заметный социоэкономический феномен; ее называли «спекуляцией», но очевидная ненормальность этого явления тут же относила его к следствиям «полной разрухи» и помещала в более широкую картину социальной дезинтеграции. Все подобные обсуждения сводились к тому, что Советский Союз погружается в хаос и анархию (два любимых слова эпохи перестройки).

Самое интересное — многие мои собеседники не выражали беспокойства по поводу вероятности собственных страданий в связи со всем этим; процесс обмена такими историями сопровождался скорее радостным возбуждением, чем трево

гой.

Волновались, главным образом, пожилые люди, отчасти потому, что сознавали уязвимость своего положения, отчасти потому, что все, что происходило в перестройку, в корне противоречило их ожиданиям, — перестройка просто-напросто опрокинула их культурный мир. Люди помоложе, более защищенные в социальном плане, к тому же впитавшие дух всепроникающей и не очень-то «подпольной» иронии 1970—1980-х, наоборот, вели такие разговоры с каким-то болезненным удовольствием. «Как далеко это, по-твоему, зайдет?» — пытали они друг друга, а затем начинали наперебой воображать все более страшные картины дальнейшего распада общества^.

Но все же любимой темой сказаний о «полной разрухе» были магазины, потому что с ними жизнь людей связана самым непосредственным образом. Во времена долгого брежневского правления, теперь именуемого периодом застоя (достаточно одного этого слова, чтобы охарактеризовать целую эпоху, окончившуюся лишь с приходом М.С. Горбачева), экономика в целом развивалась очень медленно, но в московских магазинах обычно водились товары повседневного спроса, хотя иногда за ними и нужно было долго стоять. В период застоя время от времени возникал дефицит тех или иных товаров, и люди старались делать какие-то запасы, чаще всего — спичек, электрических лампочек, зубной пасты, туалетной бумаги, соли и сахара. Грянула перестройка, казалось бы, национальная экономическая система должна была вздохнуть с облегчением — но вместо долгожданного изобилия вдруг начались странные и досадные периоды дефицита всего и вся.

Вызывало их сочетание инфляции с падением производства денег у людей стало больше, а того, что можно купить, — меньше Начались — как у отдельных людей, так и у целых регионов — циклы панического приобретения, из-за которого снабжение магазинов становилось еще более проблематичным Чтобы поднять производство, правительство решило применить к экономике «шоковую терапию» и в качестве одной из мер объявило в конце весны 1990 г о подъеме розничных цен Народ стал запасаться еще активнее, а торговцы начали придерживать товары в ожидании либерализации цен, все это ухудшило и без того неважное положение

Чем меньше сахара, молока и мяса оставалось на прилавках государственных магазинов, тем возбужденнее становились разговоры людей Когда же в Москве ввели так называемые «визитные карточки покупателя», люди совсем перестали сдерживаться в разговорах о «полной разрухе» У меня было впечатление, что одновременно с тревогой мои собеседники испытывали экстаз оттого, что их «маленькие» жизни оказались затронутыми такой огромной экономической катастрофой, необходимость иметь карточку (а затем рассказывать о том, как ею пришлось воспользоваться) как-то связывала их с более абстрактными и широкими процессами социальных сдвигов Я сказала бы, что люди чувствовали себя причастными к напряженной российской драме, представляемой ими как нескончаемая череда катастроф и периодов хаоса

Как-то (апрельским днем 1990 г) я встретилась с одной знакомой в коридоре одного учреждения и спросила у нее как дела «Все в порядке, — заверила меня собеседница — Но в какое время мы живем[13] — Она говорила шепотом, как будто делилась со мной каким-то секретом — Все хорошо, но поди что-нибудь купи1 В какой магазин ни зайдешь — пусто Это конец, не знаю, может быть, мы дошли до полной разрухи Один знакомый рассказывал, как он зашел в магазин, а там — одни рыбные консервы, да еще отвратительные — даже пьянчуги не берут их на закуску Зато находчивые продавцы, кото

рым, разумеется, нечего делать на работе, развлекались — сложили из этих тысяч банок целые Эйфелевы башни, пирамиды, Великие Стены — целый мир, семь чудес света из банок с кильками»

Она закончила описание этого сказочного места популярным рефреном «Такое возможно только в одной стране — у нас в России»

Вероятно, все так и было московские супермаркеты, и ни- когда-то не бывшие «супер», в 1989—1990 гг превратились в какие-то фантастические места Забредя однажды в огромный магазин, я не увидела в продаже ничего, кроме килограммовых пачек соли, и хотя они не были сложены так затейливо, как в вышеприведенном рассказе, но и здесь продавщицы постарались придать витринам с картонными упаковками привлекательный вид Если нечего продавать и покупать, то продавцы и покупатели могут, по крайней мере, применить подручные материалы (или сам недостаток оных) — от сказанных шепотом слов до пачек с солью или консервных банок — для создания «сказок», столь метко и остроумно говорящих об отсутствии пригодных для еды субстанций

