<<
>>

Глава XIX. Гучков

В архиве Министерства финансов по отделу пограничной стражи имеется дело «о прапорщике Гучкове». Историк русской революции должен будет его перелистать. Я видел эту синюю папку на столе у Витте. Тогда предполагался кабинет общественных деятелей.
Витте освежал свою память о Гучкове. — Вот коллективное ходатайство служащих на Восточно-Манчжурской дороге об удалении прапорщика охраны этой дороги, купеческого сына Гучкова. Десять лет тому назад я вынужден был Гучкова удалить509; теперь мне приходится его пригласить. От бретера и насильника до министра у нас — один шаг. Как и у Милюкова, у Гучкова далеко впереди России стояло собственное «я». Оно и было центром его политического кредо. И даже, пожалуй, гучковское самодовление превосходило милюковское, — потому что, рядом с Милюковым, Гучков — неуч. Его стремление к господству вытекало не столько из умственного, сколько из физического превосходства (храбрость) и основной черты российского купечества: ндраву моему не препятствуй! На московские съезды Гучков попал «героем», прямо из Африки. В Африке он дрался за свободу буров. В Москве — за неволю поляков510. Если бы Сибирь еще не была покорена, он, вероятно, устремился бы по стопам Ермака; но к началу ХХ-го века Россия была в зените своего географического единства, и влюбленному в себя купчику не оставалось ничего другого, как принять участие в ее развале. Путей к этому было два: интернационализация и национализация страны. Эти два начала (центробежность и центростремительность), с Петра Великого, кое-как в России уживались. Волна за волной накатывали на твердый берег русской государственности: то западничество, то византийство, то космополитизм, то квасной патриотизм. Даже в течение одного и того же царствования, как при Александре I и II, эти течения сменялись, не угрожая основам государства. Параллельно с ними менялись течения политической свободы и утеснения, тоже не грозя государственным устоям. Аракчеев со Сперанским, как впоследствии Лорис-Меликов с Победоносцевым, уживались в том же доме русской государственности. Эти смены основных течений политики России, этот ритм русского самосознания, что процесс вдыхания и выдыхания, не только не мешал России богатеть и укрепляться, но даже способствовал тому. В известные исторические моменты и у русской власти, и у русского общества напрягались именно те мускулы государственного бытия, которые вводили в государственно-общественную жизнь страны и народа то или иное начало: освободительное или реакционное, интернациональное или национальное. У русской власти и у русского общества жив был еще инстинкт государственности: при Петре I он подсказал интернационализацию, при Александре I — национализацию, в 60-х годах — либерализм, в 80-х — консерватизм. Московские съезды, нагнав на берега русской государственности войну освободительную, этим одним еще не являлись бы истоками русской революции и не подрыли бы эти берега. Подрыв был сделан не идеями, а людьми. * * * Октябристов прозвали кадетами 2-го сорта. Так оно и было. Октябризм — вода, налитая в спитый уже чай, щи, сваренные на вываренном мясе. В России великое изобилие всякого рода питательных отбросов. Русские мусорщики делались богачами. Духовных отбросов в России всегда было больше, чем физических, — порой даже нельзя было разобрать, где кончается яство и начинается отброс.
