<<
>>

17-ое октября

В один из осенних вечеров Витте спешно меня вызвал. — Вот что, голубчик, нужно написать две записки. Одну — строго секретную, для государя, другую — для публики. Витте ходил с видимым волнением и обжигал меня испытующими не то ласковыми, не то недоверчивыми взглядами.
Я замер. — У вас иногда выходит. — О чем же, Сергей Юльевич? — О конституции. Слово это сорвалось у Витте впервые. Я вздрогнул. — У государя панический страх к этому слову. Отчасти наследственный, отчасти внушенный. Нужно его побороть и научно, и исторически. Когда конь боится куста, его обводят вокруг него. Задача первой записки в этом. Я дам вам материал. А уж вы сами найдите подходящий стиль. Вам иногда удается. Забудьте, кому назначена записка. Пишите так, словно перед вами аудитория врагов конституции, которую нужно побороть и логикой, и пылким словом. Слово — великая вещь. Записка строго секретная. Витте сверлил меня испытующим взглядом. Я робел. — Не осилю. — А вторая — для России, для всего мира. С нее все и начнется. Тут уже нужен не напор, а сдержка. Вы отлично знаете, какие русские круги требуют конституции. Вы и сами к ним принадлежите. О конституции лепечет «Нов[ое] вр[емя]» и даже «Гражданин». Но ведь конституция конституции рознь. И это глубочайший, не только государственный, но и всенародный переворот, с которого и государственная, и народная жизнь начинаются заново. От самодержавия к народовластию дистанция не меньшего размера, чем от анархии к монархии. Это всюду так, а в России — сугубо. Поверить Милюкову и Долгорукому405, — тяп-ляп и карап. Самодержец может требовать, чтобы при встрече с ним люди выскакивали в грязь из экипажей и делали реверанс, но он не может требовать, чтобы к известному сроку люди выучились управлять собой. Управлять собой потруднее, чем другими. Одним словом, конституцию надо подготовить не только в законах, но и в быте, в правах. Дело государя — согласиться на конституцию, дело его правительства — подготовить и провести ее. Таков должен быть смысл записки. Она будет опубликована вместе с указом об учреждении Совета министров и должности его председателя, т[о] е[сть] премьера. И моим назначением на эту должность. Я не ручаюсь за дословную точность приведенной беседы, но я ручаюсь за точность ее смысла. Я ручаюсь еще, что в ту пору, т[о] е[сть] о наложении щипцов на младенца русской свободы^ И что Витте, а, пожалуй, и Николай II, ждали и верили в его естественное гармоничное рождение. Хотелось бы еще удостоверить, что Витте той эпохи распрямился в рост подлинного Сперанского. Ниже мы увидим, когда и куда все это испарилось. Я вышел из «белого дома» подавленный, но и окрыленный, — подавленный тяжестью возложенной на меня задачи и окрыленный гением моего вдохновителя. Два дня я вставал из-за письменного стола лишь затем, чтобы лететь к Витте и видеть его злостное разочарование: — Не то, совсем не то!... Вы слишком стараетесь. Проще. Ваши статьи куда лучше. a Так в тексте. Я размяк. Решил сложить оружие. Набросал последний проект. Отвез. Кривя заранее неодобрением рот, Витте читал его, и рот расширялся в улыбку, а глаза поверх бумаги ласково-лукаво на меня уставились. — Вот это то! Спасибо! Доклад был опубликован вместе с Манифестом 17-го октября, а секретная записка, извлеченная большевиками из архива Николая II, была ими опубликована несколько лет тому назад406.
* * * События, сделавшие из смелого Сперанского загнанного сановника, а из русской конституции — «потерянный документ», случилось в последовавшие три недели. Россию с ее низами и верхами, царскую резиденцию, русское правительство и русскую интеллигенцию объяла тьма египетская. Розанов запечатлел эту эпоху в своей брошюре: «Когда начальство ушло». Кумиры падали и вырастали вплоть до момента, когда о бок с Витте очутился Хрусталев-Носарь, а в банках, министерствах и правлениях стал хозяйничать Союз союзов407. Все металось, бурлило, чего-то требовало, в чем-то отказывало. Трепов велел «патронов не жалеть», но каждый вечер где-нибудь устраивались митинги, на которых ораторы требовали низложения царя, ареста Трепова, созыва Учредительного собрания. Митинги не разгонялись, ораторов не арестовывали. В ожидании отставки Булыгин забастовал, а Трепов повторял: — Конституцию, что хотите, лишь бы спасти династию! Вильгельм прислал к Кронштадту пару своих миноносцев, а Фредерикс жаловался Витте: — Досадно, что у государя столько дочерей. Посадка такой семьи в спешном порядке затруднительна. Витте продолжал ездить в Петергоф сначала по железной дороге, а после железнодорожной забастовки на пароходе. Но приезжал он оттуда каждый раз все более удрученным. — При каждой моей беседе с государем, — рассказывал он, — присутствует императрица. И она загадочно молчит. А за дверью, неплотно закрытой, сидят, я знаю, Орлов, Дрентельн и даже сам Игнатьев. Государь любезен, записка, кажется, его убедила, но при слове «конституция» императрица вздрагивает. Если бы не Трепов, если бы не страх за семью, все рухнуло бы. У Витте продолжались переговоры с общественными деятелями. В один из вечеров он сказал