<<
>>

Глава XXXI. Стокгольм

Уже к концу 1914 года жизнь в Стокгольме, да и во всей Скандинавии, забурлила. А к 1915 году вся страна была схвачена пароксизмом. Легкость наживы вскружила головы самых уравновешенных людей. Крегера614 еще не было, но были сотни и тысячи крегеровских предтеч.
Богатства вырастали, как снежные сугробы. В несколько месяцев акции предприятий, так или иначе связанных с войной (металлургия, предметы питания, транспорт), вздулись в 3-10 раз. Самые ходкие в Швеции акции, Грегенсберг, схожие с нашими Путиловскими и Брянскими, с 250 кр[он] поднялись до 1.000 кр[он] и выше. Ничего подобного не было у нас даже в дни Витте. Стокгольм наполнился банкирскими и иными конторами, где день и ночь шелестели изящные шведские банкноты и звенело шведское золото. На моих глазах совершались сделки феерические. Мой приятель M.a, до войны незаметный лодзинский скорняк (этот М. сыграл немаловажную роль в моем аресте), в первые же два года войны стал крупным миллионером615. (Один из немногих, он сохранил свои миллионы по днесь, деля свой досуг между Берлином, Парижем и Ниццей). Свой первый миллион он нажил в несколько дней. Война застала его в Берлине. Пришлось удирать. Лодзь не тянула. Добрая фея шепнула: «Сальварсан». М. направился к оптовому торговцу аптекарскими товарами. По двойной цене заторговал крупную партию хинина, аспирина, сальварсана, с доставкой в Стокгольм, наложенным платежом. Поскакал в Стокгольм, с вокзала прямо в русское посольство. Так, мол, и так. Имею крупную партию аптекарских товаров. А в России ведь их нет. Военный и морской агенты с грустью согласились. Почем? Цена была назначена тройная против покупной. Дороговато! Заплатите дороже. Агенты это знали и потребовали годичного контракта. М. снесся с Берлином. Согласны. Плата в валюте. Не знаю, сколько М. нажил на этой первой сделке, но по истечении года Россия платила за аптекарский товар в 5-10 раз дороже. Сухомлинов с Сазоновым, стряпая войну, не справились в Министерстве торговли, много ли Россия готовит собственных аптекарских и иных товаров. a Фамилию его знает г[осподин] Неклюдов (прим. автора). Мой приятель М., оказывается, эту статистику изучил еще в Лодзи и в течение войны снабжал наше отечество закупленными в Германии товарами. Наш военный агент, милейший малый типа городничего, уверял меня: — Если М. поедет в Россию, арестуем в Торнео. — Но ведь вы без него не обойдетесь. — Все равно арестуем. Шпион. М. понадобился, взамен шведского автомобиля, германский мерседес. Телеграфировал в Берлин. Ответили: «За колбасу». Abgemacht!a Закупил в Швеции и Дании горы колбасы, отправил и получил новенький мерседес. Покатал на нем своих друзей, угостил чудным обедом. Катался и кушал с другими наш суровый военный агент. Но в Петербург сообщил: «Немцев кормит М.» И с тех пор имя его стало в Петербурге синонимом измены. Много крови испортил мне этот М. Но с ним связаны и мои светлые стокгольмские воспоминания. Лихорадка наживы зажгла в Скандинавии и лихорадку веселья. А веселье, как всюду и везде, разбудило чувственность. А чувственность подняла цену женщины. Жизнь в Стокгольме и частью в Копенгагене в дни Великой войны сравнивали с жизнью древнего Рима. Не было там пиршеств Нерона с возлежанием и дождем из роз, не было арбитров элегантности типа Петрония, но в цветах и шампанском утопали изысканные обеды и ужины, а Петрония заменял наш соотечественник, милейший и толстейший Шубин-Поздеев, друг Милюкова и вел[иких] князей, завсегдатай балета и экс-любовник самых красивых петербургских монденок616.