Но подобные сказки, рассказанные как вербальными, так и визуальными средствами, не просто иллюстрировали плачевное состояние магазинов Все они, в долговременном и более общем плане, служили хроникой фантастически-ужасной жизни мифической России, Володиного Анти-Диснейленда

Я думаю, что этот «Анти-Диснейленд» отмечен не меньшей положительной культурной ценностью для русских, чем настоящий Диснейленд для американцев Разумеется, эта ценность не безоговорочна (в США тоже не все одобряют мифологию Диснейленда) Но факт остается фактом во многих слышанных мной рассказах Россия представала неким «противоположным» местом, антиутопией, зазеркальным пространством, не случайно же одно из самых распространенных иронических прозвищ России/СССР — «страна чудесgt; Параллельно часто произносится фраза «страна дураков» Вот эта-

юз

то символическая конструкция — со своей эпистемологической традицией, с тысячами претворений в поэзии, прозе и изобразительных искусствах, с бесчисленными незаписанными, но от этого не менее действенными фольклорными (устными) пересказами — и есть ценимый жанр как речи, так и самой жизни, и инвестиции в его развитие всегда воспринимаются весело и охотно. Я называю этот жанр «сказанием о России».

В нем немало трагических элементов, но его все равно любят — за то, что оно захватывающе, ужасно, смешно, удивительно и прекрасно. В словах одного известного театрального критика (интервью 1994 г.) можно услышать подтверждение такой интерпретации: «С одной стороны, за границей русские побаиваются признаться в своей национальной принадлежности, а с другой стороны, в душе они гордятся тем, что они русские, что происходят из страны с такой удивительной историей».

Рассказы о российских нелепостях вызывали у слушателей сложный эмоциональный отклик. Мне представляется, что в какой-то степени эта реакция была порождена самой привычностью жанра «сказания о России». Постоянное воспроизведение жанра служит созданию как внутриличностной, так и социальной гармонии, что немаловажно для связи между личным и общественным. Как пишет Пьер Бурдье, «один из фундаментальных результатов формирования габитуса есть создание мира обыденности, наделенного объективностью, которую обеспечивает консенсус по поводу смысла (sens) деятельности и окружающего мира. Речь идет о гармонизации опыта индивида и подкрепления, получаемого как индивидом, так и окружающим миром через выражение — индивидуальное или коллективное (например, в форме праздников), импровизированное или запрограммированное (в словесных “общих местах”, в поговорках) — такого же или аналогичного опыта» (Bourdieu 1977: 80).

Мир повседневности может изображаться и как абсурдное, глупое место. Но ведь можно представить себе, что и бессмыс

лица, несообразность могут быть приятны и ценимы — в нарративе, равно как и в жизни общества, — если они находят в душах отклик как «свои» и культурно «специфические».

Это утверждение предполагает, что русские, как и все остальные, — пленники своих речевых жанров: своей манеры говорить о себе как о терпеливых или необузданных, рассудительных или бесшабашных; манеры представлять свой народ как жестокий или доведенный до жестокости; манеры описывать пространство, называемое ими Россия, как страну страдания и нелепости.

Жанры именно такого представления личности и нации были (и в большой степени остаются) ключевыми в русском разговоре, конкретным механизмом построения, поддержания и воспроизводства общего духа и смысла русского социального мира. Жанры типа «полная разруха» или «сказание об абсурде» выступают привычными (и нередко весело-остроумными) посредниками между русскими утопическими мечтаниями и русской реальностью; они предоставляют что-то вроде шаблона для описания абсурдной реальности и дают людям возможность думать, действовать и жить внутри этой абсурдной реальности.

«Сказание о России» — эпический абсурдистский жанр с подвижными границами, легко впускающими в свои пределы любой новый материал, — было той широко распространенной и привычной нарративной формой, которая служила культурной связью для самых разных людей; эта связь была одной из прочнейших в сети коммуникативных обменов. Безмерно богатая абсурдистская традиция в русской литературе подпитывает повседневные разговоры, в которых тоже сплетается эта сеть: люди непосредственно и с помощью отдельных деталей проводят параллели между случаями из своей жизни и гротескными историями, созданными Гоголем, Хармсом, Булгаковым, Войновичем и многими другими литераторами.

Быть частью сети значит в своих личных нарративах все время встраивать себя в более широкое, непрестанно творя

щееся повествование. Это значит, что надо, чтобы циркулировали определенные базовые типы историй, анекдотов, ламентаций, примеров абсурда, чтобы рассказывание их не прекращалось и чтобы не нарушалась их внутренняя морфология (детали можно, как говорил известный исследователь русской сказки В. Пропп, выбирать и варьировать). Текст — это во многих смыслах и контекст. Следующий раздел посвящен тем «родовым» способам, какими русские включают себя в эпическое «сказание о России» и, в частности, в его главу о перестройке.

<< | >>
Источник: И. Калинин. Русские разговоры»: Культура и речевая повседневность эпохи перестройки.. 2005

Еще по теме Перестроечный эпос: «полнейший распад»:

  1. Перестроечный эпос: «полнейший распад»