<<
>>

Только в таком виде они безопасны

К концу допроса Кальтенбруннер мог уже сделать для себя совершенно определенный вывод: поединок между обвинением и его защитой проигран последней с катастрофическим счетом. Не понимать этого было нельзя, тем более тому, кто сам когдато подвизался в юриспруденции.
Но впереди была еще заключительная стадия процесса – защитительная речь адвоката и последнее слово подсудимого. Верный себе до конца «великий инквизитор» все же на чтото надеется. Он, конечно, понимает, что будь его адвокат самим Цицероном, ему не удастся выступить столь эффектно, как, скажем, доктору Диксу, адвокату Шахта. Ейей, Кальтенбруннер решительно уверен, что доктор Шахт сделал куда больше для Гитлера, чем он, начальник РСХА. Но ведь как эта хитрая бестия Дикс подал суду своего подзащитного, с каким искусством он сервировал это блюдо! И самое неприятное состояло в том, что Дикс сразу же противопоставил Шахта Кальтенбруннеру: первого величал самоотверженным борцом против гитлеризма, а второго называл палачом и тюремщиком, от которого претерпел и его подзащитный. Одним словом, Дикс немало сделал для того, чтобы, спасая «экономического диктатора» нацистской Германии, разоблачить шефа гестапо. Кальтенбруннер, сам в прошлом адвокат, мог бы сделать жесткий выговор Кауфману и Диксу. Он мог бы напомнить ему по крайней мере два из так называемых «вечных вопросов адвокатуры». Ну, скажем, может ли и обязан ли адвокат признать своего подзащитного виновным, если сам подзащитный отрицает свою вину? Можно ли и тактично ли на групповом процессе, защищая одного подсудимого, взваливать ответственность на другого? В большинстве своем адвокаты всегда придерживались мнения, что надо избегать таких методов защиты. А вот доктор Дикс не посчитался с этим и, защищая своего Шахта, ничтоже сумняшеся, топил Кальтенбруннера. Этим, конечно, осложнялось положение Кауфмана, которому и без того по всем статьям труднее было произнести речь в защиту Кальтенбруннера.
К тому же Кальтенбруннер не очень верил в то, что его защитник полон энтузиазма для такой речи. Во всяком случае на предшествовавших ей стадиях процесса Кауфман был очень осторожен в выборе выражений при оценке поведения своего подзащитного, в постановке вопросов свидетелям, в манере обращения с обвинителями. Да, Кальтенбруннер не строил себе иллюзий насчет своего защитника. Както он сказал Джильберту: – Вы знаете, доктор, мой адвокат уж очень совестливый человек. И вы, вероятно, заметили, что взбучка, которую он дал мне во время допроса, в общемто была еще большей, чем этого можно было ожидать от обвинителя. Право же, я больше боялся прямого допроса адвоката, чем перекрестного. Конечно, Кальтенбруннер здесь перебарщивал. В общемто доктор Кауфман всетаки защищал его. Но в чисто профессиональном плане завидовать Кауфману было нельзя. Коль скоро я уже коснулся «вечных вопросов адвокатуры», то должен сказать, что один из них встал и перед Кауфманом. Это был, по существу, все тот же вопрос: может ли адвокат радикально расходиться со своим клиентом в оценке виновности последнего? Допустимо ли, если подсудимый категорически отрицает свою вину, встать и заявить в защитительной речи, что адвокат считает вину подзащитного доказанной, но при этом находит те или иные смягчающие ее обстоятельства? Или, скажем, признать вину доказанной лишь в определенных пределах и оспорить отдельные эпизоды обвинения? По этому поводу существуют разные точки зрения. Одни утверждают, что адвокат вправе, в интересах своего подзащитного, отойти от его позиции, если считает ее нереалистической, если убежден, что голословное отрицание вины подсудимым способно принести ему лишь дополнительный вред. Другие полагают совершенно недопустимым какое бы то ни было признание адвокатом вины подсудимого, если последний ее отрицает, ибо в таком случае адвокат, в сущности, превращается во второго обвинителя. Судя по всему, у доктора Кауфмана решение этой проблемы протекало очень мучительно. Он отдавал себе ясный отчет в том, что выступление на Нюрнбергском процессе гарантирует ему популярность не только в пределах своей страны, но и далеко за ее рубежами.