Само собой разумеется, веселье, еда и питье, а главное — женщины, были «нейтральными». На всю Европу, пожалуй, и Америку, прогремели «нейтральные» притоны Стокгольма: Hasselbuken, Opera Chel, Royal Hotel. В эти годы они далеко оставили за собой наших Кюба, Донона, Эрмитаж, Тестова, пожалуй, с Cafe de Paris. В притонах этих, с первоклассной французской кухней и удивительными погребами, «друзья» и «враги» отдыхали от забот и интриг: лукавый жизнелюбец Люциус (посол германский) пировал о бок с суровым пуританином Хольмом (послом британским); богатейший представитель Соед[иненных] Штатов (сын свиного короля) насмешливо поглядывал на убогого посланника Турции. Понятно, «друзья» и «враги» пировали не за одним столом и не подымали бокалов друг за друга. Но бокалы тех и других, сплошь и рядом, подымались за тех же прекрасных дам, что украшали своим присутствием столы то «друзей», то «врагов», одинаково любезные, вызывающие, дурманящие. Сильнее таких блюд и старых вин дразнила нервы пирующих эта двуликость стокгольмского Бахуса и Эроса, это скольжение между Сциллой и Харибдой, между схватившимися насмерть врагами. А возможность побывать, не покидая Стокгольма, в Берлине, не покидая Копенгагена — в Париже (насколько Швеция шла в орбите Германии, настолько Дания — в орбите союзников), надышаться, не выходя из ресторана, симпатиями и антипатиями, справить победный пир либо тризну, опьяниться чужими слезами, наболтать, насплетничать, наклеветать, а главное — насладиться красивейшими «нейтральными» женщинами, — все это одуряло. Эстетичности стокгольмского «пира во время чумы» способствовала шведская женщина. В России довольно хорошо знали шведскую лошадь (шведку) и очень мало шведскую женщину. Зачитывались Кнутом Гамсуном, Стринд- бергом и даже Сельмой Лагерлеф, не говоря об Ибсене. Усваивали себе одну какую-нибудь черту их героинь — чувственность из «Пана», целомудренность из «Виктории», загадочность из «Норы». От Стриндберга веяло женофобией, от Кнута — женолюбием. Цорн рисовал обильное тело шведок, другие художники — обильную шевелюру. Но шведки (именно шведки, а не датчанки, копирующие парижанку) в целом, со всей ее поэзией и прозой, целомудрием и чувственностью, а главное, с ее ненасытной жаждой жизни, мы не знали, да и не знаем. А между тем, ключ к разгадке сфинкса Крегера — здесь. Если в Швеции водятся самые красивые мужчины, там же и самые обаятельные женщины. Швед дерзок в делах, шведка — в любви. Ни одна страна, кроме Швеции, не родила и не родит Крегера. Ибо дерзость Крегеров питается очарованием Грет Гарбо617, — обвеянных воздухом озер и водопадов, гор и лесов этой волшебной страны, — смелых и женственных, поэтичных и тератеристых, белокурых, волооких шведок. Всякая жизнь познается по ее экстазу, ибо только экстаз вмещает в себе все духовные и физические силы, в доступной им гармонии. Экстаз Швеции я почувствовал, сойдя в первый же раз со шведского поезда в Стокгольме, в 30-градусный мороз, дрожа под ильковой шубой и видя на улице мужчин и женщин в легких осенних пальто, прямых, стройных, румяных, улыбающихся. Ощутил я этот экстаз на парадных обедах и ужинах, с древневаряжским радушием, лившимися, как водопады, приветственными речами мужчин и щекочущим воркованием женщин, ледяным пуншем и пылающими взглядами, до утра танцами и до отказа весельем. Ощутил я его и в знойное лето на шведских пляжах, где принцы пляшут с пастушками, а любовь и ласки, как водяные лилии в воде, рассыпаны на песке и на мураве, и ничего, кроме радости бытия, не царит среди беспечных, по- нашему «бесстыжих» людей. Я побывал на заваленных заказами закоптелых заводах Швеции, в живописных шведских селах, где крестьянские дома уставлены «музейной» мебелью и утварью, а хозяева выступают как принцы и принцессы; в старинных баронских