Со стола русской духовной трапезы безоглядно швырялись и объедки, и цельные куски. Сметка московского купчика это прекрасно раскусила. Роль политического мусорщика сулила Гучкову блага не менее пышные, чем роль политического гастронома Милюкову. В залежах российской обывательщины, что отмел от алтаря русской свободы кадетизм, было столько же маниловщины, сколько и ноздревщины, — были наивные Коробочки и кряжистые Плюшкины. Астровы и дяди Вани октябризма стоили Кизеветтеров и Винаверов кадетиз- ма, — если не качеством, то количеством они могли дотянуть колесницу «вождя» до министерского кресла. И у них, — этих захудалых помещиков и чиновников русской провинции, — было великое преимущество над присяжными поверенными, фармацевтами и дантистами столицы, — они были подлинно русскими. Политический мусорщик, Гучков, это сообразил — и провозгласил тезис: национального единства. Гучкову не было дела до поляков, как не было дела до буров. Но он дрался за свободу буров и готов был драться за неволю поляков. Попав с корабля на бал — из Родезии на московские съезды — оборотистый купчик мигом сообразил, какие горизонты открывает смелому авантюристу милюковская слепота и самовлюбленность. На Ленских золотых промыслах иностранцы с выгодой промывают отработанные уже пески. Расточительность кадетов в деле русской свободы далеко превзошла расточительность ленских хищников. Вся политическая Россия была завалена стремлением к лучшей жизни («в Москву, в Москву!»), которое кадеты, как не пригнанное к кизеветтеровскому катехизису, с презрением отшвырнули. Оборотистый купчик это учел. Зарылся в отбросы. И, не брезгуя решительно ничем, что попадалось среди здоровых чаяний (а попадались там и гниль затхлой реакции, и смердяковщина, и безоглядное делячество Чичиковых, и бескрайнее жульничество Кречинских), — все это перемалывая на потребу своему «ндраву», повел это стадо вздыхавших каждый о своем благополучии нудняков, слизняков и мошенников, параллельно с милюковской ратью фармацевтов и дантистов — повел прямехонько к обрыву, за которым реяли уже тени Керенских, Лениных и Троцких. Я так долго боролся с тлетворным влиянием на русское свободолюбие ка- детизма, что ныне, на развалинах загубленной родины, у меня нет ни злобы, ни мести. Я готов признать долю искренности за нашими лжеосвободителями, их трудолюбие и проч[ее]; готов согласиться, что их ошибки и преступления в значительной мере усугублялись ошибками и преступлениями власти, с которой они боролись. Но историк российского лихолетья не обойдет мимо преступлений, корнями своими вросших в души властителей русских дум той эпохи. Преступлений этих немало; ограничимся перечислением лишь главных. Децентрализация русской власти была в программе не только либералов, но и консерваторов, — об ней не уставал взывать кн[язь] Мещерский. Это был вопрос государственный, мало или почти вовсе не связанный с режимом. (Черта еврейской оседлости была установлена при «либеральном» режиме Александра II). В вопросах русских окраин и инородческом Победоносцев далеко не сходился с Катковым, и оба они оспаривались таким ярым сторонником самодержавия, как гр[аф] Витте. Вопросы эти, как самые острые для пестротканной русской государственности, опиравшейся на центр, но поддерживавшейся широкой бахромой окраин — вопросы эти искренние русские патриоты должны были решать с особой осторожностью, с величайшим политическим тактом и даже гением. И, прежде всего, вопросы эти должны были быть занесены за скобки и российского прогресса, и русского национализма. Понял это даже такой неглубокий политик, как Александр III. Одевшись в косоворотку (в пику Германии), он не признавал «истинно русских людей», не задирал окраин и, пропев «Марсельезу», стукнув кулаком по Кушке, осадил, как муть, весь русский шовинизм. Национализм как специя к блюду русской государственности и как опора самодержавия возник лишь при Николае II. А смесь его с октябризмом дала специю, названную «истинно русской». Отбросив заботу о русской государственности, оба властителя тогдашних дум, Милюков и Гучков, шагали к власти через волчьи ямы и капканы, расставленные для этой государственности революционерами справа и слева. Кадеты подтягивали себе на помощь трудовиков и социалистов, октябристы — националистов и «зубров». Внутренняя борьба во всех четырех Думах была борьбою не за народное благо, не за крепость русской государственности, а