Однако доктор Кауфман понимал, видимо, и другое: популярность популярности рознь. Он всетаки защищает человека, имя которого стало символом самых чудовищных преступлений, против которого обращена ненависть народов всего мира. Как профессионал, Кауфман не мог не чувствовать, что у него, собственно, нет никакой основы для защиты. И в конце концов им была выработана для себя твердая линия поведения: ни в коей мере не солидаризироваться с поведением своего клиента, не надо выглядеть смешным и глупым. Смешным выглядел сам Кальтенбруннер. И пусть эта роль, если она ему так нравится, останется его личной и нераздельной привилегией. Кальтенбруннеру, собственно, и терять нечего: так или иначе эта роль будет последней в его жизни. Сам же доктор Кауфман должен думать о будущем. И вот он приступил к своей защитительной речи. Какой она будет? Какие доводы выставит адвокат в защиту человека, на руках которого кровь миллионов людей, палача с юридическим дипломом? Предугадать это было очень трудно. Доктор Кауфман начал издалека. Настолько издалека, что, закрыв глаза, я вполне смог представить себе, что нахожусь в университетской аудитории на лекции какогонибудь крупного ученого – историка или литературоведа. Кауфман охарактеризовал эпоху Ренессанса, потом заговорил о субъективизме, затем перешел к рассмотрению эпохи Французской революции и пытался разобраться в истоках либерализма. Даже терпеливый лорд Лоуренс, который был так строг в соблюдении гарантий защиты, стал проявлять признаки недоумения. Постепенно его очки сползали все ниже, к самому кончику носа. Председательствующий тактично осведомляется, когда же защитник перейдет от Ренессанса к Освенциму? И доктор Кауфман постепенно спускается с заоблачных высей на грешную землю. Заявив, что главное для него – разобраться в психологии своего клиента, опираясь на «духовное историческое развитие Европы», он обращается к Прудону, к его небезызвестному постулату: «Каждый крупный политический вопрос всегда заключает в себе также и теологический вопрос».
Однако совершенно очевидно, что ни блестящие экскурсы в область истории Ренессанса, ни теология ничего, кроме лестного представления об эрудиции доктора Кауфмана, дать не могли. К Кальтенбруннеру все это имело примерно такое же отношение, как небесная механика к гнусным проповедям Гитлера или Штрейхера. Но вот наконец адвокат называет имя своего подзащитного. И тут же, едва это имя упомянуто, торопится объяснить: многое из того, что он скажет, он должен сказать. – Я понимаю, – заявляет доктор Кауфман, – что перед лицом моря крови и слез мне не следовало бы останавливаться на душевных особенностях и характере этого человека, но я его защитник… Адвокат сетует, что процесс организован чересчур поспешно: «земной человек, с его раздвоенностью между… справедливостью и местью» не обладает еще сегодня, когда величайшая из войн только завершилась, тем спокойствием, которое необходимо для безукоризненно объективных суждений. Однако сразу же вслед за этим он уже вполне уверенно и откровенно оставляет излюбленные позиции своего подзащитного, всячески норовившего представить себя только разведчиком. Доктор Кауфман говорит, что бывший начальник РСХА «мог бы рассчитывать на снисходительное решение вопроса о его ответственности… только в том случае, если бы смог доказать, что он действительно отмежевался от четвертого управления (гестапо), которое вполне заслуживает названия дьявольского управления, и если бы он никоим образом не был причастен к идеям и методам, приведшим в конце концов к данному процессу». А поскольку ничего подобного не случилось, поскольку все доказательства Кальтенбруннера оказались несостоятельными, адвокат признает себя обезоруженным: – Я не могу отрицать фактов – он не отмежевался от четвертого управления. В этом отношении не было предпринято ничего определенного. Даже его собственные показания говорят против него. Тем не менее доктор Кауфман не мог забыть, что, независимо от своих истинных убеждений, ему не пристало дублировать прокурора. Отдавая дань профессиональному долгу, он, конечно, попытался отыскать и смягчающие вину обстоятельства.