усадьбах, ни дать ни взять усадьбах нашей Хохландии; подымался наперерез всей Швеции через 97 шлюзов из Стокгольма в Гетеборг; спускался по морю на родину Гамлета. Всюду и везде, на суше и на воде, радость бытия, труд и радушие. Покуда во всей остальной Европе сгущалась печаль, на крайнем севере ее росла радость. В Скандинавии как бы распрямлялась кривая мироздания. Как ездят теперь любители алкоголя из Америки в Европу, так, в годы войны, ездили в Скандинавию любители пиров. Пировала вся эта чудесная страна, пировал и я. дов усилилось браком их нынешнего короля с сестрой Вильгельма618. А русофобство их, начавшись при Александре I, было усугублено Александром II и достигло кульминационного пункта при Александре III. Яблоком раздора между Швецией и Россией, как известно, являлись Аландские острова619. Наша внешняя политика при Николае II не сделала ничего, чтобы эту остроту отношений сгладить. А неудачный брак шведского принца с нашей великой княжной (Марией Павловной) и ее чуточку скандальное в Стокгольме поведение, завершившееся скандальным разводом, тоже не послужил к искоренению шведского ру- софобства620. Вот почему Великая война встряхнула Швецию не только материально, но и морально. В высших шведских кругах и в армии сразу образовалась тяга к немцам. И тяга эта в окружении королевы-немки была так сильна, что составила серьезную угрозу выступления Швеции на стороне германцев. Спасло Швецию почти чудо — разум далеко не гениального короля. Король этот любит Ривьеру и обожает теннис. (В этом его единственное сходство с Николаем II). В прошлом году в ниццкой прессе появился фотографический снимок шведского короля в момент, когда он, с разинутым ртом и наклоном всего своего гигантского туловища, ждет мячика. Кто видел этот разинутый рот и позу заядлого теннисиста, не поверит, что 17 лет назад в его руках была не ракетка, а шансы мировой войны. Армия Швеции образцовая, и удар ее нам в тыл наделал бы немало бед. Осенившему шведского короля, прекрасного семьянина и гражданина, разуму много способствовал наш вновь назначенный в Швецию посланник А. В. Неклюдов, сменивший «скандального» ухажера Савинского621. Роль А. В. Неклюдова в Швеции была не из легких; но он вышел из нее с честью. Об этих тревожных первых днях войны, когда на волоске висела судьба Швеции, рассказано в его «Воспоминаниях», вышедших на французском языке с предисловием Ганото622. В «Воспоминаниях» этих имеется кое-что и по вопросу, больному для меня, — о сепаратном с Германией мире. Надо полагать, что г[осподин] Неклюдов был осведомлен по этому вопросу больше, чем оклеветавший меня Никитин и даже сам Милюков. И уж во всяком случае, как ближайший свидетель моей деятельности в Стокгольме, он был осведомлен о моих «кознях». При всем своем такте, однако, А. В. Неклюдову не удалось изменить наследственные симпатии и антипатии шведов. С начала и до конца войны Швеция, в известных кругах ее, осталась германофильской. И хотя поведение шведов и их правительства в годы войны было по отношению к России безукоризненным, особенно в вопросе о перевозке раненых (шведы с одинаковым состраданием встречали скрещивавшиеся у них поезда в ранеными из России и в Россию) и облегчения участи русских возвращенцев, — несмотря на это, германскому послу в Стокгольме жилось не в примере вольготнее, чем русскому: во всех правительственных шведских учреждениях Люциус чувствовал себя как дома. Равным образом и шведское общество, особенно высшее, будучи сплошь на стороне Германии, проявляло к русским и радушие, и такт. На званых обедах, напр[имер], где я присутствовал, шведы надевали русские ордена и ни одним словом не оскорбляли моего национального чувства. Проведенные в Стокгольме во время Великой войны дни относятся к самым светлым в моей жизни. Благодаря радушию