<<
>>

Глава ХХХ.Великая война

Вряд ли кто будет спорить, что последней ступенью к великому российскому распаду была великая война. О причинах ее, вернее, о поводах, — ибо насчет причин, т[о] е[сть] первопричин, кажется, уже не спорят, — о поводах, толкнувших человечество в эту бойню, до сих пор еще далеки от согласияа.
Союзники настаивают на вине Вильгельма. Германия — на вине союзников. Вряд ли когда-нибудь даже историк Милюков разрешит этот великий спор. Чтобы покончить с первопричиной бойни, напомним забытые кое-кем факты. В 1914 году в Германии вышел последний довоенный статистический сборник знаменитого германского статистика и экономиста Гельфериха595. В сборнике этом имеются цифры, вероятно, тоже многими забытые. А именно, в части сборника, касающейся промышленного расцвета Германии за последнюю до войны четверть века, указано, что торговый баланс Германии за это время догнал и перегнал баланс Англии, — с 5 миллиардов вырос до 25 миллиардов. Уже во время самой войны шведский экономист Стефанс, останавливаясь на этих цифрах и сопоставляя их с цифрами экономического развития Англии, доказывал, что великая война была необходима лишь одной из принявших в ней участие держав, а именно — Англии. Стефанс утверждал, что, при дальнейшем мирном развитии Германии и Англии, роли их в мировой экономике радикально изменились бы, т[о] е[сть] что через четверть века Германия станет на 20 миллиардов впереди Англии, как четверть века назад Англия стояла на 20 миллиардов впереди Германии. Для Стефанса и всех экономистов мира уже тогда не было сомнения, где первопричина великой войны. А когда стало известно, что тогдашний английский премьер, Грей, целую неделю держал мир в сомнении, примет ли Англия участие в этой войне, и на мольбы Пуанкаре высказать откровенно единомыслие Англии с союзниками и тем охладить воинственный пыл Вильгельма, отвечал двусмысленным ни да, ни нет, даже упорные германофобы перестали настаивать на предании Вильгельма суду.
А самые последние сведения из Германии уже без всякого сомнения удостоверяют факт, что Вильгельм не объявил бы войны, если бы не был уверен в нейтралитете Ан- a Так в тексте рукописи. глии. Словом, первопричина великой войны лежит, кажется, столь же далеко от Франции и России, как и от Германии. Но повод? У России не было и тени тех соображений, какие были у Англии. Как ни мало были осведомлены наши шовинисты о русск[ой] экономике и зависимости ее от Германии (я помню их удивление, когда при начале военных действий оказалось, что 80% самых ходких товаров, которыми торговали в России, начиная от иголок и пуговиц и кончая аптекарскими товарами, были германского происхождения), они все же кое-что слышали о русско-германских торговых договорах, которыми Витте манипулировал в целях упрочения своей власти и которые делали Германию нашей союзницей экономической, вопреки всяким тройственным и двойственным союзам политическим. Прыть наших шовинистов была далека от экономики. Но она не была близка и политике. Несомненно, в стране и в Государственной] Думе были «левые ослы» и «кавказские обезьяны», для которых мощь монархической Германии была одиозной, как опора мощи монархической России. Керенские, Чхеидзе и Бурцевы недолюбливали немецких юнкеров. Но они отлично знали, что Германия управляется не только юнкерами, но и социалистами, и что немецкие Каутские, Шейдеманы, Либкнехты и Розы Люксембург безмерно большего удельного веса, чем наши «левые ослы». И они были бы удовлетворены, если бы русский политический режим приблизился к германскому. Что не помешало им, когда война началась, кричать, что война ведется за «освобождение человечества от политического гнета реакционной Германии». Бурцев ведь и вернулся в Россию, т[о] е[сть] в ссылку, на том основании, что эта война — крестовый поход против германской реакции (война России Милюкова и Гучкова — против Германии Каутского и Либкнехта). Но Бурцевых ведь была горсточка. А Милюков встретил войну протестом (шовинистом он стал впоследствии)596.