Так обычно поступает всякий рассудительный адвокат в безнадежном деле, когда вина клиента исчерпывающе доказана. Кауфман напоминает, что его подзащитный выступал против суда Линча над сбитыми американскими летчиками, что все изуверские приказы о казнях, концентрационных лагерях, «особом обращении» с узниками этих лагерей были изданы задолго до прихода Кальтенбруннера на пост начальника РСХА, что главным злодеем всетаки был Гиммлер. – Кальтенбруннер хотел бы родиться вновь! – с пафосом воскликнул защитник. – Я знаю, что тогда бы он своей кровью стал защищать свободу… Такая защитительная речь доктора Кауфмана его подзащитному понравиться не могла. Особенно покоробили Кальтенбруннера слова адвоката о непреложной обязанности каждого человека сопротивляться исполнению приказа, который имеет целью насаждение зла и очевидно оскорбляет здоровое чувство гуманности. Нетрудно было заметить, как нервничал нацистский оберпалач, когда его адвокат начал развивать эту опасную для него мысль: – Доктор Кальтенбруннер не станет оспаривать, что тот, кто стоит во главе управления, имеющего огромное значение для всего народа, обязан при упомянутых предпосылках пожертвовать даже своей жизнью… После такого рода сентенций Кауфману оставалось только одно – признать сполна вину своего подзащитного. И он признал ее ясно и недвусмысленно: – Кальтенбруннер виновен, но размер его вины меньше, чем это кажется обвинению. Сейчас он, как последний представитель зловещей силы из самых мрачных и тяжелых времен империи, будет ожидать вашего приговора. Оговорку насчет истинных размеров вины Кальтенбруннера адвокат произнес так быстро и невнятно, что многие даже не заметили ее. Те же, кто сразу обратил на нее внимание, восприняли это как традиционный ход. Защитник вынужден хоть для видимости подвергнуть сомнению вину подзащитного по самому высокому счету, предъявленному обвинением. И никто, конечно, не удивился, когда, закончив свою речь, доктор Кауфман непроизвольно вздохнул. Вздохнул с явным облегчением.
Теперь оставалось прослушать последнее слово подсудимого. Окончательно убедившись, что не только обвинители, но и собственный защитник не верит ему, Кальтенбруннер делает некоторые уступки: да, теперь, после разгрома империи, он видит, что совершил незакономерные действия. Но, добавляет он, если это и так, то все объясняется не злым намерением, а лишь неправильным пониманием чувства долга. И кроме того, «если принять во внимание, что все приказы, которые имеют кардинальное значение, были изданы до того, как я занял мою должность, то следует сделать вывод, что мною руководила судьба». Выслушивая все это, невозможно было еще раз не подивиться абсурдности избранной и до конца проведенной Кальтенбруннером тактики безоглядного отрицания и передергиваний. Ведь никто и не объявлял его автором этих приказов. Речь шла лишь о том, что он был инициативным и ревностным их исполнителем! Впрочем, самто он отлично понимал, в чем его обвиняют. Настолько понимал, что не счел возможным уклониться от рассмотрения совета своего адвоката – предпочесть самоубийство свершению таких чудовищных преступлений, которые предписывались ему как начальнику РСХА. Это, конечно, прозвучало очень рыцарски. Но Кальтенбруннер не стал заходить слишком далеко, и мысль Кауфмана о самопожертвовании не удержалась в его сознании лишней секунды. Максимум, о чем мог думать Кальтенбруннер, это о симуляции какойнибудь хвори. – Я должен был в тот период, – причитал он в своем последнем слове, – симулируя болезнь, уйти в отставку или приложить все силы и бороться за то, чтобы было прекращено