за благо личное, за власть. А так как во всех четырех Думах были лишь два основных противника — Милюков и Гучков (Пуришкевич и Чхеидзе сплошь и рядом голосовали вместе), то и весь короткий период российского парламентаризма свелся к этому единоборству. Формулируя главное преступление кадет и октябристов, я бы сказал, что, в погоне за власть, кадеты заболотили русскую политическую мысль слева, октябристы — справа. Без Милюкова не было бы Керенского с Чхеидзе, как без Гучкова не было бы Маркова с Ба- лашевым. Ложной и бездарной стратегии обеих групп с их вождями соответствовала и их ложная, бездарная тактика. И она определилась их отношением к Столыпину, как к самому видному центру тогдашней государственной власти. В лице молодого «штык-юнкера» (по выражению Витте) Столыпина судьба послала русской государственности и общественности последний якорь спасения. Столыпин не был умен, но был талантлив. И он не был бюрократом. И не был, как Витте, гр[аф] Толстой и Дурново, трусом. Столыпин был сырым материалом, из которого русская общественность могла вылепить подходящего для данной эпохи государственного мужа. Если бы Милюков не встал перед Столыпиным в позу непримиримого врага, а Гучков — нестерпимого лакея, история России была бы иной. Было несколько дней, первых после назначения Столыпина, когда, казалось, судьба сжалилась над Россией: гр[аф] Игнатьев угощал у Донона кадетского вождя, и уже был готов список кабинета общественных деятелей511. Но взрыв на Аптекарском острове его разметал512. Злейший враг России не мог бы продиктовать иного политического узора, как тот, что разостлался после этого взрыва. Две общественные силы (других, легальных, в ту пору не было) — обе во имя свободы, встали по отношению к власти в диаметрально противоположные позы, взаимно друг друга парализуя. Милюков высунул Столыпину язык, Гучков — разостлал перед ним спину. Милюков оппонировал всякой мере власти, Гучков расписался даже под полевыми судами. Кадетизм дразнил общество «столыпинским галстуком», октябризм пел гимн столыпинскому гению. В стране, добивавшейся, после полувека борьбы, признаков гражданской свободы, две волны отметали эту свободу, одна — к насилию революционному, другая — к насилию реакционному. Орган Милюкова «Речь» специализировался на перебранке с органом Столыпина «Россия». А из-за московских прилавков улюлюкал, разжигая гражданский пожар, орган Гучкова «Голос Москвы». Вся русская политическая жизнь этих важнейших в эмансипации России лет превратилась в мышиную возню политических карьеристов, сводившуюся к распре Бобчинского и Добчинского. В результате ее нежные ростки русской свободы обмотались «думской вермишелью», а наглая распоясанность Пуришкевичей и Марковых, Чхеидзе и Алексинских взрастила голенастый стебель российского бунта. Разодрав завесу русской свободы в начале борьбы, соперники наскоро заметали ее в конце. Милюков делал революцию в стенах парламента, Гучков — на улицах. Милюков свергал режим, Гучков — Николая II. Честолюбие ученого и честолюбие авантюриста заплелись в повязку, наглухо закрывшую их политический горизонт. И Милюков, и Гучков знали, чем грозил русский бунт в разгар великой войны. Но кадетизм катился по инерции, развитой еще в пору Столыпина, а октябризм развил эту инерцию в самые последние дни. Октябристов тащил к бунту один лишь Гучков, — тащил из личной мести. В свое время и Мирабо мстил Людовику XVI. Но ползучий укус московского купчика мало схож с ястребиным налетом французского маркиза. Февральская революция была решена в июле 1916 года, после приема в Царском членов Государственной думы, когда Николай II, обходя представлявшихся, рассеянно спросил Гучкова: — Вы от какой губернии?1^ 513 a Факт этот ныне Гучков отрицает. Но свидетелями его являются живые еще коллеги Гучкова по 4-ой Государственной] Думе (прим. автора). Вчерашнего председателя Государственной думы качнуло514. Свергнуть дерзкого монарха решено было тотчас по возобновлении сессии Государственной думы. С этим решением приезжал в Стокгольм Стахович. И осенью 1916 г. воробьи с крыш кричали в России и на Западе о грядущем «дворцовом перевороте». Таковы основные преступления кадет и октябристов. Нужно ли перечислять серию побочных? * * * Русское освободительное движение длилось сто лет. Начавшись при Сперанском, через головы декабристов и шестидесятников, оно докатилось до кадет и