<<
>>

Глава XXIIIa. Меньшиков

Когда-то я получил анонимное письмо: «Хорошо-то вы поете, Баян, но где сядете? Мы читаем ваши статьи, написанные, должно быть, в красивом кабинете, среди сытости и довольствия. Статьи, широко оплоченные.
И в нашем списке виновных перед народом ваше имя — не последнее. Вы, господа свободолюбивые литераторы, столько же виновны перед Россией, как и палачи Плеве и Столыпин.» Я сотрудничал в «Нов[ом] вр[емени] в 1906 году. И в ту пору, между двумя столпами этой газеты, Меньшиковым и Столыпиным554, возгорелся на страницах газеты спор. Это не был спор между реакцией и прогрессом, — это был спор между двумя китами, на которых держалась газета. Не помню, из-за чего между этими китами возгорелся спор, но так как оба они были мне не по душе, и вообще, по вечерам в редакции, среди малосимпатичных мне людей я злился, то, сжав зубы, я написал статью, в которой больно укусил и Меньшикова, и Столыпина. Подписал псевдонимом. К полуночи статью набрали, а к 1 часу ночи из этажа, где жил старик Суворин, телефонируют: — Кто автор статьи? К 2-м часам новый телефон: — Статья не пойдет. К 3-м звонят: — Статья идет. К 4-м: — Статья не идет. Собираюсь домой, рву корректуру. Из-за спины лукавый шепот Ванечки Мануйлова: — Не торопитесь. Было еще два звона: «идет», «не идет», после чего я удалился. Статья была напечатана, но с подзаголовком: «Письмо в редакцию». На следующую ночь старик Суворин говорил мне: — Как вы хотите, батенька, чтобы я печатал против Меньшикова? Каждый раз это мне обходится лишний пятачок на строчку. Жаден уж он больно. В воспоминаниях известного общественного] деятеля Тейтеля есть страница о его знакомстве с Меньшиковым: «Это было в 80, 84, 85-х годах, — пишет он. — Меньшиков носил тогда форму мичмана, был большим поклонником Л. Н. Толстого. Интересовался “мужиком”. С литературных вечеров Гайдебурова мы с Меньшиковым вместе возвращались, так как жили в одном районе.
Шли пешком и всю дорогу беседовали. Любил он расспрашивать о бытовых крестьянских делах. Об евреях он отзывался очень корректно, ничего антисемитического в его суждениях не было. Напротив, он интересовался деятельностью евреев в Самаре и признавал пользу последних в торгово-промышленной области. Меньшиков любил больше слушать, чем говорить, а говорил он тихо, медленно и метко. Мы расстались с ним, когда он ушел, после смерти Гайдебурова, из “Недели” к Суворину в “Новое время”. Сделал он быстрый скачок вправо. Стал проводником самых человеконенавистнических идей. Все еврейское, как хорошее, так и худое (впрочем, хорошего он, кажется, за евреями ничего не признавал), он беспощадно осуждал и, можно сказать, на его фельетонах воспиталось много специфических общественных деятелей. Не виделся я с ним в течение чуть ли не 10 лет. В 1902 г[оду], будучи в Петербурге, я зашел к А. Ф. Кони. При мне пришел туда Меньшиков. Я еле-еле его узнал. Вместо мичманской тужурки на нем был длинный, довольно поношенный сюртук. Он облысел. А. Ф. хотел нас познакомить, но мы оба сказали: «Мы знакомы». Обратившись к Меньшикову, я сказал: “Как вы изменились, Мих[аил] Осип[ович]! Какая перемена с тех пор, как я вас видел в редакции «Недели»”! Я имел в виду исключительно перемену его наружности. Меньшиков, должно быть, понял иначе, счел, что я намекаю на перемену его образа мыслей и на сотрудничество его в “Новом времени”. Он что-то пробормотал в ответ и тут же удалился»555. зать, что дважды два — пять. Глядя на этого маленького человека с большой головой, не то семинариста, не то подьячего, встречаясь с его тяжелым, из-под очков, взглядом, слушая его сонную речь и улавливая апатичную усмешку, нельзя было и подумать, что имеешь дело с чародеем, проникающим с одинаковой легкостью в лабиринт политических условностей и в святая святых абсолютных истин. Автор никчемных «Писем к ближним» был в то же время и автором единственной в своем роде, по ароматности, книги «О любви» и единственного в своем роде, по глубине анализа, трактата «О скупости» (апология скупости).
Европе более известны наши балерины, чем публицисты. А между тем, с точки зрения эстетизма, о бок с нашими поэтами и беллетристами следовало бы поместить и кое-кого из наших журналистов. Потому что иная публицистика художественностью своей подымается до поэзии и бичует, как сатира. И Герцен с Михайловским порой затмевают Тургенева с Щедриным. Художественная публицистика сделала русскую газету и русский журнал самыми интересными в мире. Уступая прессе Запада в области техники и информации, злободневности и универсальности, пресса царской России, хотя и в тенетах цензуры, хоть и под спудом нашей сравнительной некультурности и аморальности, переросла своего старшего брата разнообразием, глубиной и красотой содержания. Наши самые свежие, а подчас и глубокие, мысли попадали сплошь и рядом не в книгу, а в газету, — книги расходились у нас туго, а газеты бойко. Статьи и фельетоны оплачивались у нас выше