варварство, которое не имело до сих пор прецедента. Увы, ни того, ни другого он не сделал. Для этого он должен бы перестать быть Эрнстом Кальтенбруннером, отречься от самого себя, а это еще никому не удавалось. И все же Кальтенбруннер считает, что если уж и судить его, то именно за то, что не догадался захворать и вовремя уйти в отставку. – Только это является моей виной. Но мнение доктора Кальтенбруннера о том, как и за что следует его судить, едва ли представляло интерес для когонибудь, помимо самого Кальтенбруннера. Трибунал видел в нем «великого инквизитора», рядом с которым Игнатий Лойола выглядел посредственным подмастерьем. Трибунал судил его как изувераубийцу, против которого свидетельствовали миллионы людей – сожженных, удушенных газами, расстрелянных, заживо погребенных, сброшенных в пропасть! Трибунал судил постановщика тягчайших трагедий Маутхаузена, Освенцима, Бухенвальда, Треблинки! Трибунал, уполномоченный человечеством, судил того, кто страшными пытками в гестаповских застенках попрал само представление о человеческом суде. И 1 октября 1946 года Эрнст Кальтенбруннер был приговорен к смертной казни через повешение, а 16 октября в два часа пополуночи он ушел в справедливое небытие. Когда мне показали фотографию повешенного шефа гестапо, стоявший рядом немецкий корреспондент заметил: – Nur so sind sie unschodlich[12]. VI. Яльмар Шахт уходит от расплаты «Он обманывал мир, германию и меня лично» Доктор Дикс с нетерпением ожидал того момента, когда он сможет наконец занять место за историческим пультом и произнести защитительную речь по делу Яльмара Горацио Грили Шахта. В душе многие адвокаты завидовали Диксу – он защищал человека, жизнь и деятельность которого давали, с их точки зрения, хороший материал для саморекламы. К судьбе его подзащитного было приковано внимание всех деловых людей Германии, да и не только Германии. Мир большого бизнеса отнюдь не склонен был отдать Яльмара Шахта в жертву нюрнбергской Фемиде. Дикс отлично понимал все это и старался в полную меру своих возможностей. Забегая несколько вперед, скажем, что энергичные усилия доктора Дикса и его яркое судебное красноречие, использованные в защите Шахта, не были забыты. Он стал одним из наиболее преуспевающих адвокатов в Западной Германии и, что самое любопытное, сумел внушить новому режиму в Бонне, что как юрист может с одинаковой страстностью и талантом и защищать, и обвинять, одинаково успешно добиваться и оправдания, и осуждения. Все дело лишь в том, кого защищать и кого обвинять. Через несколько лет после Нюрнбергского процесса доктор Дикс выступал уже с громовой речью в качестве государственного обвинителя боннского правительства на судебном процессе против Коммунистической партии Западной Германии… Но вернемся в Нюрнберг. Итак, долгожданный момент настал: доктор Дикс поднялся с места, повернулся к скамье подсудимых, окинул ее небрежным взглядом и, найдя своего клиента, молча и сосредоточенно стал всматриваться в его лицо. Эта артистическая пауза и весь скорбный вид адвоката как бы говорили: «Я хочу, чтобы все присутствующие здесь вместе со мной почувствовали всю глубину трагедии, переживаемой этим человеком, всю вопиющую несправедливость, которая в отношении его допущена». Свою речь доктор Дикс начал патетически: – Господин председатель, господа судьи! Исключительный характер дела Шахта становится совершенно очевидным уже при одном взгляде на скамью подсудимых, а также из истории его ареста и защиты. Здесь сидят рядом Кальтенбруннер и Шахт… Это на редкость гротескная картина – главный тюремщик и его узник на одной скамье подсудимых. Уже одно