мне: — Пусть спасает Россию Игнатьев!... А несколько дней спустя: — С общественностью я распростился408. Кабинет будет из чиновников. Не одобряете? Но выхода нет. Люди не хотят мне помочь. Власть к обществу, а общество от власти. Мужик к телке, а телка от мужика. Им подай Учредительное собрание, присягу!... Даже во Франции этого поначалу не было. Но. Будь, что будет! Гвардия еще наша. Если преображенцы скиксовали, то семеновцы, с Ми- ном409, пойдут за царя в огонь и воду. — А рабочие, Союз союзов? — Справимся. — Из кого же составлен ваш кабинет? — Моих бывших сотрудников Шипова, Кутлера и друг[их]. — Широкой публике они не известны. — Широкой публике и Милюковы с Гучковыми не известны. — А министр внутренних дел? — Дурново. Я шарахнулся. — Скандальный. Витте освирепел. — Дурново знает прекрасно полицейское дело, и он за еврейское равноправие. А еврейский вопрос — самый острый. — Но ведь имеется резолюция Александра III.410 — То было время. А теперь другое. Я докладывал его величеству. И Трепов за него. — Дурново будет вводить конституцию?.. — Вводить конституцию буду я. На его обязанности будет подавить революцию. * * * В обществе Дурново называли «Квазимодо». Он был широко известен своим любострастьем и скандалом с испанским послом Кампосаграде, в покоях коего он, пользуясь пожаром, сделал выемку писем своей любовницы. Тогда это вызвало крупнейший дипломатический инцидент. А Александр III на докладе министра иностранных дел поставил резолюцию: «Выгнать и впредь никуда не принимать!». Но талантов и воли «Квазимодо» никто не отрицал. Весть об образовании кабинета из чиновников вызвала в оппозиционных кругах самое тяжкое впечатление. Разрыв Витте с этими кругами произошел именно на этой почве. Но Витте уже закусил удила. Родильные щипцы уже крепко были зажаты в его руках. Так или иначе, но младенца русской свободы он решил вырвать. Последние до появления Манифеста 17-го октября дни были почти кошмарными. В эти дни прибыл в Петербург из своего имения в товарном вагоне вел[икий] кн[язь] Николай Николаевич. Он имел бурное свидание с представителем бастовавших рабочих и с Витте. Явившись в Петергоф к царю, заявил, что застрелится у его ног, если царь не согласится на конституцию411. Последние усилия напрягал гр[аф] Игнатьев с камарильей. Заговорили вдруг о Горемыкине412. В Гродненском переулке у кн[язя] Мещерского и в Эртелевом у Суворина ставки делали на Витте. Но уверенности ни в ком и ни в чем не было. Страна была без власти, а жизнь — без руля и ветрил. * * * Как громом огорошил манифест. Я поскакал к Витте. По дороге задержали манифестации. У паперти Казанского собора — лес красных знамен. Грандиозный митинг с поношением царя и требованием Учредительного собрания. В грязи имя Витте. Ни полиции, ни войск! От Николаевского вокзала медленно двигаются флаги белые, впереди — царский портрет. У входа на Казанскую площадь — столкновение. С одной стороны «Марсельеза», с другой — гимн. Царский портрет изорван, растоптан. От Певческого моста скачут казаки. Ударили в тыл красным, прорвали их, врезались в белых. Крики, стоны, бегство. Камен- ноостровский оцеплен войсками. С трудом прорываюсь. «Белый дом» осажден. Войска уже стреляли. Застаю Витте бледным, с потухшим взором, с собранным в гримасу обиды ротиком. По обычаю шагает. — Где вы пропадали? — Что случилось? — Вот как ваш народ и ваше общество отвечают на царскую милость. Только что ушли представители вашего общества. Впереди — Проппер413. Представляете себе — Проппер в роли трибуна, революционера!.. Всем мне обязанное ничтожное насекомое. В бороду мне вцепился: гоните, говорит, Трепова, откройте тюрьмы, уведите из столицы войска! Каково? Гнать Трепова. А у него в руках все нити! Открыть тюрьмы анархистам и террористам! Вывести войска, чтобы нас с вами, да и всех ваших газетчиков, растерзали. С газетчиков и начнут. Спятили. Позади всех стоял представитель «Нов[ого] вр[емени]» и не протестовал. А рядом с Проппером — представитель кадет! И ни слова признательности! Брызгая слюной, Витте мерял кабинет. Но и я потерял равновесие. — Что это за манифест? Разве о нем была речь? Ни единым словом о нем вы не заикнулись. Кто автор? Явился градоначальник414, с ним какие-то генералы и штатские, в вицмундирах. — Ну, что? — спросил Витте. — Рабочие оттеснены, ваше сиятельство, мосты разведены. — Войска? — Наготове. — А похороны Баумана?415 — Состоятся, но без процессии. — Садитесь там, с ним, — указал Витте на меня, — и составьте обращение к населению! Я подпишу, и сейчас же расклеить по городу! Я им покажу свободу! Витте провел нас в маленький кабинет, а сам остался с генералами и штатскими (то были отставленные и новые министры). Я начал писать приказ. Заметив мою нервность, градоначальник чуть улыбнулся. — Вряд ли вам удастся. Нужно спокойствие! Сделанную ошибку нельзя исправлять другой. Я вгляделся в генерала и успокоился. — Что это за Бауман? — Террорист. Убит третьего дня в перестрелке. На сегодня готовились грандиозные похороны. Плохо ли, хорошо ли, приказ петербургскому населению мы изготовили. Градоначальник