И даже трубный глас Родзянко звучал не политическими, а рационалистическими нотами. Политическая антигерманская накипь образовалась у нас к концу войны. Россия правительственная, общественная и народная дралась с Германией не за политические лозунги. Не за гробом Господним, понимаемым как политическая свобода, рвались союзники в Германию. Мы знаем, зачем рвалась туда Англия. Почти за тем же ринулась и Америка. Франция защищалась. Италия, Румыния делали аферу. Но Россия? Что нужно было России от Германии? Ни территории, ни денег, ни афер. Родзянки и Милюковы, да и Чхеидзе, отлично знали, что если в Государственной] думе заведутся Каутские и вся германская культурная оппозиция, будет крышка не только Штюрмерам с Протопоповыми, но и им — кадетам, октябристам и «кавказским обезьянам». Мечты о Галиции и проливах завязли на зубах Бурцевых и Милюковых лишь в конце войны. (О проливах в начале войны говорила правая, а не левая Россия). Агрессивность левой России росла параллельно русской слабости. И, во всяком случае, воевали мы не за крест на куполе св[ятой] Софии. За что же? лья, и реакция с Марковым, Пуришкевичем и Дубровиным все сильнее наседали на временщика. В Государственной думе и, особенно, в Государственном совете его критиковали все громче. И даже Гучков, распрямив спину, норовил переметнуть к «Прогрессивному блоку»597. А в недрах правительства зрела оппозиция Коковцова и, особенно, главы полиции Курлова. Оба эти неодинакового калибра государственные] деятели метили на столыпинское кресло. Но кресло это еще прочно привязывала к премьеру его аграрная реформа («отруба»). Собственно говоря, на этой одной нитке Столыпин и висел. Убийство его, как будто, развязало руки и царю, и оппозиции. Но маразм внутренней жизни России продолжался и усилился. Только в «белом доме» у Витте и в Гродненском пер[еулке] у Мещерского плелись новые интриги, связанные с ожившими после смерти Столыпина надеждами. Да «старец», оставшийся теперь единственной опорой повисшего в воздухе трона, целил, плясал и распутничал.
Скисли и кадеты, и октябристы. Скисла и оппозиционная печать: специализировавшаяся на столыпиноедстве милюковская «Речь» уныло брела между опостылевшими всем лозунгами, питаясь думской «вермишелью». А в Думе, кроме фабрики этой «вермишели», хоть шаром покати. «Кавказских обезьян» приструнил Пуришкевич. Националисты с Балашевым путались между октябристами и зубрами. А заменивший Столыпина Коковцов поливал эти развалины былого оживления ушатами бюджетного красноречия. В моде были только два ведомства: иностранных дел и военное, и два министра: Сазонов и Сухомлинов. Мода эта шла из Франции. Там не унимался Извольский. Нанесенную России Эрен- талем пощечину (Босния и Герцеговина) почувствовали сильнее в Париже, чем в Петербурге598. Шовинизм австрийского наследника и военные меры Вильгельма, особенно после срыва «Бьорке»599, взволновали больше Францию, чем Россию. Из Парижа шли к нам требования усиления воинской мощи, приезжали и учили нас французские военные эксперты. Генерал и генеральша Сухомлиновы с полковником Мясоедовым600 действовали. Действовал и шурин Столыпина, Сазонов, опираясь на своего товарища, Нератова. О деятельности Сазонова и Нератова рассказывает в своих «воспоминаниях» А. В. Неклюдов601. Книга любопытная. А деятельность Сухомлинова раскрыл впоследствии суд над ним602. Освободившись от столыпинского ига, царь переживал редкие дни душевного спокойствия. (Иго Мещерского уже не было игом, а иго Распутина он возложил на царицу). Коковцов был столь же кулантен и гибок, сколь резки и непокладисты были Витте и Столыпин. Маклаков, на докладах, лазил для забавы наследника под стол и изображал пантеру. Родзянко трубил о преданности законопослушной Думы. Никаких авантюр и сюрпризов! Царь посвятил себя военному делу. Но этому же делу посвятил себя и ненавистный ему Гучков. Почему ненавистный? Думаю, что гучковоманию вселила в царя лакейская роль Александра Ивановича при Столыпине и невыгодное впечатление, произведенное Гучковым в Царском, в бытность его председателем Государственной] думы.