это с самого начала судебного процесса должно было заставить призадуматься всех его участников: судей, обвинителей и защитников… Доктор Дикс неторопливо поведал Международному трибуналу, что по приказу Гитлера в 1944 году Шахт был заключен в концентрационный лагерь, что ему предъявлялось тогда обвинение в измене гитлеровскому режиму. – Летом тысяча девятьсот сорок четвертого года, – сказал Дикс, – на меня была возложена задача защищать Шахта перед народным судом Адольфа Гитлера; летом тысяча девятьсот сорок пятого года меня просили осуществить его защиту в Международном военном трибунале. Такое положение само по себе в корне противоречиво… Невольно вспоминаешь о судьбе Сенеки. Нерон, прототип Гитлера, предал Сенеку суду за революционные интриги, а после смерти Нерона Сенека был обвинен как соучастник в незаконном правлении и злодействах, совершенных Нероном, то есть в заговоре с Нероном… И тут же на всякий случай адвокат решил напомнить судьям Международного трибунала, что Сенека уже в четвертом столетии нашей эры был объявлен святым. Я слушал речь Дикса и с интересом наблюдал за скамьей подсудимых. По жестикуляции Геринга, переговаривавшегося то с Гессом и Риббентропом, то с Деницем и Редером, и по тому внешне уловимому пониманию, которое он встречал у своих соседей, нетрудно было определить, что остальные подсудимые отнюдь не восхищены адвокатским красноречием. Но доктор Дикс меньше всего интересовался мнением германского правительства, сидевшего на скамье подсудимых, правительства, власть которого уже вся в прошлом и будущее которого совершенно безнадежно. Адвокат искал сочувствия у тех, кто сегодня вершит судьбу его подзащитного и потому, обращаясь к судьям, закончил свою речь следующими словами: – Кто бы ни был признан виновным и несущим уголовную ответственность за войну и те зверства, ту бесчеловечность, которые были совершены в это время, Шахт может после такого точного установления обстоятельств дела бросить в лицо каждому виновному слова, которые Вильгельм Телль бросил в лицо герцогу Иоганну Швабскому – Паррициде – убийце императора: «Я воздеваю к небу мои чистые руки, проклинаю тебя и твое деяние». Яльмар Шахт был горд своим адвокатом. Но наступили уже завершающие дни Нюрнбергского процесса, и, несмотря на все красноречие доктора Дикса, бывший президент германского имперского банка проявлял трудно скрываемую нервозность. В беседах с самим Диксом, а также с доктором Джильбертом и теми немногими из подсудимых, кого Шахт считал «джентльменами среди бандитов» (Папеном, Нейратом), он все чаще и все настойчивее выражал свое возмущение тем, что его усадили на одну скамью «с этими выродками». Шахт демонстративно не разговаривал с Герингом, этим «убийцей и вором». Он с презрением отворачивается от «палача с юридическим дипломом» Кальтенбруннера. Он не желал иметь никаких дел с «выскочкой и карьеристом» Риббентропом. Похожий в профиль на голодного коршуна, худой и бледный, доктор Шахт в стоячем дедовском накрахмаленном воротничке с подчеркнутой брезгливостью старался не прикасаться к Штрейхеру – этому полусумасшедшему издателю погромного листка «Штюрмер», человеку, имя которого ассоциируется с убийством шести миллионов евреев. Что он имеет общего со всей этой сворой убийц и грабителей! Шахт был одним из немногих подсудимых, которые открыто выступали на процессе с разоблачениями гитлеровского режима. Это ему принадлежат слова: – Гитлер обещал бороться с политической ложью, а сам с помощью Геббельса постоянно ею пользовался; он обещал соблюдать веймарскую конституцию и нарушил ее; он создал гестапо и уничтожил свободу