уехал. Я остался. У Витте кончилось совещание, и он меня позвал в кабинет. — Садитесь. И молчите! Сам он ходил и говорил как бы сам с собой. — Меня осудят, но я не виноват. За эти три дня все вверх дном перевернулось. На конституцию решились по настоянию Николая Николаевича. «Но ведь ее даст Витте, — говорила камарилья. — Витте расчищает себе путь к президентству Российской республики». И царь, особенно царица, поверили. Поверили. Витте воздел руки к небу. — «Свободу, говорят, должны дать вы, государь, личным манифестом. Как Александр II дал свободу крестьянам. В исторические моменты царь непосредственно обращается к подданным». Уговорили. Послали за Горемыкиным. «Пишите, говорят, манифест о конституции!». Без Горемыкина разве можно? Золотое перо. К тому же либерал. Иван Логгинович и накатал. Такое, что если бы его манифест появился, от старых законов лоскутьев не осталось бы416. А здесь сидел бы Хрусталев-Носарь. Я собирался возражать. — Молчите!.. Третьего дня явился Фредерикс. Ласковый такой. Так, мол, и так. «Государь желает связать с реформой свое имя, ну и ответственность с вас снять». Сует горемыкинское творение. Я ахнул. «Вы, говорю, ошиблись адресом. С этим манифестом вам следует поехать к автору его. Горемыкинскую конституцию пусть Горемыкин и вводит». Опешил милый человек. «Государь, говорит, верит только Вам. На Вас указывает вся Россия» и проч[ее], и проч[ее]... «Доложите, говорю, его величеству, что я могу принять ответственность только за то, что сам делаю». «Ну, тогда, может, Вы сами составите манифест?» — «Не знаю. Не думал об этом. Да и зачем он? Между мной и государем до сего дня не было о нем речи». — «Но я же Вам объяснил, — государь желает связать с этим актом свое имя». Мы порешили, что старик переговорит с государем и даст мне знать. А вчера утром он телефонировал, что государь ждет меня с моим манифестом. Я взял с собой на пароход Оболенского (по прозвищу «балаболка») и Вуича (директора канцелярии премьера)417. Они вдвоем составили проект манифеста. Весьма коряво и опасно. Пришлось все переделать. Задержали ход парохода. Приехали к полудню. Дали перестучать на машинке. Наскоро позавтракали. В кабинете его величества была императрица и вел[икий] кн[язь] Николай Николаевич. Царь и царица были очень бледны, но вел[икий] князь бодр и решителен. Прочтя манифест, государь передал его императрице. Та только сжала губы и чуть двинула плечом. Передали вел[икому] князю. Тот одобрил. Несколько минут мучительного молчания. «Решайся, Ника!» — сказал великий князь. Императрица вздрогнула. Государь уставился на нее. Та отвернулась и вновь дернула плечом. Государь широко перекрестился, взял перо. Императрица сделала движение и замерла. Подписал. Прощаясь, рука императрицы была, как лед, холодна, и она живо отдернула ее от меня. Государь дергал себя за ус. Великий князь крепко пожал мою руку. Назад мы гнали пароход. Приехали к четырем. Отдали печатать. Вот как было, — закончил Витте418. — Ну, а как будет? — Видели? Так и будет. Кашу придется расхлебывать мне. * * * Переменив улыбавшийся «белый дом» на мрачную запасную половину Зимнего дворца419, Витте переменил и свой внешний, и свой внутренний облик. Я никогда не видел его более усталым, угрюмым, осунувшимся, как в дни его «всемогущества». Он брюзжал и нюнил. Глаза его слезились, ротик собирался в гримасу обиды, ничего не осталось от орлиного постава головы. Перегруженный приемами и докладами, он мерил свой неуютный, длинный кабинет прежними шагами, подолгу останавливаясь у окна с видом на Неву, забывая о посетителе, теряя нить разговора. Темой его была вечная жалоба: одной рукой он должен сдерживать «конституционный пыл» сановников, другой — защищать конституцию от «мерзавца и предателя» Дурново. Позже законы писали старые сановники. В реформаторскую кухню были собраны все известные повара и поварята российской бюрократии, люди бесспорного ума и таланта, — все, что осталось от петровских коллегий, от учреждений ряда царей и эпох, — мозг правящей России. Веками они умело дирижировали оркестром самодержавия, правили колесницей, запряженной раком, щукой и лебедем. В роли прослойки между престолом и народом они умудрились сохранить веру (или делали вид) в любовь народа к престолу, соблюдая уваровскую формулу: «Православие, самодержавие и народность». Русскую конституцию стряпали фанатики абсолютизма. Плоть от плоти, кость от кости Валуева, Абазы, Дмитрия Толстого, Делянова — первых актеров 70-х и 80-х годов — они тогда специализировались на излечении России от зуда великих реформ, на примирении прогресса с «точкой» кн[язя] Мещерского. Целых 25 лет Россия, благодаря их талантам, жила закуской к «реформе». И вот потребовали «реформу», потребовали блюдо, не приготовив для него ни провизии, ни посуды, не пригласив со стороны ни одного специалиста. Государственной мудрости обучал своих коллег тот самый «неуч» Витте, которого, давно ли, в Государственном совете 90-х годов обучали этой мудрости они. Покуда Витте законодательствовал, власть из его рук вырвал Дурново. Покуда премьер насаждал теорию народовластия, его