<<
>>

Чаша

Для Витте настали дни успокоения. Война клонилась к трагической ее развязке, сердце царя было временно свободно, неспособность кн[язя] Мирского к длительной власти и к умиротворению страны была для него очевидной, а престиж Витте вновь нарастал.
Престиж этот чувствовал на себе и безвольный кн[язь] Мирский, и царь. А в сферах, в обществе и в стране все громче вновь раздавалось имя бывшего временщика, и росла уверенность, что песня его не спета. В обстановке повального почти маразма, рассеять который не мог ни Мир- ский с возвещенным «доверием», ни Суворин с возвещенной «весной», надвинулась гапоновщина. Как и зубатовщина, она была делом Департамента полиции. О Гапоне и его влиянии на рабочих — воробьи с крыш кричали. О Гапоне писали в газетах и толковали в министерских кабинетах. И если над Гапоном не было видного покровительства великих князей и власти, таинственные корни гапоновщины явно упирались в Охранное отделение. a Так в тексте. Кн[язь] Мирский мог этого не знать; но Витте, с его тонким чутьем и агентурой, знал несомненно. С Гапоном, как впоследствии с Распутиным, особенно возился пресловутый Ванечка Манасевич-Мануйлов, — в ту пору, после проведенного им дела с расстрелом эскадрой Рождественского рыбачьих судов под видом японских миноносцев, — бывший в почете и у власти, и в редакции «Нового времени», где появлялись за подписью «Маска» его бойкие статьи392. При Гапоне Ванечка Мануйлов был в роли менеджера: возил его в редакции газет и в министерские приемные, сблизил Гапона с Тимирязевым и с Витте. Тимирязев, сыгравший в отношении Гапона роль Плеве в отношении Зубатова, поощрил развитие влияния ловкого попа на бунтовавших рабочих; а Витте притворился уверовавшим, что под сенью иконы и царского портрета рабочие явятся в руках Гапона и власти покорными овечками. Быть может, шествие рабочих за справедливостью к царю и не было задумано в «белом доме» на Каменноостровском. Но Витте о нем знал и в предстоявшей свалке умыл руки — сомнения нет. И в роли председателя Комитета министров, и в качестве друга кн[язя] Мирского Витте мог до этой свалки не допустить. Одного его доклада царю было бы для этого достаточно. А влияние его на Тимирязева было таково, что о новой зубатовщине не могло бы быть и речи, если бы того не пожелал Витте. Но он рванулся к Царскому Селу, когда шествие Гапона уже двигалось от Нарвской заставы, а рабочие Выборгской и Петербургской сторон удерживались разобранными на Неве мостами и залпами войск. В эти трагические для монарха, для Мирского и для истории России минуты, когда люди расстреливались под сенью икон и царских портретов, когда эскадроны конной гвардии и кавалергардов на Невском и Морской свинцом и саблями сметали мирно гулявшую воскресную публику, — в эти минуты бывший и будущий диктатор, меряя огромными шагами свой кабинет, бледный, бормотал: — Я говорил, я предупреждал. А во влажном взоре его был тот же пугливый и торжествующий огонек, как и впоследствии, после появления Манифеста 17 октября, когда он грозил расстрелом манифестировавшей, тоже под сенью икон и царских портретов, толпе. профессор Демидовского лицея в Ярославле написал нашумевшую записку «О земстве»394. Записка доказывала, что выборные учреждения являются преддверием к конституции, и что потому расширение их прав есть расширение пути к конституции.
Спрятавшись за этим тезисом, Витте не выявлял себя антиконституционалистом, но давал понять: кто расширяет права самоуправления, тот ведет к конституции. Всколыхнувшая русскую общественность эта макиавеллическая записка стоила портфеля врагу Витте Горемыкину, собиравшемуся расширить права самоуправления. Витте же поспешил загладить ее впечатление рядом демократических реформ по своему ведомству. Податная инспекция, как противовес земским начальникам, расширение деятельности Крестьянского банка в противовес Дворянскому, страхование рабочих и всяческое покровительство третьему элементу, нашедшему приют в многочисленных учреждениях финансового ведомства, — все эти частичные либеральные реформы затушевали в свое время реакционность Витте. Но враги его не дремали, и нужна была осторожность. Кроме Трепова, в роли политического рупора Витте выбрал еще среди высшего петербургского общества рупор этический — известного Мишу Стаховича (при Временном правительстве финляндского ген[ерал]-губернатора). С этим великосветским болтуном Витте вырабатывал закон о свободе религиозной совести. Итак, выдвигая вперед то Трепова, то Стаховича, перешептываясь в своем кабинете то с консерваторами, то с либералами, опальный сановник, переступая с правой ноги на левую, подкрадывался к власти. жавы рухнул. Вся она, с ее прошлым и будущим, была a la