октябристов. Подвижников на этом тернистом пути была бездна: ни один народ не записал на свои скрижали такого количества политических мучеников. Начиная со Сперанского, через Пестеля, Герцена, Огарева, Чернышевского, вплоть до Достоевского, Тургенева, Плещеева и даже Стасюлевича и Арсеньева, не говоря уже о Пушкине и Льве Толстом, — синодик русских выдающихся людей, душу свою положивших за русский прогресс, — бесконечен. Во главе его стоял великий Петр. За ним тянутся Петры малые, Иваны и Сидоры, отдавшие свою кровь в темницах Шлиссельбурга, Петропавловки, в сибирской тайге, среди архангельских льдов — все за ту же русскую свободу. Жертвенность русского освободительного движения безмерна. Другого такого примера человечество не знает. Я не говорю о жертвах Каракозова, Желябова, Балмашева, Сазонова, — жертвы эти зачеркиваются преступлениями. Но разве среди петрашевцев, толстовцев и других освободительных течений России не было тысяч принесенных жертв без единой капли пролитой чужой крови?! История русского освободительного движения ждет еще своего Нестора. И, когда он появится, из-под пера его брызнет правда ослепительной красоты, — правда о русском свободолюбии, — об Аврааме, возведшем на костер сына своего Исаака515. Перед этой правдой человечество еще склонится. Но, думается, правда эта не коснется ни Милюкова, ни Гучкова. В лицах, сопутствовавших величайшей в мире катастрофе — гибели моей родины, — я ищу не только черт сближающих, но и оправдывающих. Ибо ведь все мы наш век доживаем и могли бы, словами Богрова (убийцы Столыпина) перед виселицей, сказать: «Тысяча котлет больше или меньше, — не все ли равно!» Но я пишу не для тех, кто измеряет земное существование количеством поглощенных котлет, — я пытаюсь стучать к людской совести. Быть может, и даже наверно, скорбь о потерянном, боль личных обид и разочарований во мне еще слишком сильны для такого объективного труда. Не хотелось бы, однако, подражать «мемуарам» Витте. Живой, я говорю в лицо живым. И это особенно относится к настоящей главе моего труда, где я пытаюсь очертить роль в распаде России двух главных его участников: Милюкова и Гучкова. Личность Александра Ивановича Гучкова, с угла зрения этики и политики, безмерно тусклее, банальнее и пошлее личности Павла Николаевича Милюкова. К плюсам А. И. Гучкова относили его личное мужество. Качество это считали духовным. Но, в последнее время, наука откопала какую-то железу, где, якобы, оно скопляется, и при уходе за которой, все люди были бы храбры. Другими словами, наука доказывает, что храбрость есть физическое здоровье, а трусость — болезнь. (Гучков — здоров, Милюков — болен). Если это так, то и гучковская храбрость будет развенчана. Но, гораздо раньше ученых, развенчали эту храбрость былые коллеги Гучкова по службе на Дальнем Востоке. Свидетели ее еще живы. И они вспоминают эпизоды, когда юный прапорщик охраны Кит[айской] Вост[очной] ж[елезной] дороги выбрасывал вещи служащих этой дороги из приглянувшихся ему квартир и плетью усмирял недовольных. Гучков- ское своеволие квалифицировалось тогда как хулиганство. Но ведь и хулиганство не исключает храбрости. У буров, да и в Петербурге, Александр Иванович ее, несомненно, проявил. Его дуэль с Мясоедовым (впоследствии повешенном) смаковалась «Нов[ым] вр[еменем]» и «Гол[осом] Москвы». Тогда А. И. Гучков выступил на защиту Б. А. Суворина, которого Мясоедов, за клевету в печати, публично избил. Об этой дуэли рассказывал с думской трибуны сам Александр Иванович: — Он, Мясоедов, целил мне в лоб и промахнулся, а я целил ему в сердце и «промазал».516 Словечко «промазал» свидетельствует, что в дуэльных делах Александр Иванович был не новичком и, во всяком случае, более компетентным, чем в делах общественных. Но у А. И. Гучкова была и другая дуэль, в которой он не «промазал», — дуэль с императором всероссийским. Близкий к Николаю II адмирал Нилов517, сопутствовавший царю в его метаниях по жел[езной] дороге до приезда думских посланцев, рассказывал, что для императора больнее всего в эти трагические минуты был приезд именно Гучкова, т[о] е[сть] торжество над ним его личного врага. Из этого шекспировского конфликта император вышел с честью: свое отречение он написал до приезда делегатов и составил его с величавым тактом. Поединка с Гучковым Николай II не принял. И вернулся Александр Иванович в Государственную] думу далеко не с лицом победителя. Но вознаградил