подчиненный укреплял практику самодержавия: «Квазимодо» примкнул к группе кн[язя] Орлова и гр[афа] Игнатьева. Идя по линии наименьшего сопротивления, он убедил государя, а главное — императрицу, что революция уже изжита и что вообще у страха были глаза велики. Само собой разумеется, он кивал на Витте. — Женатый на «жидовке» Витте — вот кто создал революцию. (До сих пор еще не замерла легенда, что Плеве, в день своей гибели, вез царю доклад, изобличавший Витте в сношениях с иностранными революционерами, и что этот доклад попал в руки Дурново, почему Витте и вынужден был пригласить его себе в сотрудники). Старый, почти десятилетний одиум, побежденный страхом, ожил. Оттолк- новение от Витте стародворянской и придворной России вспыхнуло с новой, еще не бывалой силой. Скончался в опале, уверяли, с горя «рыцарь» династии и друг Витте Трепов420. Любимец императрицы «Котик» Оболенский («друг» Матильды Ивановны) был отодвинут из интимной обстановки Царского Села. В Гродненском пер[еулке] кн[язь] Мещерский, уже опомнившийся от летних и осенних ужасов, уверял царя, что «конституция» — один из бесчисленных при весок (брелоков) самодержавия (Бог дал, Бог и взял). Воронцовы и прочая знать, после «иллюминаций» их усадеб вдыхавшие полной грудью власть становых, исправников и казаков, пели осанну «волевому Дурново» и предавали анафеме безвольного графа «Полусахалинского». В один прекрасный день Витте сунул мне какую-то бумагу: — Любуйтесь! — Что это? — Мой доклад о Белостокском погроме421. Наверху его синим карандашом и каллиграфическим почерком, с двумя вопросительными знаками, было выведено: «А мне-то какое дело??»422. — Читайте еще, — сунул мне Витте другую бумагу. — Ответ Дурново на мое требование восстановить на местах законность. В письме этом Дурново категорически отказывал в повиновении Витте, указывая, что Россия в «когтях третьего элемента, созданного и взлелеянного реформами вашего сиятельства»423. — Вы, надеюсь, его уволите? — сбрехнул я. — Если он раньше меня не уволит. На приемах у премьера появлялись и исчезали местные деятели, — губернаторы, предводители дворянства и председатели губернских земских управ1*. Спрашивали — в каком режиме пребывает страна — конституционном или самодержавном? Смотря по настроению, премьер то обрывал их, то ласкал. Ответ его сводился к схеме: старая песня на новый лад; новое вино в старых мехах. Озадаченные люди шли к Дурново и выходили от него осененными. Пресса? Понадобилось бы много страниц, чтобы напомнить о фокусах- покусах русской прессы той эпохи. Началось, как помнят, с того, что после неудавшегося наскока Проппера на «бороду Витте» пресса решила обратиться к стране с манифестом. Манифест этот стряпался в залах редакции «Нов[ого] вр[емени]». Но старик Суворин заперся в своем кабинете и начальником связи между ним и заговорщиками был его сын, Михаил424. Спорили всю ночь, но к утру сговорились и поклялись Ганнибаловой клятвой манифест напечатать. Клялся и Суворин. В типографии «Нов[ого] вр[емени]» манифест уже был набран. Но вдруг звонок из кабинета Суворина: — Разобрать. Оказывается, на заре Витте телефонировал старику: — Напечатаете, закрою газету! Через три месяца Суворин отомстил Витте: он написал в своем «Маленьком письме»: «Вопрос, кто кого раньше арестует — Витте Носаря или Носарь Витте?»425. Обещанная в Манифесте 17-го октября свобода слова осуществлялась пока лишь свободой открывать новые газеты. Витте и мне предложил открыть газету под кличкой «Свобода слова» или «Слово свободы». Но меня предвосхитили кадеты, съютившиеся под знаменем Проппера. Этот бойкий, ходивший и «ку Плеве и ку Витте» газетчик предоставил кадетам честь и место о бок со своими «Биржевыми ведомостями» («Биржевкой»). Но после трех месяцев кадетское a Бывал часто и Манасевич-Мануйлов (прим. автора). «Свободное слово» замолкло: супруга Проппера решила, что 200 тысяч рублей, выброшенных на кадетскую затею, достаточно426. В ту же пору открылась и закрылась, при ближайшем участии поэта Минского и при содействии автора этих строк, горьковская «Новая жизнь»427, где Горький впервые на деньги Сибирского банка познакомил Россию с идеями Буревестника3. * * * Утихомирившаяся под железной дланью «Квазимодо», жизнь фабрик и заводов вновь забурлила. В самый разгар реформаторских трудов Витте забастовали рабочие заводов Путиловских и друг[их]. Вновь надвигался октябрьский кошмар. Дурново готовил войска, а Витте телеграмму. Бунтующим рабочим он писал: «Братцы рабочие, опомнитесь!»428. Я застал премьера чуть ли не в слезах. — Что случилось? — Сорвали мою телеграмму, оплевали, растоптали. — По конституции они ведь вправе бастовать. — У нас нет конституции, — рассвирепел Витте. — Вы все путаете. — Что же у нас? — Для блага России его величество даровал реформу. Для блага же ее может и отнять ее. (После ухода от власти он формулировал новый строй несколько иначе: — Я насадил на булавку мотылек! Сотня Столыпиных, Гучковых и Марко- вых429 не снимут его. Его величество может сделать первым министром Дубро- вина430, но Думу отменить не может.). Витте готовился к