шведов, заразительному темпу общего веселья и моим материальным удачам, жилось широко и привольно. Я имел миссию от двух русских металлургических заводов, Путиловского и Сормовского, в администрации коих принимал косвенное участие, приобрести нужную для военных надобностей шведскую сталь. Сталь эту рвали обе воюющие стороны. Мне посчастливилось законтрактовать порядочное ее количество, и хотя поставка, по вине Англии, далеко не была доведена до конца, но с первых же транспортов я нажил крупные суммы. А беспроигрышная игра на бирже эти суммы увеличила. Словом, в дни, когда моя родина заливалась кровью, я вел в Стокгольме широкое и беспечальное житье. Тут чувствительное место моей совести. Само собою разумеется, журналисту с некоторым удельным весом и человеку, близкому к правящим сферам, не пристало быть комиссионером и биржевым игроком. Но в вихре той жизни осознать это было трудно. В той лихорадке делячества и наживы, что обуяла тогда Швецию, раздумывать об этике было некогда. Помню, когда мне принесли первые 100 тысячекроновых бумажек (моей комиссии), и я их пересчитал, касание добротной шведской бумаги и яркость чудесно подобранных красок порядочно меня взволновали. От природы я скорее расточителен и денег ради денег никогда не собирал. Но зараза тех дней была могучей. На шведских поставках я должен был заработать более миллиона крон. Но случилось то, чего уж я никак не мог предвидеть: у России не оказалось на расплату денег. В ту пору Россия сделала заем у Англии, — наша, мол, кровь, ваши деньги. Но этот шейлоковский торг англичан не удовлетворил. Кроме крови, они потребовали еще залог. Через Стокгольм проезжал мой тогдашний шеф и прежний коллега, — министр финансов — Барк. При свидании со мной он жаловался: — Вот до чего дошло: наши союзники нам не верят. Министр финансов везет с собой в Лондон русское золото.623 Г. Барк ныне персона грата в Англии и вряд ли сохранил в памяти тогдашние свои жалобы624. Но факт займа под залог нашего золота неискореним. Тогда это меня только покоробило. Но вскоре и по карману ударило. Дело в том, что англичане не ограничились залогом, — они потребовали, чтобы занятые деньги остались у них и чтобы за наши заграничные заказы расплачивался Лондон. Барк и на это согласился. И в один прекрасный день для деловых людей исчезла Россия и на месте ее оказалась Англия. А в Англии была черная доска. И на ней вписаны были страны, неугодные Англии. На первом среди них месте была Швеция. За ней шли Испания, Голландия. Всем русским заграничным заказам был сделан учет, и они были распределены по степени английских симпатий и антипатий. Получилось следующее. Мои первые две партии стали для Путилова проскочили. Третья партия для Сормова была погружена на пароход и мне представили коносаменты. Платите! Телеграфирую. Ответ: «Платежи производит Лондон. Снеситесь!» Сношусь. Лондон молчит. Посылаю туда нарочного. Привозит ответ: «Заказы в Швеции стоят на последнем месте. Англичанам дела нет до контрактов. Надо было заказывать в других странах». Контракт был порван. Мою сталь купили втридорога французы. Если бы я был более деловит и не так занят пирами, я бы сделал то, что на моем месте сделал бы всякий: заложил бы мою сталь в банк и уплатил заводу (цена на сталь тогда уже утроилась). Примеров моей неделовитости я бы мог привести немало. Не один миллион в ту пору проплыл мимо моего носа, — проплыли и «немецкие миллионы». Хотя получить их было труднее, чем миллионы шведские. И вот почему. * * * В начале войны немцы, может, и заблуждались. Гессенский брат царицы, может, и рассчитывал на протекцию сестры625. Были, вероятно, расчеты и на Распутина, может, и на Штюрмера. Такие немцы, как Люциус в Стокгольме, гр[аф] Ранцау в Копенгагене, сделали, вероятно, все от них зависящее, чтобы из