mercia Германии. Церемониальным маршем гвардейский корпус пруссаков мог перемахнуть из Берлина в Питер. Даже победа шведов при Нарве не ставила нас в столь критическое положение. Если бы Вильгельму той эпохи шепнули: возврати Франции Эльзас и Лотарингию, Дании — Шлезвиг и компенсируйся за счет балтийских провинций, Польши и Литвы, — Европе был бы обеспечен мир, но Россия укоротилась бы на десяток тысяч квадр[атных] миль и отступила к временам допетровским. Все это лучше кого бы то ни было знал Витте. Часами, меряя свой кабинет, он это доказывал, воздевая очи к небу, широко крестясь, вздыхая и. лукаво подсмеиваясь. Не забыть этого смешка. — Но тогда нужно продолжать войну. До последнего солдата, — говорил я, — у Линевича ведь миллионная армия. — Эх, вы! Дети! Одно спасение — мир! Покуда Вильгельм не очухался от рыцарских чувств. Вильгельм — трус. Я знаю про него такое, что когда узнают все, как бомба взорвется. Заходите ужотко. Расскажу. Но рассказать не пришлось. Когда в следующий раз я приехал за обещанной тайной Вильгельма, Витте был у своего друга, министра иностранных дел Ламз- дорфа. Вернулся таким же сияющим, каким я видел его садящимся на коня после убийства Плеве. — Ну, друг мой, рассказывать некогда. Когда вернусь из Портсмута. Я видел перед собой вновь Витте-орла, Витте-победителя. Много старее, чем десять лет тому назад, когда он всходил между склонившимися спинами своих врагов по лестнице Министерства путей сообщения, но с тем же огнем в глазах, с той же вздрагивающей усмешкой, высокоподнятым облысевшим челом, медленной, но уверенной поступью дорвавшегося до своей цели силача. Меряя свой крошечный дачный кабинетик и, словно скользя взглядом по согнутым спинам врагов, он бросал отрывочно: — Все сделали, чтобы меня оттереть. Муравьева подсунули.397 Его величество корчился, брыкался. И вот — пришел в Каноссу398. Пришел. Теперь увидим. Надо спасать Россию. Расхлебывать кашу Безобразова и Плеве. — На вас взвалили крест русского позора. — Позора? Это еще не сказано. Я не позволю опозорить Россию. — Но ведь вы сами говорили. — Ну да! Не будет победных фанфаров, не Сан-Стефано399. Скорее Тильзит400. Но без Наполеона. У нас армия цела. Ни одна пядь нашей территории не занята. — Тогда не лучше ли продолжать? В глазах Витте сверкнул злой огонек. — Я же вам говорил: армия разлагается. С востока двигается к нам революция. А на Западе хмурится Вильгельм, дрожит Франция и потирает руки Англия. Эх, да что вы понимаете. — А потом? После мира? — Это — как его величеству будет угодно. Если и Дума, то не булыгинская. Ну, прощайте. Жду Трепова. * * * С начала октября 1905 года в «сферах» происходила ожесточенная борьба, результаты которой предвидеть было трудно. По возвращении Витте из Портсмута борьба эта приняла характер свалки. Царь был поставлен между двумя почти равными силами, толкавшими его в противоположные стороны: на челе одной стоял Трепов, впоследствии поддержанный вел[иким] кн[язем] Николаем Николаевичем и императрицей-матерью, другая сила сплотилась из ближайших к особе царя лиц, обладавших всеми его симпатиями и полным доверием: кн[язя] Орлова, Нилова, Дрентельна, гр[афа] Шереметева и др[угих]. Избранником первой силы был гр[аф] Витте, избранником второй — гр[аф] Игнатьев; первая сила толкала к конституции, вторая — к диктатуре. И так как обе силы были почти равны, то царь не склонялся ни туда, ни сюда, т[о] е[сть], вернее — склонялся то туда, то сюда, в зависимости от крупных и мелких событий и от настроений. События же складывались явно в пользу первой из сил. Революция в стране вздымалась и ширилась. Каждый день приносил новые доказательства сорвавшегося с рельсов поезда государственной власти. Была под сомнением даже личная безопасность царской семьи, остававшейся ради этой безопасности в Петергофе. Предвиделась возможность отъезда ее. Император Вильгельм уже предоставил в распоряжение царя свой балтийский флот, а министр двора бар[он] Фредерикс держал наготове у Петергофского дворца моторные лодки, сокрушаясь лишь об одном, что многочисленность царской семьи может затруднить отъезд. Адвокат Хрусталев-Носарь уже организовал Совет рабочих и солдатских депутатов401, а в университете, на педагогических курсах, в Медицинской академии и даже в консерватории открыто происходили митинги, на которых ораторы требовали ареста царской семьи. Эту эпоху впоследствии метко описал В. Розанов в своей книжке «Когда начальство ушло»402. Начальство и впрямь ушло, — ушло даже радикальнее, чем 12 лет спустя, когда безумный Протопопов и оголтелый петроградский градоначальник, расставляя по крышам пулеметы, что-то кому-то запрещали403. В октябрьские дни 1905 года решительно ничего никому