выборам. В исходе их он видел спасение России и свое. Но к выборам готовились и враги его, реакционеры. Трюком их явилась аграрная реформа. Проект ее зародился среди тульских самодержавни- ков. Его составил тульский предводитель дворянства гр[аф] Бобринский431. Экспроприировать дворянские земли предполагалось за весьма приличный выкуп. В сущности, это была разновидность операций Крестьянского банка. Так ее понял Витте. Приняв проект Бобринского из рук государя, Витте передал его своему министру земледелия Кутлеру. Тот его видоизменил. Вот этот окрещенный впоследствии «кутлеровским» проект земельной экспроприации и разорвался в «сферах», как бомба. Кутлеровскую аграрную реформу провалили те самые круги, что подали о ней мысль432. (Самое курьезное, что и без революции, судя по масштабу деятельности Крестьянского банка, все дворянские земли к 1930 г. перешли бы к крестьянам). Пожертвовав Кутлером, Витте уцелель. Но, со своей стороны, заколодил проект земельной экспроприации проф[ессора] Мигулина и Трепова. Этот проект рекомендовал ему тоже государь. Витте ответил: — Землю народу могут дать лишь народные избранники. a Открылась тогда еще при «Правительственном] вестнике», для полемики с кадетами, газета Витте «Русское государство», названная «бутербродной», опорой ее был автор этих строк (прим. автора). b Кутлер отомстил созданием большевистского червонца (прим. автора). Так злой рок вырвал у царской власти последний козырь в ее борьбе с революцией. А чтобы судить, насколько козырь был еще силен, насколько крестьянство в массе готово еще было поддержать и царя, и даже помещиков, упомянем, что крестьянство, напр[имер], Симбирской губ[ернии], пославшее в 1-ую Государственную] думу вождя трудовиков «бунтаря» Аладьина, наряду с ним послало туда и шесть правых дворян. * 62 * После того, как «братцы рабочие» оплевали его телеграмму, как скандал с кутлеровской реформой расколол его кабинет, как Дурново перестал ездить на заседание Совета министров, пользуясь личным докладом в Царском, после всех уколов Суворина, Мещерского и даже Проппера, после пренебрежительного отказа разделить с ним власть Милюкова и даже Гучкова, Витте скис. Смахивая слезу и крестясь, он повторял: — Народ ждет. А когда первые результаты выборов указали, какой народ шел в первую Государственную Думу, он смолк и стал укладывать чемоданы. Прощаясь с товарищами по кабинету, он их благодарил. А Дурново сказал следующее: — Вас, Петр Николаевич, я не благодарю. Потому что нашим уходом мы целиком обязаны Вам. Ваше поведение по отношению ко мне и коллегам не могу иначе квалифицировать, как предательство. Если нам, с огромными усилиями, удалось довести Россию до осуществления великой реформы, случилось это помимо Вас и вопреки Вам. Нас рассудит история. Но воспоминание о моем с Вами сотрудничестве будет печальнейшим из всех моих воспоминаний. Прощайте! Дурново только пожал плечами. Сто тысяч руб[лей], подаренные ему государем, компенсировали его за обиду. Витте поспешил вернуться в свой «белый дом». Я посетил его в день переезда. Огромный письменный стол, цвета которого я никогда не видел, до того он был всегда завален бумагами, был чист. Точно газон засеяли посреди комнаты. Только крошечное белое пятно на одном из краев его, и перед этим пятном старчески согбенная фигура. То — томик Шопенгауэра, а чтец — опальный Витте. Он тяжело поднялся. — Вы один меня не покинули. Зеленевший стол, за которым решалась участь России, молчал, как молчит зелень на свежей насыпи могилы. Не помню, о чем мы говорили. Но помню сорвавшееся с губ Витте несколько раз: — Горемыкин. Горемыкин. Открывает Государственную думу — Горе- мыкин433. кн[язь] А. Д. Оболенский (“балаболка”), как я после рассудил, был в состоянии неврастении (курсив везде мой). Он все время твердил мне, что манифест необходим, а через несколько дней после 17-го октября пришел ко мне с заявлением, что его сочувствие и толкание (?!) к манифесту было одним из величайших грехов его жизни. Теперь он, по-видимому, уравновесился и смотрит на вещи более здорово. Сам по себе он, по-видимому, человек благородный и талантливый, но устойчивым равновесием Бог его “мало наградил”». (Этот «неустойчивый» автор манифеста вошел в кабинет гр[афа] Витте в качестве обер-прокурора Св[ятейшего] Синода). Витте продолжает: «И когда за моей спиной начали фабриковать манифесты, то, вопреки моему желанию, был спешно составлен манифест Оболенского. Несомненно, что по крайней спешности и забаламученности манифест явился не в совсем определенной редакции, а главное — неожиданно. Пришлось все вырабатывать спешно, при полном шатании мысли». И наконец: «Действительно, Манифест 17-го октября в редакции, на которой я настаивал, отрезает вчера от сегодня, прошедшее от будущего. Можно и должно было не спешить с этой исторической операцией, сделав ее более осторожно, более антисептически, но операция эта, по моему убеждению, раньше или позже была необходима, как прогресс бытья. Поэтому хоть я и не советовал издавать манифеста, тем не менее, слава Богу, что он совершился (!!). Лучше было отрезать, хоть