личности; он подавлял насильно свободный обмен мнениями и информацией и держал преступников на государственной службе. Он делал все, чтобы нарушать собственные обещания. Он обманывал мир, Германию и меня лично. И в Нюрнберге, и позднее, оказавшись уже на свободе, Шахт пытался убедить всех, что перевод его из гитлеровского концлагеря на скамью подсудимых в Международном трибунале – акт величайшего заблуждения и несправедливости. В мемуарах он довольно пространно описывает свое участие в антигитлеровском путче 20 июля 1944 года и утверждает при этом: «В моих собственных глазах я был виновен с точки зрения закона. Я совершил высшую измену. Я действовал в целях свержения, даже смерти тирана и вместе с другими принял активное участие, чтобы добиться этой цели». Так почему же Руденко и Джексон не приняли этого во внимание? Почему и американский и советский обвинители в Международном трибунале были столь неумолимы в своем стремлении доказать, что Шахту нет никаких оснований стыдиться своих соседей по скамье подсудимых. Больше того, оба прокурора утверждали, что без Шахта не было бы не только «вора и убийцы» Германа Геринга и палача Кальтенбруннера, но не вознесся бы на вершину государственной власти и сам Гитлер. Шахт слушал выступления обвинителей и с негодованием отмечал, что они без всякого сочувствия относятся к тому, что сам он оказался жертвой гитлеровского режима. Более того, по некоторым репликам Джексона можно было понять, что Шахту не следует ожидать от Международного трибунала чеголибо иного по сравнению с тем, что ждет Геринга или Кальтенбруннера. Тем не менее по поводу судьбы Яльмара Шахта как в самом начале процесса, так и в ходе его возникало немало разногласий. Даже в совещательной комнате судьи Международного трибунала, которые были едины в своем мнении по большинству вопросов, серьезно разошлись в оценке этого человека. Шахт занимал особое положение на скамье подсудимых. Это была, пожалуй, наиболее своеобразная фигура. Мало кто сомневался насчет бесславного конца Геринга или Риббентропа, Кальтенбруннера или Франка. Чудовищная их преступность была столь очевидной, что казалось излишним устраивать судебную процедуру. Каждый шаг их политической карьеры от зарождения нацизма до краха «третьей империи» отмечен омерзительными злодеяниями. Другое дело Шахт. И суть здесь вовсе не в тех парадоксах, на которые делал акцент доктор Дикс, хотя и они, конечно, придавали этой фигуре определенный колорит. Гораздо важнее была необычность обвинения, предъявленного «финансовому чародею». В чем обвиняли Геринга, Риббентропа? В том, что они лично и непосредственно в течение многих лет плели сеть заговора с целью ввергнуть Германию и всю Европу в страшную войну. Что вменялось в вину Герингу и Кейтелю, Деницу и Редеру, Франку и Кальтенбруннеру? Прежде всего чудовищные нарушения законов и обычаев войны, в результате чего появились Освенцим и Бухенвальд, Бабий Яр и Треблинка, Орадур и Лидице. А Шахт в чем повинен? Ведь лично и непосредственно он не участвовал в составлении планов агрессии, в издании приказов об убийствах и грабежах во время войны. Если свести к нескольким словам сущность обвинений против него, то она заключалась в следующем: возглавляя имперский банк и министерство экономики Германии, будучи лично и непосредственно связан с крупнейшими монополиями страны и зная об агрессивной программе нацистской партии, о ее заговоре против мира, Шахт при финансовой поддержке этих монополий создал условия для прихода Гитлера к власти, а затем с их же помощью осуществил ряд мер по быстрейшему перевооружению вермахта как орудия