рассказов и романов. В погоне за талантами Суворин и Сытин (и в хвосте у них — Проппер) сделали из своих газет сеть, в которую улавливались не только публицисты, но и художники, мыслители. В газетной сети тесно прижались друг к другу русская критика, философия, поэзия и сатира. Под сенью газетного материального достатка выработался тип исключительно русского художественного фельетона, на Западе почти неизвестного. Отцом такого фельетона был Суворин, писавший в «Пет[ербургских] вед[омостях]» Корша под псевдонимом «Незнакомец». Его переросли впоследствии Сергей Атава, Буренин, Амфитеатров, Сыромятников, Розанов, Дорошевич, а выше всех — Меньшиков. убедительнее и чем талантливее он писал, тем более злил и оскорблял. Именно осквернение заложенной в нем искры Божией ему и не могли простить. Свой удивительный дар творчества он перемастерил на дар разрушения, из оливковой ветви состряпал нож гильотины. И три раза в неделю, на лобном месте Эртеле- ва пер[еулка], меньшиковская гильотина отсекала народные чаяния, народный пафос и общественную мораль. В роли палача русской свободы Меньшиков презирал и свой талант, и человечество.
* 64 * Если в Тихомирове чувствовали ренегата, а в Булгарине — просто мерзавца, то в Меньшикове Россия почувствовала автомата, машину, с которой борьба невозможна. Машина зачаровала и презиравшего ее Суворина, и напуганных ею министров. Головастик Эртелева пер[еулка] стал чем-то вроде злого колдуна Черномора, насылавшего то зрелище роскошных садов, то мертвящий кошмар. В приемной «Нов[ого] вр[емени]» висел огромный ящик с надписью: «Корреспонденция М. О. Меньшикова». В этом ящике Пандоры стекалось, кроме проклятий и слез, все, что сподручные палача готовили своему шефу для очередной экзекуции. Палач приходил — маленький, тихонький, скромненький — крошечная рука опускалась в ящик, и хищные когти, зажимая жертву, несли ее на плаху. Перед грудой специально для него заготовленных листков Меньшиков садился с лицом начетчика над покойником. И машина заводилась. Ни колебания, ни паузы. Бисерным почерком выводились строчки, до одной буквы соответствовавшие строкам печатным — так было условлено с метранпажем. Каждая строка была — монета. Но она же была — кровь и слезы. Меньшиковский мозг вырезывал эти монеты из живого тела своего отечества, из плоти всего человечества, нарезая их ни одной меньше, ни одной больше того, сколько ему позволяли. А позволяли ему много: по 350 строк три раза в неделю и «письмо к ближним» в 700 стр[ок]. Машина меньшиковского мозга была оборудована в размере алчности меньшиковского сердца. Претворяя кровь и слезы в золото, она действовала без запинки. За большой стол садился маленький человек, и от большой головы ток передавался в маленькую руку. Машина работала. Только крошечная жилка билась на виске алхимика. Только поскрипывало перо. Подсекаемые ножом гильотины, бесшумно падали побеги всего яркого и святого. к плахе, точно на плаху — по виду приговоренный. Он был равнодушен и к славе, и к позору. Там, где Суворин гнулся, там Меньшиков держал себя независимо. Его не тянули ни дворцы, ни почести. Его тянуло лишь золото. Меньшиков был классическим скупцом.
Цинизм, с которым он афишировал скупость, превзошел цинизм его коллег, афишировавших расточительность. В Меньшикове сплелись единым объятием Малюта и Плюшкин. Свою огромную мозговую силу Меньшиков наладил в Монетный двор и в Экспедицию заготовления государственных бумаг. Если бы можно было сделать больше денег в лагере революционном или крайне реакционном, Меньшиков писал бы там. В первом случае Россия не слышала бы о жидо-масонах; во втором Меньшикову удалось бы смастерить всероссийский погром. На ход русской истории повлияло то обстоятельство, что Суворин мог платить больше Каменки в «Речи» и Дубровина, — что машина меньшиковского мозгового аппарата была запродана «Нов[ому] вр[емени]». Но даже в этом заведении Меньшикова презирали. Словно скованные арестанты, газета и ее столп душили друг друга. Из своего застенка его главный палач выходил изможденным, с гримасой отвращения. И торопился домой. Жил он во дворе маленькой дачи, в крошечной квартирке. Но у дверей его вечно стоял охранявший его городовой, а в кабинетике вечно благоухали цветы и пели канарейки. Этот литературный Робеспьер после золота обожал больше всего розы и птиц. Под охраной городового и под птичье щебетанье в больном, хотя и гениальном, мозгу роились кровожадные образы. Судьбе угодно было, чтобы Россию возвели на плаху не только ее бездарности, но и таланты, не только распутники, но и Катоны. Меньшикова расстреляли 3-4 юных еврейчика559. Не сопротивляясь и не удивляясь, эта грозная сила распадающейся России дала себя прикончить, как овца на бойне. Не потому ли, что раньше пули Меньшикова просверлило сознание причиненного им зла?!
<< | >>
Источник: Колышко И. И.. Великий распад: Воспоминания.. 2009

Еще по теме Глава XXIIIa. Меньшиков:

  1. Глава XXIIIa. Меньшиков