и не совсем ровно и поспешно, чем пилить тупой кривою пилой (!!), находящейся в руках ничтожного и потому бесчувственного (!!) оператора, тело русского народа.»434. При всем косноязычии этих записей — Витте и на бумаге был столь же косноязычен, как на словах, — явствует, что величайший акт в жизни России и Витте был составлен человеком «неустойчивого равновесия», при «крайней спешности и взбаламученности» и «при полном шатании мысли». Таково признание Витте. И, тем не менее, он считает, что русскую свободу лучше было отрезать «хоть и не совсем (?) ровно и поспешно, чем пилить тупой кривой (?) пилой, находящейся в руках ничтожного и потому бесчувственного (?) оператора». Ничтожный и бесчувственный оператор, очевидно — император Николай II. Когда Витте агонизировал, меня спросили, какую эпитафию я бы поставил на его надгробной плите. Я усмехнулся и брякнул: «17-ое октября». Но меня приняли всерьез: на черном мраморе виттевской могилы в Александро-Невской лавре горит золотая надпись: «17-ое октября». Закат Родись Витте американцем — он стал бы миллиардером; в диких прериях собрал бы неисчислимые стада; в Калифорнии открыл бы золотую жилу; среди индейцев — стал бы вождем; среди разбойников — атаманом. И это не потому, что голова его была полна проектов, что сердце кипело мужеством, что хотелось подвига, — в голове его был часовой механизм организатора, овечье сердце вспухало от страха и жажды земных благ, мстительности и интриганства, а хотелось ему только первоисточника всех наслаждений — власти. Вот именно этот подход к власти, как к тучному коровьему вымени, и делал его у власти дикарем. Не он один в эпоху распада дорвался фуксом435 ко власти: до поста государственного контролера достукался «певчий» Тертий Филиппов, министром путей сообщения был «банщик» Рухлов, а раньше — «жулик» Кривошеин. Целая свора лакеев, прожектеров, фигляров, вплоть до паралитика Протопопова, ворвалась в те дни на русский Олимп. Но только Витте, просидевший на нем целых 13 лет, от первого до последнего дня, все также коробил и шокировал своих коллег. Не нелепой своей внешностью, не грубыми манерами, а какой-то своей домашностью в государственном деле, сан-фасонством и, простите за выражение — каким-то похабством своих приемов. Точно он был вечно расстегнут там, где полагалось быть застегнутым, точно он являлся в дезабилье436, принося с собой что-то альковное, пряно-виттовское, вкладывая его в дело государственное и общественное. Вот эта сгущенная виттовская индивидуальность, эта гнетшая всех и каждого виттовская субъективность, этот «запах» Витте в любом его начинании, эта лепка им государева дела по способу дела частного, эта простоватость и как бы даже придурковатость в приемах, требовавших отточенности и преемственности, этот лихой наскок деревенского парня и даже самая его косноязычность (как презрение к форме) — все специфически виттовское, что составляло его оригинальность и силу, было в то же время и его одиумом. Дикарем он ворвался на российский Олимп и дикарем его покинул. * * * В стране дремучих лесов, тьмы бесправия и кастовой общественности, в обстановке патриархального добывающего труда, с 90% сельскохозяйственного населения, где о бок с царем властвовал его превосходительство урожай, в одно десятилетие взрастили дерево, потребовавшее для своего роста в свободной Европе сотни лет, взрастили, притом на чужие деньги, чужим опытом и умом и без какого-либо правового или бытового фундамента. Никто, понятно, тогда об «опыте» Ленина, составляющем естественное продолжение опыта Витте, не думал. Но уже тогда видно было, как народ, отрываясь от земли к фабрикам и заводам, вне просвещения, гражданственности и заботливого ухода за его телом и душой, развращался, спивался, сходил на нет. Если интеллигента-нигилиста создала политика Николая I, то простолюдина-хулигана создала экономика Витте. Тот «сброд», который, по сознанию большевиков, перевернул кверху дном Россию и взметнул их к власти, родился, вырос и окреп при Витте. Все три русских революции проделали четыре миллиона теплично взрощенных, безграмотных, бесправных и споенных рабочих. Витте это понял только в 1905 году, когда в ужасе от содеянного лепетал: «Народ идет». Ибо тогда уже он знал, что народ пошлет в Думу не Хорей и Калинычей, а фабрично-заводской «сброд», за которого предстательствовала вся оппозиционная интеллигенция, у которого были агитационные деньги и приобретенная на митингах развязность437. Оправдываясь, Витте всем повторял, что политическую революцию в России захлестнула социалистическая. Но была ли бы она мыслима, если бы истраченные на искусственное насаждение промышленности и поддержание курса рубля, не говоря уже об авантюрных затеях в Маньчжурии и Персии, миллиарды были истрачены на народное просвещение, на интенсирование сельскохозяйственного труда, на принудительный выкуп помещичьей земли и на планомерную, постепенную индустриализацию некоторых лишь районов России, при соответствующей реформе рабочего законодательства?! Ведь неспроста же в эпоху виттовских «реформ» почти не было террористических