агрессии. Но разве перевооружение армии является международным преступлением? Так или иначе в перевооружении обычно участвуют крупнейшие капиталистические фирмы. Значит, и руководители этих фирм должны нести ответственность за то, как и в каких целях будет использовано произведенное ими оружие. Кстати говоря, Шахт хорошо знал, что с ним в одной тюрьме находятся не только Геринг и Риббентроп. От него не скрывали, что тут же содержатся и многие тузы германской военной промышленности, такие, как Крупп, Флик, Ильгнер, Шницлер. Советский Союз решительно требовал их осуждения. Полностью поддерживали эту позицию и обвинители других стран, представленных в Международном трибунале. Характеризуя зловещую роль руководителей крупнейших монополий в гитлеровском государстве, главный американский обвинитель заявил на процессе, что все эти круппы и флики, ильгнеры и шницлеры «отдали свое имя, престиж и финансовую поддержку, чтобы привести к власти нацистскую партию… с откровенной программой возобновления войны», а затем «как только началась война, за которую они были непосредственно ответственны, привели германскую промышленность к нарушению договоров и международного права». Мысль обвинителей, таким образом, была предельно ясна: за развязывание агрессивной войны должны понести заслуженную кару наряду с политиками и военными также и те, без чьей помощи оказались бы бессильны и политики, и военные, а именно – фабриканты и банкиры. Вот этото совершенно новое в истории международного права обвинение и было направлено своим острием против Яльмара Шахта. Как нетрудно догадаться, оно пугало далеко не одного Шахта и не только германских «пушечных королей». Ктокто, а Шахтто хорошо знал, какие тесные связи существовали между германскими монополистами и монополистами других стран, в особенности США. Он отлично понимал, что от приговора по его делу зависела не только его судьба. В том, чтобы Шахт не был разоблачен до конца и осужден по заслугам, были заинтересованы и американские монополии. Но по заранее согласованному плану, предусматривавшему, в частности, распределение подсудимых между обвинителями, Яльмар Шахт «достался» как раз прокурорам США. В этом, как мы увидим дальше, была некая ирония истории. Лишь по некоторым вопросам Шахта допрашивал в Нюрнберге представитель советского обвинения Г. Н. Александров.
<< | >>
Источник: Аркадий Иосифович Полторак. Нюрнбергский эпилог. 1965

Еще по теме Только в таком виде они безопасны:

  1. ЭДВАРДУ КЛЭРКУ ИЗ ЧИПЛИ, ЭСКВАЙРУ
  2. КАТАРСИС
  3. VI Петрушин А. ПРЕДАТЕЛЕЙ ЛЕГКО ПОКУПАЛИ. И ТАК ЖЕ ПРОСТО ПРОДАВАЛИ29
  4. КОЭВОЛЮЦИОННЫЕ ИНВАРИАНТЫ МИРОВОЗЗРЕНЧЕСКОЙ БЕЗОПАСНОСТИ РЕИНТЕГРАЦИИ ПОСТСОВЕТСКОГО ПРОСТРАНСТВА П.М. Бурак
  5. Только в таком виде они безопасны
  6. Понятие «безопасность», подходы к определению. Субъект и объект безопасности
  7. Демографическая безопасность: подходы к определению
  8. Проблема информационного обеспечения социальной безопасности в современном мире
  9. Раздел IV. ВИДЫ ПСИХИАТРИЧЕСКОЙ ПОМОЩИ И ПОРЯДОК ЕЕ ОКАЗАНИЯ.
  10. Система безопасности
  11. Безопасность[133]
  12. БЕЗОПАСНОСТЬ ТРУДА В ЛИТЕЙНЫХ ЦЕХАХ
  13. БЕЗОПАСНОСТЬ ТРУДА В СТЕРЖНЕВОМ ОТДЕЛЕНИИ ЛИТЕЙНОГО ЦЕХА
  14. Глава 11 ВИДЫ ЭКОЛОГИЧЕСКОГО СОЗНАНИЯ
  15. Приложение 2 БЕЗОПАСНОСТЬ ВАШЕГО РЕБЕНКА
  16. Основные параметрыриторического анализа и его виды
  17. Образность: не только визуальная
  18. Виды, функции и процессы воображения
  19. Что такое “учебная тропа”?
  20. 2.1. Метод сбора информации. Виды расследования: политическое, экономическое, социально-бытовое, историческое, криминально-уголовное.