Он тогда обещал «посчитаться» с безответственными влияниями. А эти влияния были самым чувствительным местом царя. Факт тот, что и царь, и Гучков ухватились с разных сторон и в разных побуждениях за русскую воинскую мощь. Царские побуждения были ясны: 1) После порвания подписанного им в Бьорке соглашения с Вильгельмом, царь, как это в жизни всегда бывает, пуще невзлюбил обиженного им, а невзлюбив, испугался вильгельмовской мести. 2) Его душил распутинский скандал и 3) В военных заботах не было ничего реакционного, и здесь он шел в ногу с народным представительством. Не менее ясны и побуждения Гучкова. Карьера его со смертью Столыпина была кончена. Октябризм, как политическая догма, догнивал. На шпице национализма уместился уже Балашев603. Оставался незанятым лишь шпиц шовинизма, сиречь патриотизма. Александр Иванович и поспешил на него вскарабкаться. И встретился там с царем. * * * Узор мировой и русской предвоенной политики чрезвычайно сложен, — распутать его историку будет нелегко. Что касается России, пока можно установить лишь следующие тезисы: 1) Россия этой войны не желала. 2) Не желал ее тоже и боялся царь. 3) Не желало ее в подавляющем большинстве и русское народное представительство. 4) Не желало ее в подавляющем большинстве и русское правительство. (О подпольной России, на руку которой была всякая война, а тем паче с Германией, говорить не стоит). Оттолкновение России от войны, а особенно с могущественной Германией, после недавно перенесенного поражения ее сравнительно ничтожной Японией, — было органическим и бесспорным. И тем не менее. В первую голову тех сил, что победили это оттолкновение, было влияние Франции и Англии: первой — открытое, второй — скрытое. В весьма понятном страхе за свою участь Франция действовала со свойственным ей темпераментом, заразив русскую власть, а частью и общество, и своим страхом, и своим воинским азартом. Франция (а, скрытно, и Англия) действовали сразу в трех направлениях: на государя, в лице вел[икого] кн[язя] Николая Николаевича, на русское правительство в лице Сазонова и Сухомлинова и на Государственную] думу в лице Гучкова.
Трудно сказать, какое из этих влияний было сильнее, но, кажется, одно без другого успеха не имело бы. Во всяком случае, и это главное — без шовинизма (патриотизма?) Государственной] думы, развитого напором Гучкова и польского коло604, войны, кажется, не было бы605. Вероятно, не было бы ее и без усердия Сазонова с Сухомлиновым. Сазонова подогревал из Парижа Извольский, а Сухомлинова — его грызня с Поливановым и Гучковым. Александр Иванович сумел назначить себя председателем думской воинской комиссии606. Комиссия эта вызывала для объяснения военного министра. Там и произошла схватка между Сухомлиновым и Гучковым. Подогреваемый и своим усердием, и разоблачениями Поливанова непорядков военного министерства (а особенно ролью в делах этого министерства известного Мясоедова), Гучков вцепился в Сухомлинова мертвой хваткой. Чтобы спастись, Сухомлинов решил, как говорят, переплюнуть Гучкова (в воинском усердии). И заявил, что к войне Россия готова. Оставалось лишь позаботиться о тяжелой артиллерии, самом слабом месте русской воинской силы. С одобрения и даже по настоянию государя Сухомлинов внес в Государственную] думу кредиты на перевооружение русской армии. Государственная дума, впервые единодушная с царем, была наэлектризована. Россия почувствовала возможность войны. А Германия — ее неизбежность. Кажется, это было первой ступенью к катастрофе. Второй можно назвать «неприятность», постигшую Гучкова на приеме государем членов Государственной] думы. Прием этот был летом, перед роспуском Думы на каникулы. Царь был в духе и, обходя ряды депутатов, почти с каждым беседовал. Дошел до Гучкова, нахмурился и буркнул: — Вы от какой