фронта союзников исключить Россию. Миллионы тут роли не играли, — за сепаратный с Россией мир Германия заплатила бы сотни миллионов. И никакого Баяна, если бы это было достижимо, ей не понадобилось бы. Но. это было недостижимо, и физиологически, и психологически. «Воспоминания» г[осподина] Неклюдова частью это поясняют. Я постараюсь их дополнить. Не «глупость» и не «предательство» (диагноз Милюкова) хозяйничали в царских чертогах той поры, а. ненависть. Чтобы осознать это, надо немного отодвинуться назад. Хоть и историк, Милюков мало знаком с психологией момента. Передо мной одно из писем Александра III, тогда еще наследника, из Биернебор- га, в год франко-прусской войны. Вот фраза этого письма: «Я надеюсь и уверен, что французы возьмут вскоре реванш над свиньями пруссаками»626. Для Александра III пруссаки остались «свиньями» до последнего издыхания. Нужно ли прибавлять, что таковыми они были и для императрицы Марии Федоровны, датчанки, в этом единственном политическом вопросе имевшей на своего супруга влияние. История царствования Александра III есть история германофобии русской власти. Ей и только ей французы обязаны франко-русским союзом. И только в этом вопросе резко расходились ментор и его выученик, — Александр III и кн[язь] Мещерский. Брак Николая II с немецкой принцессой был возможен лишь потому, что Алиса («гессенская муха») была и по крови, и по воспитанию более англичанка, чем немка. Эту скромную принцессу (как и весь Гессенский двор) Вильгельм держал в черном теле. Императрица Александра Федоровна, как и ее belle merea Мария Федоровна, Вильгельма не выносили. Этого, кажется, г[осподин] Милюков не знал. Вряд ли он знал и о множестве фактов из царствования Николая II, свидетельствующих об органической антипатии этого царя к своему могущественному соседу. Оттолкновение его от Витте и даже от Мещерского корнями своими цепляется за эту непоборимую антипатию. Ее не сгладило, а усугубило «рыцарство» Вильгельма в японскую войну и окончательно вколотило «изна- силованье» Николая II Вильгельмом в Бьорке. Психика безвольного царя металась между страхом столкновения с Германией и оттолкновения от ее владыки. Давая Мещерскому «честное слово» не воевать, царь повиновался первому, давая себя надуть Янушевскому и Сухомлинову, поверив Сазонову (которого за нос водил Нератов), царь поплыл по линии наименьшего сопротивления — т[о] е[сть] своего личного чувства. Могли не знать это Милюковы, но не могли не знать об этом немцы. Факт, не опровержимый никакой клеветой, заключается в том, что до революции сепаратный мир был неосуществим: физиологически, потому что до него не допустили бы союзники, не спускавшие глаз с Царского Села, и психологиче ски, потому что такой мир шел вразрез с унаследованной и благоприобретенной царем антипатией к Вильгельму. Были, очевидно, попытки к такому миру, и одна из них запечатлена в дневнике покойной императрицы Марии Федоровны, фотографический экземпляр с которого имеется у проживающего в Берлине русского журналиста Сукенникова627. Ко времени, к которому относятся милюковские размышления о моей «работе» в Стокгольме, никаких надежд у немцев на сепаратный мир с Николаем II не было, не могло быть. На этом я настаиваю и думаю, это подтвердит здравствующий, к счастью, наш бывший в Швеции посланник, А. В. Неклюдов628. Остается, значит, моя ценность как журналиста. По этому поводу я сознаюсь в поступке, до сих пор мало кому известном. В Стокгольме я виделся с виднейшим германским пацифистом, главой германского центра и верным слугой римского папы, Эрцбергером629. Случилось это так. Моя подруга и невеста, немка, стремилась всей душой к окончанию войны. В стремлении этом я следовал за ней и как ее возлюбленный, и как убежденный пацифист, верный заветам людей, сформировавших мое политическое