покушений. По заграничным сведениям, по нелегальной литературе тогда уже выяснилось, какие надежды русская революция возлагает на Витте. Я далек от мысли, что Витте сознательно вел Россию к пропасти. Я даже готов допустить, что в его не уравновешенном опытом и внутренней дисциплиной миросозерцании он ковал счастье России, — ковал тяжелым молотом и дубиной, как великий Петр и безумный Ленин. Если верить Витте, за 13 лет своего диктаторства над великой страной он не совершил ни единой ошибки, — ничего, в чем бы он мог каяться. Так он заявляет из-за гроба. Все скверное, что приключилось с Россией за это время, шло мимо него и вопреки ему. За современниками и сподвижниками он не признавал не только творчества, но даже трудоспособности. В лучшем случае это были «высокопочтенные» бездарности и ничтожества. Великому реформатору пришлось творить в атмосфере злой воли, разнузданных инстинктов, меднолобия, корыстолюбия, разврата. Но покуда правая рука его творила, левая разрушала. Между Витте «обожавшим» и Витте сплевывающим, между Витте, обескровившим страну, и Витте — пробудившим ее от спячки, между Витте-патриотом и Витте- интернационалистом, фантазером и реалистом, народоненавистником и народолюбцем, между Витте гениальным и бездарным, большим и малым, летающим и ползающим, разницы нет. Тот же Калиостро делал политику правую и левую, цесарскую и бунтарскую, жонглировал убеждениями и правдой, гипнотизировал, насиловал, ласкал и истязал. Величайший из «двойников» русской доли, Витте, как русалка, защекотал Россию. Сфинкс России интеллигентской, он явился предтечей сфинкса мужицкого — Распутина. И оба эти сфинкса были глашатаями третьего — сфинкса большевизма. отрывающего у мухи крылышки. Все это знали и все давали ему выжимать себя, давали свои крылышки — такова была сила притяжения этого колдуна. Возле Витте поэтому курился сплошной подвиг жертвенности, — люди шли к нему, как на Голгофу, с покорной и даже восторженной улыбкой: возьми и убей! И Витте брал и убивал. Защищая свою царицу и собранные для нее соты, пчелы жалили и умирали. И шли за ней сплошной массой, когда царица меняла место. И завивали для нее новый улей, и вновь на нее работали, чтобы за нее умереть. Вот сухой согбенный старец — поляк Малишевский. Давно ли он был молод и строен? Гениальный математик, он сложил свой гений к ногам Витте еще в Киеве, помогая ему управлять Юго-Западными ж[елезными] дорогами. В Петербурге он занял пост директора кредитной канцелярии — позвоночника ведомства финансов. Банки, акционерные общества, денежное обращение, заграничные займы — всем этим ведает кредитная канцелярия. Фанатик долга, виртуоз дифференциалов и интегралов, скромный, тихий и честный, Малишевский нес на своих плечах весь шквал денежных реформ Витте, всю кутерьму затеянного «насаждения промышленности» и грюндерства. Не Малишевский виновен в одиуме вит- товской свистопляски: как технику, ему лишь задавалось заданье. Сложнейшие выкладки, конверсии, золотая валюта, уставы банков и акц[ионерных] обществ, условия займов и проч[ее] — все это творил для блеска Витте тусклый Малишев- ский, переименованный своими коллегами в Умалишевского. Витте так заездил гениального математика, что его гений толкнулся о сумасшествие.438 Опорами виттовской храмины были еще: Ковалевский, Максимов, Романов, Путилов, Плеске. Только один из них — Путилов, — сумев вовремя вырваться из тисков Витте, сделал блестящую банковскую карьеру, красуясь и поднесь на финансовом небосклоне Парижа. Остальные все были заезжены. Особенным блеском между ними отличался В. И. Ковалевский, управляющий русской торговлей и промышленностью. Только впоследствии, когда из деп[артамен]та Ковалевского было образовано особое Министерство торговли и промышленности, поняли, какое бремя нес на себе этот человек и как трудно было найти ему заместителя439. Но и Ковалевский, как и Малишевский, был лишь гениальным техником своего дела, строя для Витте мост к славе. Этот мост он выстроил, а сам завял, скис, попав в сети авантюристки Шабельской (матери убийцы Набокова)440, с которой у него был скандальный процесс — Максимов был тоже наперсником Витте еще с Киева. Его гений специализировался на тарифах. Все громкие виттовские реформы в области жел[езных] дорог и вся нашумевшая его тарифная политика — детище Максимова. Этот маленький, скромненький человек с язвительной усмешкой, совершенно затушеванный огромной фигурой Витте, был в действительности хозяином всего железнодорожного дела в России: выкупал в казну дороги, строил новые, кроил тарифами, как ножницами, географию России, словом — манипулировал самыми насущными интересами страны и судьбой таких мастодонтов, как Половцовы, Сущов, Поляковы, Кокорев, Мамонтов, бар[он] Штейнгель и друг[ие]. Само собою разумеется — манипулировал по директивам Витте. Выжатый и брошенный, он кончил мелким гешефтмахерством. Романов — скромный, верный пес Витте, в роли директора канцелярий, согласовал с законами дикие выходки и беззакония временщика. А Плеске — управляющий Государственным банком, лежал на сундуке, куда