не запрещалось. И если Трепов издавал приказы: «Патронов не жалей!», тот же Трепов строжайше запретил стрелять. В провинции жгли усадьбы, и губернаторы ходили во главе революционных процессий с красными тряпками. Россия походила на большую семью, собравшуюся в далекую поездку, с уложенными чемоданами, одетыми по-дорожному членами ее, присевшую на эти чемоданы и подоконники в ожидании извозчиков. А в душе царя происходила мучительная драма. Вряд ли есть сомнение, что Николай II глубоко любил Россию и всеми силами стремился к ее благу. Но это благо ему рисовали в двух диаметрально противоположных направлениях. Конституция или диктатура? По всей вероятности, царь не верил в целительные свойства ни той, ни другой. Несколько лет назад он так же мучительно подходил к вопросу о судьбе России на Д[альнем] Востоке и сам предсказывал гибельные последствия от «авантюры», куда его влекли. И, тем не менее, он дал себя втянуть в эту авантюру. Так и теперь: инстинкт подсказывал ему, а близкие люди подтверждали опасность резкого вступления России на конституционный путь. И, тем не менее, он дал себя туда увлечь. Витте как личность и даже как государственный деятель был ему одиозен. Отставку ему он дал после того, как убедился в его неискренности, интриганстве, ненасытном властолюбии, — в том вреде, который он принес России. Ничто не могло уже изменить его отношения к Витте. И, тем не менее, он послал его в Портсмут, возвел в графы и отдавал в его руки судьбы страны. Эта личная трагедия души Николая II сплелась с трагедией России. Если бы в эту пору Россия дала тип государственного деятеля, близкий к Муссолини, вместо конституции она получила бы диктатуру. Но слезливый, мясистый «добряк» гр[аф] Игнатьев404 не нашел в себе и подобия властного диктатора. Правящая Россия той эпохи была голым полем. Безлюдье ее душило. И только эти две фигуры — эти два графа — представляли собой подобие чего-то, что могло быть сочтено за спасителей отечества. Реформа 17 октября была отравлена еще до ее зарождения, отравлена в материнском чреве — ненавистью и недоверием царя к тому, кому он ее вручил. Когда царь вызывал к себе Витте, в соседней с кабинетом туалетной сидели близкие к царю лица, жадно ловя каждое слово секретных совещаний. После ухода Витте они говорили царю: — Витте хочет свергнуть монархию. Витте хочет сесть президентом республики. В лучшем случае он хочет сам дать России конституцию, отодвинув Вас в тень. Тогда-то и родилась мысль о манифесте, о котором Витте и не заикался. У царя на столе лежал его доклад (о котором ниже), и этот доклад, по плану Витте, должен был послужить основой реформы. Дарованию конституции должна была предшествовать длительная законодательная подготовка. При всей своей тяге к власти, Витте внутренне струсил ее. Он готовился семь раз отмерить ту свободу, что можно было отпустить России, притом обеспечив себе симпатию и помощь либерального общества. В душе деспота было мало влечения к истинной свободе. Для Витте свобода России была лишь ступенью к власти и маслом, которым поливают разбушевавшиеся волны. Через несколько месяцев в роли творца конституции он это и доказал. Но пока ему не было отступления — он должен был сыграть роль ярого конституциониста. Он должен был воспитывать в царе конституционного монарха и рисовать опасности отступления. Он должен был распропагандировать своего повелителя. Проводя часы в обществе царя и царицы, он вкладывал в свои косноязычные речи такие силу и убедительность, каких не проявлял перед сонмом своих врагов в Государственном совете и других учреждениях. Впоследствии, рассказывая об этих часах, он сознавался, что не верил в успех. А однажды, после возвращения из Петергофа, измученный, обмякший, с потухшим взором он уронил хриплой скороговоркой: — Молитесь, чтобы меня минула сия чаша. Но чаша была уже над ним.
<< | >>
Источник: Колышко И. И.. Великий распад: Воспоминания.. 2009

Еще по теме Чаша:

  1. МОЛИТВА БОЖИЕЙ МАТЕРИ ПРЕД ИКОНОЙ ЕЕ «НЕУПИВАЕМАЯ ЧАША» (от пьянства) (5/18 мая)
  2. Предметы из тыквы в коллекциях
  3. Село Благовещенье 1)
  4. Рекомендуемая литература
  5. «43. О том, что таинства преподаются одно чрез другое и одно чрез другое совершаются
  6. МЕЛИЯМБЫ
  7. ОПЫТ БЕСЕД С МОЛОДЫМИ ЛЮДЬМИ
  8. РАСКЛАДЫВАНИЕ КАРТ
  9. I.S.              ЛИТНИКОВЫЕ СИСТЕМЫ
  10. Справедливость Точная мера
  11. ОСНОВЫ ЗНАЧЕНИЯ
  12. Ляпис-лазурь
  13. 46 (108). ГЕГЕЛЬ —НИТХАММЕРУ Бамберг, ноябрь 1807 г.
  14. Исследования регулирующей роли оз. Севан
  15.    Академик С. М. Соловьев о русских и иностранцах в России
  16. § 75. Принадлежность простого имени лишь более ранним годам царствования
  17. Раздел первый, что такое имя, глагол и речь