credo. Наши отношения подвергались все большему испытанию. Наши дни начинались всегда с той же сцены. Мы просыпались, и она хваталась за шведскую газету (я по- шведски не читал). Читала: — 30 тысяч взятых в плен, 10 орудий, столько-то пулеметов. Рен[н]е[н] кампф630 отступил, окружен. Голос ее дрожал от радости. Я начинал похрапывать. Или в другой день: — Брусилов наступает631, 50 тысяч пленных австрийцев, две тяжелые батареи. Она швыряла газету, а я вскакивал и подхватывал ее. Однажды она повела меня в немецкий клуб, и я увидел там последний портрет Вильгельма, изможденного, с опущенными усами. Я достал этот портрет, написал в «Р[усское] сл[ово]» статью: «Лик Каина» и вместе с портретом положил в конверт для отправки. Отправил. Статья появилась, а портрет нет. В Москве я спрашиваю Дорошевича — почему? — Вы бы ваши чувства лучше скрывали, — пробасил мне Влас, отворачиваясь. — В чем дело? — Под портретом была подпись: «Lieber Keiser!» Оказывается, она успела ее написать до отправки письма. Однажды она говорит мне, задыхаясь: — Приехал Эрцбергер. — Ну так что ж? — Вам необходимо свидеться. — Ты не понимаешь, что говоришь. — Мы приглашены к обеду к Гуревичам^ 632. Ты ничего не знаешь. Встреча случайная. Уговорила. Отправились. Дом был ярко германофильский, хозяева милейшие, мы часто их посещали. Эрцбергер оказался еще молодым человеком, с бритым, круглым лицом и по-детски светлыми глазами. Изысканно любезен. Нас усадили за обедом рядышком, и мы обменялись воспоминаниями о добрых русско-германских довоенных отношениях. После обеда нас оставили вдвоем a Варшавский коммерсант Гуревич, весьма почтенный и уважаемый, имел подругой тоже германско-подданную (прим. автора). пить кофе и ликеры в уютной гостиной. И между нами произошел приблизительно такой разговор: — Мне хорошо известны ваши убеждения, — вкрадчиво и ласково, как няня ребенку, говорил глава немецких пацифистов, — может быть, и вы кое-что знаете обо мне. Enfin, et avant touta (мы говорили по-французски), я бы хотел установить тезис, что мы оба жаждем мирного сожительства наших двух народов, как к тому обязывают их насущные интересы и сама история. Справедлив ли этот тезис? — Кажется. — Благодарю вас. Я путешествую не для удовольствия. И я выражаю не свое лишь мнение. Моими устами гласит преобладающее в германском обществе и правительстве, пока еще смутное, но с каждым днем все более крепнущее, убеждение. — В чем? — В необходимости мира с Россией. — Сепаратного? По-видимому, я нахмурился, ибо мой собеседник покраснел и живо подхватил: — Будьте уверены, я уважаю ваши чувства. Я имею в виду всеобщее окончание этой пагубной войны. — Чего же лучше! — И если для этого я считаю необходимым постучаться, прежде всего, в дверь России, то только потому, что Россия стоит в центре наших противников и что, по нашему мнению, решение проблемы войны и мира в руках России. — Я не совсем вас понимаю. — Без участия России война продолжаться не может. Кажется, я опять нахмурился. — Значит, сепаратный? — Да нет же. Мир общий, но по знаку России. — Как же вы представляете себе этот знак? — Германия предложит условия мира России. Обязавшись, по ее требованию и указанию, разработать условия мира на всех фронтах. — Это сложно и встретит отпор союзников. Во всяком случае, ни я, ни, тем более, наше официальное представительство, беседовать с вами на эту тему не можем. Если я поддерживаю с вами этот разговор, то лишь как журналист, которого все интересует. — Понимаю, понимаю. Я ведь тоже журналист. Я и приехал сюда с целью посоветоваться с людьми одинаковых со мной взглядов, — как приступить к осуществлению наших пламенных пожеланий? — Мне сдается, говорить вам надо, прежде всего, на вашей родине. — То есть? — Из публичных выступлений вашего правительства, не говоря уже