себя за псковскую неудачу министерским креслом и приказом № 1-ый518. Едва ли не самое сумбурное и по-российски беспардонное в «бескровной» Февральской революции и в созданной ею власти — это встреча на верхушке ее Милюкова с Гучковым. Если представить себе эту революцию в образе разудалого русского молодца, то слышится его первая после победы фраза: — Ндраву моему не препятствуй! Фраза эта в духе всей натуры Гучкова. Но как мог присоединиться к ней Милюков, как повторил ее Керенский? Власть Временного правительства очутилась в руках столыпинского прихвостня, столыпинского сокрушителя и идейного террориста. Какими бы политическими выкрутасами этот факт не замазывать, не свихнувшийся мозг его не переварит. Каким образом правоверный кадет — Милюков и правоверный социалист — Керенский, могли стерпеть возле себя вдохновителя полевых судов, подручного банкира Утина, фактотума А. С. Суворина и регента газеты «Чего изволите», — этого они до сих пор не пояснили. * * * Возвращаясь к тому, с чего я эту главу начал, хотелось бы указать, что российские сдвиги, подразумевая под ними наши эволюции и революции, имели мало общего со сдвигами на Западе. Идеи — политическая и национальная — у нас всегда были в разладе — начиная от Чаадаева и Герцена, кончая Милюковым и Гучковым. Наши сдвиги были исключительно политическими, и ни один из них не был органически связан с нашим национальным самосознанием. Все они не укрепляли, а ослабляли наше национальное чувство, и это вследствие нашего политического дальтонизма. В политике мы не различали зеленого цвета, а лишь красный. Я далек от мысли, что кадеты заведомо разрушали русскую государственность в период от 1905 до 1917 гг.; но что они все для этого сделали, кажется, бесспорно. Один уже возглас Милюкова в разгаре войны, обращенный к монарху и ко всему человечеству, «глупость или предательство», — разве не удар по коренным национальным устоям?! А «дворцовый переворот»? И разве было бы так легко большевикам овладеть 1/6 частью земного шара, если бы в этой гигантской империи не было в корне подрыто национальное чувство?! Что же другое, как не это чувство, спасло и спасает от большевизма остальное человечество? Не оттого ли так легко было победить у нас большевистской экономике, что у нас выцвела этика и запуталась среди трех сосен (кадетизма, октябризма и социализма) политика?! После 10 лет стряпни исключительно политической, перед загадкой великой войны и под страхом потери влияния, Милюков ухватился за стряпню националистическую. Но так как здоровый национализм вообще чужд его душевному складу сухого ученого, то и расходное национальное чувство, потребное для данного момента, Милюкову пришлось, по выражению Витте, «вздрючить». И получился тот империализм, шовинизм, что вынудил его, даже после свержения императора, повторять императорские лозунги («война до победного конца»). Милюков до сих пор убежден, что свалила его с министерского кресла «германская интрига»519. А, по моим сведениям, главная надежда немцев, пославших Ленина, опиралась именно на милюковский империализм. Чем яростнее он был, тем больше шансов на успех, по мнению немцев, имел ленинский интернационализм. В противность Милюкову, Гучков, делавший при царе карьеру на национализме, когда царя потребовалось свергнуть, ударился в политику. Но так как в политике он был младенцем, и самая политика в его руках была лишь орудием мести, то и гучковская революция оказалась шаблонным бунтом. Милюков «вздрючил» свое национальное чувство, Гучков — политическое. Два импотента в понимании того, что составляло смысл и секрет бытия России — гармония ее политического и национального начал, — отдали страну во власть начала третьего — разбойного материализма и интернационализма.
<< | >>
Источник: Колышко И. И.. Великий распад: Воспоминания.. 2009

Еще по теме Глава XIX. Гучков:

  1. ГЛАВА 14. РОССИЯ В XIX В.
  2. Глава XIX АРБИТРАЖНЫЙ ПРОЦЕСС
  3. Глава XIX ПРАВО И ЛИЧНОСТЬ
  4. Глава 14. Россия в XIX в.
  5. ГЛАВА 13. ВЕДУЩИЕ СТРАНЫ МИРА В XIX В.
  6. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. Выступление рабочих в XIX веке [*********************]).
  7. ГЛАВА 1. ТОМИСТСКАЯ МЕТАФИЗИКА В КОНЦЕ XIX - НАЧАЛЕ XX ВЕКА
  8. Глава 13. Ведущие страны мира в XIX в.
  9. Глава XIX Поход на хутора
  10. ГЛАВА XIX. ОТ МАРКСИЗМА К ДЕМОКРАТИЧЕСКОМУ КАПИТАЛИЗМУ
  11. Глава 7 ЗАПАДНАЯ ЕВРОПА. XVII - СЕРЕДИНА XIX вв.