>>

Париж в «безумные годы»

Одиннадцатого ноября 1918 года, после четырех лет кровавой бойни, вошедшей в историю под названием Великой войны, в Компьенском ле­су было подписано перемирие: кай­зеровская Германия капитулировала, Франция взяла реванш за унижение полувековой давности.
Улицы Парижа бурлили от ликующей толпы. Крики A bas Guillaume! («Долой Вильгельма!») достигли комнаты, где метался в бреду 38-летний Гийом Аполлинер; больной поэт принял их на свой счет (его на­стоящее имя было Вильгельм Аполли­нарий Костровицкий) и скончался в тот же день.

Такова легенда, которую сложили очень быстро и рассказывали уже че­тыре года спустя; на самом деле Апол­линер умер за два дня до перемирия, но какой символ! Глашатай нового ис­кусства, «уходящего к границе будуще­го и бесконечности», умер, решив, что осуждаем современниками. Банальный грипп оказался сильнее вражеского снаряда (Аполлинер был ранен в 1916 году осколком в висок и выжил, чтобы умереть два года спустя от «испанки»),

Франция, обескровленная победи­тельница, подсчитывала потери (пол­тора миллиона погибших) и зали­зывала раны. На костях XIX столетия поднимался новый, XX век, отмечен­ный родимым пятном всемирной мя­сорубки, которая задала мощный им­пульс разрушения и провела глубокую борозду между прежним и нынешним.

Фронтовики, познавшие цену жизни и смерти, с трудом возвращались в мир «штафирок», имеющий свои цен­ности. Инвалиды и калеки, затягивающие пояса до пос­ледней дырочки, скрипели зубами, глядя на нуворишей. Женщины, заменявшие мужей во время войны, не жела­ли возвращаться в подчиненное положение.

Старый мир неминуемо должен рухнуть, похоронив под своими обломками старую мораль, старое искусст­во, старую литературу — так считало поколение конца 1890-х, прошедшее через окопы и считавшее себя спо­собным создать новую мораль — антимораль, новое искусство — антиискусство и подняться над косной ре­альностью, возвысившись до сюрреализма.

Обыватель же просто спешил жить на всю катушку, наверстывая упущенное за годы войны, — до исступле­ния, до умопомрачения: 20-е годы XX века по праву за­служили себе прозвище «безумных». Люди радовались тому, что выжили и уцелели. Они больше не хотели быть «пушечным мясом», «массами», «ресурсами»; быть как все — значит уподобиться скоту, который снова погонят на бойню, но такого больше не повторится: да здравствует индивидуальность, непохожесть, экстрава­гантность!

Город-светоч, быстрее других оправившийся после войны, манил, притягивал к себе, как никогда. Стисну­тый оковами средневековых оборонительных укрепле­ний, которые были разрушены в 1919—1930 годах, Па­риж (12 километров в длину, 9 в ширину, 36 в обхвате) был самым густонаселенным городом мира[1]; на узких улицах, тенистых бульварах и асфальтированных аве­ню день и ночь кипела жизнь.

Каждый день столичные вокзалы извергали из свое­го чрева новые толпы провинциалов, поклявшихся себе сделаться парижанами, — бретонцев, нормандцев, бур­гундцев, овернцев, а также иноземцев, бежавших из сво­их стран в поисках лучшей доли или спасавших свою жизнь, — русских, поляков, итальянцев, испанцев, евре­ев... Нельзя сказать, что коренные парижане были этому рады: они давно мечтали «пожить спокойно», и вот на тебе, их город превращается в какой-то новый Вавилон. Чужаки селились землячествами, каждое из которых образовывало свой микрокосмос, и древней столице поневоле приходилось постепенно менять свой облик.

Старинные парижские кварталы Марэ и Тампль пре­вратились в маленький Израиль: театральные афиши, рекламные проспекты, надписи и вывески, даже дет­ские каракули на стенах — всё на идиш, витрины усея­ны звездами Давида, на магазинах вывешены таблички, указывающие, что здесь можно отправить посылку в Палестину. На тротуарах бородатые мужчины в черных фетровых шляпах ведут бесконечные и оживленные споры. Хозяина лавки невозможно отличить от посе­тителей: он точно так же одет и так же жестикулирует. В квартале были своя синагога, свои бани, своя библио­тека, свое бистро, свой кинозал и свой театр, в рестора­не подавали восточноевропейские блюда.