о прессе, особого миролюбия Германия до сих пор не проявляла. Надо, прежде всего, изменить тон вашего канцлера. А он, насколько я знаю, находится под влиянием ваших шовинистов. — Верно, верно. И эта война, и продолжительность ее, и ее эксцессы, дело рук наших шовинистов. Они еще могущественны, но уже не всемогущи. Колеблются и Гинденбург с Людендорфом. Возле императора тоже растет влияние пацифистов. Словом, я с вами говорю с ведома Бетмана-Гольвега. — Но я-то при чем здесь? — О вашем существовании канцлер не знает; но ему известно, что я постараюсь свидеться с лицами, имеющими некоторый вес в русском общественном мнении, а главное, не шовинистами. — Я вам очень благодарен за доверие и искренность. Но мне кажется, что, раньше каких-либо конкретных шагов, нужно, чтобы Россия и ее союзники узнали о переменившихся в германском правительстве настроениях. Нужно публичное, в этом смысле, выступление главы вашего правительства. — Вы думаете, оно произведет в России впечатление? — Надеюсь. Мы замолчали, Эрцбергер усиленно соображал. — Вот что. Я завтра возвращаюсь в Берлин. И, надеюсь, уверен даже, что, не позже как в конце недели, Бетман-Гольвег произнесет в рейхстаге мирную речь. Я немножко струсил. — Еще раз повторяю, что я никакой роли в правительстве не играю, а, как журналист, имею лишь свой круг читателей. И притом, моя газета, без серьезных причин, своего направления не изменит. — Это само собой. Но я думаю, если канцлер произнесет мирную речь, в общих чертах, а я изложу в печати, здешней или датской, приемлемые для Германии условия мира с Россией. — Не только с Россией. — Само собой! Мира всеобщего. То вы не откажетесь поднять этот вопрос в прессе? — Полагаю, что на мирную речь канцлера отзовется и без меня вся русская пресса. Тогда, понятно, прозвучит и мой голос. — Понимаю, понимаю. Мы так и сделаем. Канцлер произнесет речь, т[о] е[сть] даст тон, а я подхвачу ее в прессе. На этом мы расстались. Моя подруга наскочила на меня, сверкая глазами. — Договорились? — Мир подписан, все ликуют. Возвратились мы домой полные надежд. В конце недели Бетман и впрямь произнес речь, но. не мирную, а резко воинственную. Как оказалось, дело испортил я633. В Стокгольме в дни войны жило немало высланных из России германских подданных, между которыми преобладал контингент деловых людей: бывших директоров русских банков, правлений, руководителей заводов, инженеров и проч[их]. Многие из них родились в России, обрусели и все свои интересы связали с процветанием России. Но подданства не изменили. (Немцы вообще не меняют подданства.) Попав в Стокгольм, они составили своеобразную русскую колонию немцев, с раздвоенной русско-немецкой психикой: желающих и боящихся победы Германии. Понемногу они растворились в подлинно немецкой и шведско-немецкой среде и среди них, параллельно настроениям германским, сгустились полюсы шовинизма и пацифизма. Один из таких русских немцев-пацифистов был моим коллегой по банковскому правлению, и мы с ним в Стокгольме продолжали дружить. С ним я и поделился моей беседой с Эрцбергером и моими надеждами. Но он, к удивлению моему, реагировал не так, как я ожидал. — Мы все здесь знаем, что Эрцбергер готов продать Германию за чечевичную похлебку. Я опешил. — Что вы подразумеваете под чечевичной похлебкой? — Сомневаюсь, чтобы Бетман решился на такую речь. — Почему? — Потому что на него имеются влияния более сильные и совсем иные. Мы сухо расстались. Мой друг, как я узнал потом, разболтал о моей встрече с Эрцбергером одному из воинственных немцев, а тот поскакал в Берлин, поднял на ноги шовинистские круги и, вместо приближения к миру, мы от него удалились. Но Эрцбергер выполнил свое обещание и послал в датскую газету проект приемлемого для Германии мира с Россией, с пунктом о мире, по требованию России, на