губернии? И, не дождавшись ответа, удалился. Приняв во внимание, что Гучков был подручным Столыпина, председателем Государственной] думы и председателем воинской комиссии, такое поведение государя было явно демонстративно. Гучкова шатнуло, коллеги его ахнули. Поведение государя можно было объяснить интригами Сухомлинова. Но на Александра Ивановича оно оставило неизгладимый след. Если оно и не сыграло решающей роли в вопросе о войне, оно сыграло решающую роль в участи монарха. (Дворцовый переворот). Третьей и последней ступенью был запутавшийся между Петроградом и Берлином клубок с началом мобилизации. В обеих столицах действовали силы, жаждавшие войны (в Германии — окружение кронпринца). До сих пор не выяснен эпизод с объявлением в газете кронпринца о германской мобилизации. Эта газета была конфискована и уничтожена. Но она существовала несколько часов, достаточных для того, чтобы наше берлинское посольство протелеграфировало о ее содержании в Петроград. Как уверяют, телеграмма эта была передана Петрограду с молниеносной быстротой, а последовавшая телеграмма с опровержением, из-за порчи телеграфа, была задержана на два часа. В эти вот два часа был дан приказ о мобилизации армии русской. Наш начальник Гл[авного] штаба, Януш- кевич607, молниеносно этот приказ исполнил. А когда, после берлинского опровержения, государь пожелал отменить его, у ген[ерала] Янушкевича испортился телефон608. Таким образом, войне мир как бы обязан испортившемуся телеграфу в Берлине и испортившемуся телефону в Петрограде. Так это или не так, но историк этих дней вряд ли упустит из виду несомненный факт, что даже эти погрешности телеграфа и телефона не сыграли бы решающей роли, если бы добрая фея шепнула на ухо Николаю II, что война эта сгубит и Россию, и его самого. Но доброй феи не оказалось: кн[язь] Мещерский, которому царь дал слово не воевать, только что умер, Витте был далеко, далеко была и противница войны императрица-мать, а «старец», хоть и противник войны, испугавшись ответственности, стушевался609. Зато Сухомлинов и вел[икий] кн[язь] Николай Николаевич (оба претендовавшие на пост главнокомандующего) были близко, усердствовал Сазонов, а Гучков с Поливановым, «Нов[ое] вр[емя]» с «Русск[им] словом», чаявшие наживы биржевые акулы и вся муть российского делячества отравляли общественное мнение ядом шовинизма. Так было и в японскую, и в турецкую войны, — ибо так и быть должно было для Рока, ведшего Россию к пропасти. на другой день по объявлении войны, под угрозой закрытия), крайние правые и левые думские элементы, в противоположных целях (укрепления и свержения самодержавия), потирали руки, а Россия мужицкая, провинциальная, захолустная по-прежнему, по всегдашнему, тупо молчала. Нечего и говорить, что если бы в ту пору была сделана о войне всероссийская анкета, подавляющая часть населения начхала бы на сербов. Но вопрос жизни и смерти России решала кучка людей, метавшихся между Мойкой (резиденцией Сухомлинова и Сазонова), биржей и Петергофом. Может быть, то же происходило и в Берлине, и в Вене, и во всем «культурном» мире. Но в Петербурге об этом не думали. Четырехлетний маразм там внезапно сменился лихорадкой. Депутаты и члены Государственного] Совета возвращались в столицу. На бирже бурно скрещивались течения оптимистов и пессимистов610. Осведомляемый Гучковым Утин поджал хвост. Осведомляемый Мещерским Манус задрал нос. Зычным окриком в здании у Мытнинского моста: «Покупаю все, что продается» — он сводил с ума Путилова, Шайкевича, Каменку. В дворцах, министерствах, ресторанах, в бельэтажах и в скромных квартирах перед загадкой, купить или продать, перестали спать. Столица России превратилась в игорный вертеп. А судьба России, как и в дни Витте, решалась на Мойке: между миролюбием Коковцова и воинственностью