Русские устраивались, кто как сумеет: Бунин писал, Шаляпин пел, Коровин рисовал, но это были исклю­чения из общего правила; приходилось зарабатывать на жизнь, голодать, холодать... Одной из самых рас­пространенных профессий, освоенных царскими ге­нералами, потомками бояр и столбоьых дворян, стало ремесло шофера такси (20 лет спустя, когда после ско­ротечной «странной войны» немецкие танки с грохо­том и лязгом проехали по Елисейским Полям, францу­зы с горечью говорили, что во главе армии следовало поставить русских шоферов, а французских генералов заставить водить такси).

Такси вписались в городской пейзаж с 1910 года, со­ставляя конкуренцию фиакрам (внешне автомобили были похожи на эти конные экипажи). Конечно, поезд­ка в такси стоила много дороже, чем на извозчике, но престиж тоже стоит денег. С 1903 года все такси обору­довали счетчиками, однако фиксированных тарифов не было, их устанавливали транспортные парки. Фла­жок слева от водителя указывал, что «такси свободно»; взяв пассажира, шофер включал счетчик, и флажок опускался. Оплата варьировалась в зависимости от на­правления; число на счетчике увеличивалось каждые 200 метров. Кроме того, шоферу полагалось дать на чай. «...получив меньше десяти процентов, он ворчит, за де­сять говорит “спасибо”, за пятнадцать — улыбается, за двадцать — козыряет», — вспоминал один французский журналист. Еще бы: шофер, бывший также механиком, должен был на свои деньги покупать шины, запчасти, горючее, получая зарплату в виде определенного про­цента от выручки.

В 1920-е годы ряды такси, до сих пор состоявшие из «рено» и «пежо» с двухцилиндровыми двигателями, развивавших максимальную скорость 50 километров в час, пополнились более современными «ситроенами» с закрытой кабиной. В 1930 году из 12,5 тысячи париж­ских такси 2,5 тысячи — «ситроены»; светящаяся рекла­ма этой фирмы была размещена на Эйфелевой башне.

Таксомоторные парки отныне тщательно отбира­ли водителей, устраивая им суровый экзамен; шоферы носили униформу, что выгодно отличало их от ИЗВОЗ­ЧИКОВ; кроме того, клиенты могли пожаловаться в дис­циплинарную комиссию компании-владельца, которая была скорой на расправу: клиент прав даже тогда, когда не прав.

«Железный конь» постепенно завоевывал город и сердца парижан: на улицах Парижа, помимо такси, ав­тобусов и грузовиков, а также мотоциклов, появлялось все больше индивидуальных автомобилей, причем раз­ница между «народными» автомобилями, собираемыми на конвейере и стбящими относительно недорого (тем более что машину можно было купить в кредит или в рассрочку), и роскошными штучными экземплярами, изготовляемыми на заказ, была велика как никогда. Задешево можно было приобрести шумное, довольно неудобное и не слишком быстрое авто (разгонявшееся максимум до 60 километров в час), например, «Форд Т»: новая машина стоила 200—300 долларов, подержан­ная — вдвое дешевле. Главным ее преимуществом была доступность, раздобыть запчасти тоже не составляло никакой проблемы. Но купить «форд» значило стать как все, слиться с толпой: долгое время эти машины даже красили только в один цвет — черный. Однако модны­ми тогда считались синий, зеленый, серый, коричне­вый, а юные сумасброды разъезжали даже в красных или оранжевых автомобилях.

Люди побогаче могли себе позволить машины по­больше, поудобнее и побыстрее (до 100, а то и 150 ки­лометров в час). Выбор был велик: от громоздкого се­мейного авто до двухместной спортивной машины, с полдюжины марок: «амилькар», «балло», «беке», «вуазен», «дармон», «пежо», «сальмсон», «ситроен», к тому же в Па­риже устраивали автосалоны. Самым состоятельным автомобиль делали на заказ: это могла быть та же «бу- гатти», но уже совершенно не похожая на машины той же серии и той же модели. Подавляющее большинство дорогих машин («делаж», «испано-суиза») представляло собой «купе»: пассажиры находились в закрытой каби­не, а шофер — снаружи (90 процентов обычных машин были открытыми). В салоне имелось все, что душе угод­но: бар, мини-библиотека, кресла, даже радиоприемник (в 1920-х годах это была довольно громоздкая штука). Запчастей к ним достать было невозможно, и по до­вольно простой причине: такие автомобили не должны были ломаться. Но вот в дождливую погоду лучше было воздержаться от поездок: автомобили, оборудованные стеклоочистителями, являлись редкостью, да и щетки на них приводили в действие вручную — это должен был делать водитель или пассажир, сидевший рядом с ним.