всех фронтах. Моя подруга его перевела с датского на немецкий и сунула этот клочок бумаги в 40 строк, в момент моего отъезда в Россию, в мой чемодан. — Зачем? — спросил я. — На всякий случай. Таково происхождение «документа Германского генерального штаба на 18 страницах, с денежными промессами», о котором возгласил бывший охранник Никитин на страницах милюковской газеты. Ниже, в главе «Мое дело», читатель найдет подробности об использовании мной сего «документа», — подробности, в свое время проверенные освободившей меня судебной властью. Но так как дело теперь идет не об юридической, а об этической стороне моих поступков, то приходится скользнуть и по этике моего свидания с Эрцбергером. Свидания и разговоры с «врагом» имели место и до, и после меня: до меня Протопопов виделся с Варбургом, а после — Милюков с Мумом634. О свидании с Варбургом я упомянул в главе «Протопопов». Подробности же свидания Милюкова с германским послом на Украине — Мумом, мне не известны. Допускаю, однако, что это свидание с «врагом» менее преступно, чем мое. А главное, что экс-министр, не в пример журналисту, имел право через этику перешагнуть. «Дела» о Милюкове никто не начинал и не начнет. И это потому, что, переступая через этику, экс-министр имел в виду политику — благо России. Но ведь и я имел в виду то же благо. Как и сейчас, я тогда полагал, что России нужнее всего мир и что Германия была самой нужной для русского духовного и материального прогресса частью западной Европы. Сменив германофильство на германофобство и перейдя от миролюбия к шовинизму, вождь демократии и ученый, обязанный немало немецкой науке, не может, однако, отрицать, что «неуч» Баян, в меру своих сил и удельного веса, работал, не меняя своих убеждений, в направлении понимаемых им исторических задач России. Другое дело — бескорыстно ли? На этот вопрос дала ответ компетентная судебная власть. Выше я указал, что вплоть до свержения императора Николая II никакие усилия, даже оплаченные сотнями миллионов германских денег, сепаратного мира не добились бы. Немцы это знали столь же хорошо, как и я, и деньги вручили Ленину лишь после революции. Ибо самой крупной силой в России была тогда сила революции. Ленин, с их точки зрения и для их целей, стоил миллионов. Но Баян? Потерявший «связи», антиреволюционер, недурной журналист, но подчиненный, а не руководящий? За какие же услуги оплачивать его? Мне лестна оценка Милюковым моего влияния. Но, право же, немцы в этом случае были рассудительнее его. Оплатить, да еще крупно, мое миролюбие, — на это в Германии глупцов не нашлось бы, даже если бы я свое миролюбие пустил с торгов.
<< | >>
Источник: Колышко И. И.. Великий распад: Воспоминания.. 2009

Еще по теме Глава XXXI. Стокгольм:

  1. Глава XXXI Деревянковский фольклор
  2. XXXI. Поединок гигантов
  3. XXXI. ЗНАКИ ПРЕПИНАНИЯ ПРИ ПРЯМОЙ РЕЧИ
  4. XXXI. Знаки препинания при прямой речи
  5. § XXXI. Противоречия деспотизма
  6. § XXXI. Исключительные привилегии
  7. § XXXI. Испорченность королевских дворов
  8. § XXXI. Об истинном мериле наказаний и вознаграждений
  9. XXXI Археология и история искусства Предисловие Организация главы
  10. § XXXI. Верховный правитель не можетне прислушиваться к голосу своего народа
  11. Глава 2. РОЛЬ ВНЕШНЕГО ПОРТАЛА ОРГАНИЗАЦИИ В ПОСТРОЕНИИ ЭФФЕКТИВНОЙ СТРАТЕГИИ КОММУНИКАЦИИ (глава для корпоративного пиара)
  12. Глава 4. Сравнительный анализ медиаобразовательных моделей* (глава 4 написана при участии к.п.н., доцента И.В.Челышевой)
  13. Глава VIII FAKE2 - ДЛЯ ЗАПАДА (глава для работников ЦРУ)
  14. Глава 25. Обеспечение безопасности жизнедеятельности в чрезвычайных ситуациях Глава 26. Правовые и организационные основы безопасности жизнедеятельности Глава 25. Обеспечение безопасности жизнедеятельности в чрезвычайных ситуациях