Малишевский, Ковалевский, Максимов сгоняли золотые реки, приотворяя этот сундук по сигналу Витте. От лежания на сундуке он схватил саркому и умер. Я называю лишь главных сподвижников временщика, выстроивших здание его славы и живот свой положивших на этом неблагодарном деле. Трудились же над этим зданием тысячи каменщиков, плотников, столяров, имена коих никогда не узнает история. Эта армия, этот улей дали Витте имя, могущество и миллионы. Ни одному из них он не посвятил теплого слова в своих мемуарах, ни звуком не обмолвился, кто сочинял его реформы, доклады, целые книги. Улей складывал соты к ногам царицы. В сотах было все, что нужно было для жизни и счастья России. И вина не улья, если из сотов этих Витте выбрал лишь то, что нужно было для чревоугодничества, претворяя мед в деготь. В этом колдуне запрятана была трехэтажная мельница: в ее первом этаже засыпано было отборное, ядреное зерно, стянутое волшебством колдуна с самых тучных нив всего света. Тут надпись: «Русский гений». Зерно подымалось во второй этаж — с колбами, ретортами, микроскопами, астрономическими и иными инструментами, картами, диаграммами, библиотекой и целой системой жерновов. Тут колдун делал свои «опыты», пропуская зерно через всевозможные жернова и препараты, сортируя, шлифуя, скребя и моя. С этого этажа Витте управлял Россией. И на нем сияла надпись: «Вера в Россию». Но вот зерно поступало в третий «интимный» этаж, с кабинетом и спальней колдуна, таинственными закутками, завешанными окнами, с приложенными к ним подзорными трубами, пулеметами — с орудиями пыток и наслаждений. Здесь — бесчисленные вальцы для тонкого перемола зерна. И к каждому из них тянется один из нервов и мускулов колдуна. Каждый из них мелет не столько муку, сколько мысли и чувства колдуна — его интимную жизнь. И все они приводятся в движение маховым колесом, над которым горит надпись: «Все дозволено»! В этом этаже Витте жил и писал свои «мемуары». Из этого этажа великая страна получала снедь, пропущенную через тончайшие извивы души и чрева колдуна. Годы столыпинской власти были, должно быть, самыми тяжкими в жизни Витте, более тяжкими, чем годы власти Плеве. За эти годы он не только постарел, но и одряхлел. Но с убийством Столыпина воспрянул. И в последний раз, как пламя догорающей свечи, как лебединая песня, завилась в «белом доме» на Каменноостровском интрига властолюбца. Разразившаяся война застал Витте в Наугейме, откуда ему удалось проскользнуть в день объявления ее в Биарриц. Откуда он мне писал в Швейцарию: «Случилось самое худшее, что можно было ожидать для России, Германии и всего мира. Всю свою жизнь я посвятил, чтобы избежать этой катастрофы. Не удалось. Если бы его величество назначил меня послом в Берлин, как обещал, этого не случилось бы. Я бы уцепился за штаны кайзера, но до войны не допустил бы. Но Сазонов назначил Свербеева. Это насекомое. Хуже не могли выбрать. Вильгельм отказался его принимать. Целые месяцы после назначения Свербеев не мог добиться аудиенции у кайзера. Это же наказание Божье. Я болен, едва двигаюсь. Но, мертвого или живого, меня привезут в Россию.» А в «белом доме» я увидел тень былого Витте. И уже никакого злорадства, никакого торжества не было в слезящихся, когда-то «орлиных» глазах. Едва двигаясь по кабинету, он косился на полку, где стоял портрет Вильгельма. (Портрет этот был перевернут спиной наружу). Раз или два Витте пригласили на какие-то заседания какого-то воинского комитета; раз или два царь видел его по вопросу постановки памятника Александру III (Витте был председателем комитета по сооружению памятника). И все. О Витте вспомнили лишь когда его огромное мертвое тело вытянулось на низкой лежанке в белой атласной гостиной «белого дома». На панихиду съехался весь Петербург. И все равнодушно взирали на поверженного смертью, но давно уже умершего для России гиганта с маленьким сморщенным личиком, потерявшим всякое выражение от сомкнутых век. Так на сморщенном катастрофой лике России сомкнулась слава этого человека. Ни злости, ни интриги не было на лице мертвого Витте.
<< | >>
Источник: Колышко И. И.. Великий распад: Воспоминания.. 2009

Еще по теме 17-ое октября:

  1. ДОКЛАД ПОЛИТОТДЕЛА 35 СТРЕЛКОВОЙ ДИВИЗИИ ПОЛИТОТДЕЛУ V АРМИИ О РАБОТЕ СРЕДИ НАСЕЛЕНИЯ С 1 ПО 6 ОКТЯБРЯ 7 октября 1919 г.
  2. № 182 ИЗ ДОКЛАДА ЗАМЕСТИТЕЛЯ ПОЛИТОТДЕЛА V АРМИИ О КУЛЬТУРНО-ПРОСВЕТИТЕЛЬНОЙ РАБОТЕ В ЧАСТЯХ АРМИИ С 15 ПО 22 ОКТЯБРЯ 1919 г. 22 октября 1919 г-
  3. Октябрь и интеллигенция
  4.    17 октября 1888 года
  5. Бамберг, 14 октября 1808 г.
  6. Вена, 4 октября 1824 г.
  7. Пятница, 1 октября (1824 г.).
  8. 1917 год: ОТ ФЕВРАЛЯ К ОКТЯБРЮ
  9. Война Февраля с Октябрем
  10. ТЕМА 17. ГОД 1917. РОССИЯ НА ПУТИ ОТ ФЕВРАЛЯ ДО ОКТЯБРЯ
  11. Берлин, 22 октября 1818 г.
  12. Гегель —жене, 19 октября 1822 г
  13. 40 (783) КАНТ —ЛИНДБЛОМУ[13 октября 1797 г.]
  14. 41 (784) КАНТ —ТИФТРУНКУ[13 октября 1797 г.]
  15. После Октября: надежды на мирный исход
  16. 26 (540) КАНТ — БОРОВСКОМУ[24 октября 1792 г.]
  17. СВОДКА ШТАБА ФЕРГАНСКОГО ФРОНТА О ЧИСЛЕННОСТИ И РАСПОЛОЖЕНИИ ОТРЯДОВ БАСМАЧЕЙ 8 октября 1920 г 1.