Дорожные «пробки» — тоже порождение 1920-х го­дов: доступность автомобиля побудила многих сесть за руль, тем более что получать права тогда не требовалось. Правила дорожного движения уже изобрели, по городу развесили дорожные знаки, но вот никаких ограниче­ний скорости еще не было. Впрочем, тогда никому не приходило в голову ежедневно ездить на автомобиле на работу: авто использовали для увеселительных поез­док за город на выходные.

Для обычного перемещения по городу существовали автобус, трамвай и метро.

Трамваи ходили по всем главным улицам, за исклю­чением самых престижных — Елисейских Полей, авеню Оперы и Больших бульваров. К 1925 году Париж охваты­вала мощная сеть из 122 трамвайных маршрутов, трам­ваи перевозили 720 миллионов пассажиров в год. С кон­ной, паровой и пневматической тяги они перешли на электрическую, но ток пускали по электрошине, а не по проводам: по мнению властей, электрические столбы и провода уродовали бы облик города. У трамваев имелись открытые площадки, в вагоны можно было запрыгивать на ходу, ведь развиваемая ими скорость не превышала 20 километров в час, в то время как довольно вмести­тельные автобусы, например фирмы «Рено», ездили со скоростью 45 километров в час. Автомобильное и бен­зиновое лобби упорно проталкивало свои интересы: в 1929 году газета «Пти паризьен» высмеивала «эти дурац­кие, громоздкие и шумные машины, являющие собой наивысшее выражение глупости и нелепости». В том же году было принято решение об избавлении Парижа от трамваев в течение пяти лет, но на окраинах города лязг трамвайных вагонов раздавался до 1938 года.

Первая линия метро — от ворот Майо до Венсен- ских ворот — была открыта еще в начале века. Билет в одну сторону для проезда во втором классе стоил 15 сантимов, туда и обратно —20 сантимов, билет пер­вого класса —25 сантимов. После войны цены начали расти, так что с 1925 года на билетах цену уже не про­ставляли, только букву, обозначавшую тариф. Зато ли­ний было уже больше десяти, как с подземными, так и с наземными станциями.

В начале 1920-х годов вход в метро стали обозначать специальными фонарями в виде белого шара на высо­ком стройном столбике, с завитками кованого железа; впрочем, они довольно быстро вышли из употребле­ния, считаясь слишком старомодными, и уступили мес­то ажурным вывескам, лучше вписывавшимся в город­ской пейзаж. Никаких вестибюлей — просто буква «М» или в лучшем случае вывеска «Метрополитен» перед лестницей, уходящей под землю: даже предупрежден­ные о наличии в Париже метро провинциалы нередко терялись, застывали в нерешительности и получали не слишком любезные тычки в спину.

Попадая в метро, пассажиры первым делом оказы­вались в «распределительном зале»: купив билет в око­шечке кассы (билеты продавались отдельно или кни­жечками), пассажиры расходились к разным выходам, ведущим на перроны. Коридоры переходов старались делать строго прямыми, но все же они зачастую были длинноваты. Согласно техническому регламенту, если расстояние между поверхностью земли и перроном станции метро превышало 12 метров, а между билет­ным залом и перроном — 8 метров, метрополитен был обязан установить лифты. Первые лифты пустили еще в 19Ю году, а в конце 1930-х появились лифты, синхро­низированные с прибытием поездов. Зато количество эскалаторов в парижском метро было доведено с шести до пятнадцати.

В 1920-х годах вход на перрон преграждали автома­тические ворота, которые открывались только после прибытия поезда. Они заменили собой механические, которые пассажиры могли блокировать, поджидая за­поздавших друзей.

Станции строили по принципу «ничего лишне­го»: несколько скамеек, будка начальника станции, эмалированные вывески с названием, подсвеченные панно с надписью «Выход». Внутри царил полумрак: невозможно читать книгу или газету. Для лучшего от­ражения скудного света стены облицовывали кафе­лем, преимущественно белым. Впрочем, встречались и другие цвета — голубой, светло-зеленый, желтый, оранжевый. По цвету можно было различать станции, чтобы не перепутать и не уехать не туда: линии мет­рополитена были поделены между разными компа­ниями, бывало, что станции, находящиеся на разных линиях, носили одинаковое название, так что цвето­вые различия были очень кстати. Да и поезда компа­нии-конкуренты использовали разные. Однако новые тенденции на поверхности земли вскоре добрались и до метро: на станциях стали устанавливать автоматы с конфетами и шоколадом (одно из длинного ряда новшеств, перенятых у американцев) и расклеивать рекламные афиши.