Сухомлинова с Сазоновым. В золотой пыли биржевой вакханалии и во мгле маркизовой лужи едва различался облик безвольного царя и загадочного «старца». * * * В один из таких дней Мещерский был вызван в Петергоф. Этого вызова он трепетно ждал. Возвратился он к вечеру, изможденный, но сияющий (эта поездка стоила ему жизни). — Войны не будет, государь мне дал честное слово. На другой же день, прикупив еще порядочную партию бумаг, я поскакал за границу. Направился в переполненный русскими Гомбург. Там, в санатории Паризера, устроилась часть веселящегося Петербурга. Милейший Саша Плещеев, талантливейшая Рощина-Инсарова, даровитейший брат мин[ист]ра вн[утренних] дел Маклаков611, банкиры, писатели. Все это не столько лечилось, сколько паясничало. Я пристал к Рощиной с моей новой пьесой. — Не до пьесы, голубчик. Пьем воду, берем ванны и веселимся. Душка Маклаков воет пантерой не хуже брата. И вообще, Гомбург стал Россией. Но Витте, бывший тоже в Гомбурге, хмурился: — Пир во время чумы... А Манус мне телеграфировал: «Купил для вас 300 Баку, 10 Нобеля. Будет новый выпуск акций». Став русским, Гомбург не перестал быть по-немецки опрятным и зеленым. Парки, отели и люди томились в жаре; а к вечеру мы собирались в казино, и там гремел чудный оркестр, раскатывался русский смех, рычала пантера и шелестел флирт. Но, так как пьесой моей Рощина не интересовалась, а жары я не переношу, я с моей подругой, немкой, сорвались в Энгодин. В Сен-Морице был снег и скука. Спустились в Монтре и основались в санатории Ко. На утро меня ошарашили два известия: об австрийском ультиматуме и о смерти Мещерского. На чались дни агонии. За объединенным столом мы имели соседом поверенного в делах французского посольства в Берлине. Бесконечные гадания о мире и войне. Споры, новости. В один из дивных закатов на Леманском озере я подошел к окну и ахнул. — Excellencea, взгляните, кровь! Он взглянул, усмехнулся. — Epattant!b Но, пока я здесь, можете спать покойно... В тот день мы разошлись рано, а когда проснулись, война уже была объявлена. (Французский поверенный в делах ускакал ночью). Накануне я был в банке за деньгами по аккредитиву. Предлагали золото. Я взял бумажки. А сегодня размен был прекращен. И никаких переводов. Мы спустились в дешевый пансион в Монтре. И начались мытарства по возвращению на родину. Были два пути: северный и южный — через Берген и Константинополь. Горсть русских, сбежавшихся со всех сторон в Швейцарию, в обычной панике, без денег, без руля и без ветрил, шарахалась между Женевой, Лозанной и Монтре. Север или юг? Где немецкие подводные лодки? А главное — откуда деньги добыть? За рубль еще давали 2 франка. Но рублей не было. А в ломбарде не ссужали больше 50 франков под любую вещь (даже жемчужное ожерелье). Осажденный русским стадом, наш женевский консул одурел. Даже Саша Плещеев перестал улыбаться. Полуголодные, мы занялись политикой; большинством голосов решили, что, при настоящих условиях воинской техники и мирового коммерческого обмена, война больше двух месяцев, максимум трех, продолжаться не может. Как-нибудь переждем. В Монтре застряли без денег дочери Сытина. Сытин был в банках персона грата. Я телеграфировал в Азиатский банк Путилову. Ждем. Сократили паек. Вдруг телеграмма: «Получите банк Женевы 4.000 франков». Тайком от друзей по несчастью, поскакали в Женеву и, не веря глазам, получили 4.000 франков золотом. Что, как? Оказалось, — завалявшаяся с прошлого столетия сумма на счету Азиатского банка. В Петербурге ее раскопали. В это же время пришло письмо из Биаррица, от Витте: «Никто, кроме меня, не знает силы Германии. Война погубит и нас, и их. Я здесь не останусь. Мертвого или живого меня доставят в Россию. Выезжаю через Константинополь и Одессу на «Мессажери Маритим». Выезжайте! Встретимся в Константинополе!» Но встретиться нам не пришлось — Витте опередил меня. В Константинополе я побывал на Селамлике, узрел необычайно толстого султана и необычайно молодого и красивого Энвера612. Подслушал его разговор с немецким генералом. — В чем же дело? — нетерпеливо вопрошал господин в круглой соломенной шляпе и потертом пиджаке. — За чем задержка? Энвер держал под козырек. — Все готово, Ваше превосходительство. Ждем последних из Берлина инструкций. — Они посланы. — Ваше превосходительство, можете быть уверены, что ни его величество, ни, тем более я, своего решения не изменим. Но вмешательство Турции запоздало. a Ваше превосходительство (франц.). b Потрясающе (франц.). Пугливо озираясь на турецких жандармов, русское стадо нагрузило французский пароход и двинулось в Одессу. Я же с подругой сели на другой пароход и направились в Констанцу: везти немецкую подданную в Россию без специального разрешения я не решился. Устроив ее в Бухаресте, помчался в Одессу. Зашел к градоначальнику. — Мы с женщинами не воюем, — галантно заявил бравый шталмейстер. Моя подруга приехала, мы поселились в гостинице «Лондон» и провели несколько приятных дней. Беспрепятственно двинулись в Петербург. От русского рыцарства, особенно после рассказов о зверствах немцев над русскими, моя подруга была в восторге. Вскоре, однако, восторг этот сменился паникой. За немецкими погромами в Москве последовал погром петербургский613. Науськанная «Нов[ым] вр[еменем]» толпа разгромила великолепное германское посольство с уродливыми тевтонами на крыше. Мы жили по соседству и видели, как этих тевтонов стаскивали на веревках и топили в Мойке. Моя немка разревелась. — Brutsa, — сорвалось у нее. — А у вас? — Если война в том, чтобы ломать мебель и топить статуи, это ужасно. Ужасно. — A la guerre comme a la guerre!b Это была наша первая, вызванная войной, размолвка. Только месяца через два после начала войны было отдано распоряжение о высылке из России всех германско-подданных. Для нашего романа настал трагический час. Маклаков дал отсрочку для выезда моей подруги. Но выехать, в конце концов, надо было. Я проводил ее до Торнео. Ночь в этом угрюмом финляндском городишке мы провели в слезах. Утром засияло северное солнце. Я получил от местного жандарма разрешение проехать на сутки в Швецию; в крошечных санках под волчьим мехом мы двинулись через сверкающую льдами речку к кокетливо раскинувшейся на том берегу ее шведской Рапоранде. Солнце, мороз, румяные и заиндевевшие красавцы шведские солдаты в светлых шубах, любезная таможня, прекрасный поезд со спальными вагонами, все это изменило наше настроение. Усадив подругу, я сбросил с себя тяжесть разлуки. Ее милая улыбка, белокурый локон и задорный блеск черных глаз не имели ничего общего с трагедией. Я вернулся в Петербург полный светлых надежд. Занялся делами. И получил письмо из Стокгольма: «На родине приняли меня за русскую шпионку и выслали. Я основалась здесь. Киплю бешенством против моих сородичей, но счастлива, что это даст нам возможность видеться. Судя по тому, что я видела и слышала в Германии, война не кончится так скоро, как мы думали. Они там с ума посходили. Требуют полного уничтожения врага. Я немка, но я обожаю Россию, вероятно, потому, что обожаю тебя. Швеция к нам благосклонна. Здесь мне легче будет дожидаться конца этой ужасной войны. Приезжай, и я дам тебе счастье. Шведы на редкость красивы. И я. в их вкусе. Торопись!!!» Так начался мой пилигримаж в Стокгольм, давший мне короткое счастье и долгую муку. За время войны я был в Стокгольме семь раз. Пока не очутился в вонючем каземате Петропавловки. a Выродки (нем.). b На войне как на войне (франц.).
<< | >>
Источник: Колышко И. И.. Великий распад: Воспоминания.. 2009

Еще по теме Глава ХХХ.Великая война:

  1. Глава ХХХ.Великая война