Под землей располагался настоящий муравейник, со­единявший воедино все части Парижа: город наслажде­ний на Монмартре с площадью Пигаль, царство празд­ных гуляк и их вечных спутников — жиголо, продаж­ных красавиц, трансвеститов, наркоторговцев, воров; космополис Монпарнаса с его кафе, ресторанами, ноч­ными клубами, где можно было повстречать знамени­тостей из мира искусства; Латинский квартал с Сорбон­ной, Люксембургским садом, бульваром Сен-Мишель и студенческими кафе на улице Суфло и рабочие окраи­ны, отмеченные печатью нужды и тяжкого труда.

Как ни странно это прозвучит, но Париж подстраи­вался под представление о нем иностранцев, которые видели во французской столице город-декорацию, город-музей, город-мечту. Именно в те времена, а точ­нее, после 1921 года, символом Парижа стала Эйфеле­ва башня, доселе дружно обруганная и порицаемая за «уродство» и никчемность. Отныне она воплощала со­бой красоту, современную эстетику, легкость и функци­ональность, прогресс науки и техники (с 1906 года на башне размещались военные радиопередатчики). На фотооткрытках с видами Парижа теперь красовались «железная леди», Триумфальная арка, Собор инвалидов: вот они, главные национальные ценности, — красота и привлекательность, дерзость и слава.

С 1922 года Франция перешла на радиовещание. Правда, регулярные радиопередачи с Эйфелевой башни велись уже с конца декабря 1921 года, но теперь выпуски новостей дополнились музыкальными программами и сводками погоды. Музыку транслировали вживую: в сту­дии находились оркестр и солист; появилась новая про­фессия — артист на радио. Только в 1927 году техники научились передавать звуке проигрывателя, и тогда уже в радиоэфире зазвучали популярные мелодии с пласти­нок. С ноября 1922 года, после рождения радиостанции «Радиола», французское радиовещание разделилось на государственный и частный секторы. Если «Радио Тур Эйфель» в основном передавало сводки погоды, то «Ра­диола» обзавелась своим «диджеем», который запол­нял паузы между музыкальными номерами, беседами и первыми радиоспектаклями; впоследствии программа расширилась за счет спортивных репортажей и викто­рин, пользовавшихся бешеной популярностью. С 1924 года «Радиола» стала называться «Радио Париж» и рас­ширила область вещания. Появились и другие частные радиостанции, например, газета «Пти паризьен» обре­ла голос. Ламповые радиоприемники, которые до сих пор собирались вручную радиолюбителями и не могли обеспечить хорошего качества приема, отныне начали выпускать на заводах.

В 1924 году в Париже была открыта первая автома­тическая телефонная станция (до этого абонентов со­единяли через коммутатор), которая, однако, заработа­ла в полноценном режиме только с сентября 1928 года. Абонентам установили телефонные аппараты с диском для набора буквенно-цифровых номеров: АТС обозна­чалась тремя буквами (например, МОН для «Монмартр» или ИНВ для «Инвалиды»), а номер абонента соответ­ствовал порядковому номеру поданной им заявки на ус­тановку телефона: таковых было трехзначное число.

Особенностью Парижа стало широкое использова­ние пневматической почты: ее разветвленная сеть про­существовала во французской столице до 1984 года.

В политическом плане город отчетливо поделился на «запад» и «восток»: на западе царили правые, прочно обосновавшиеся в историческом центре, а с востока столицу охватывал «красный пояс», подпираемый про­винцией. Зато в бытовом отношении водораздел в пря­мом и переносном смысле слова проходил по Сене.

«В старых жилых домах на каждом этаже около лест­ницы имелся клозет без сиденья, с двумя цементны­ми возвышениями для ног по обе стороны отверстия, чтобы жилец не поскользнулся; эти уборные соединя­лись с выгребными ямами, содержимое которых пере­качивалось по ночам в ассенизационные бочки. Летом в открытые окна врывался шум работающего насоса и в воздухе распространялось сильное зловоние. Бочки были коричневато-желтыми, и в лунном свете, когда лошади тащили их по улице Кардинала Лемуана, это напоминало картины Брака» — так описывает Хемин­гуэй[2] Латинский квартал на левом, богемном берегу Се­ны. «Нашим домом на улице Кардинала Лемуана была двухкомнатная квартирка без горячей воды и канали­зации, которую заменял бак... Зато из окна открывался чудесный вид».

На правом берегу Сены, где жили высшие чинов­ники, дельцы, финансисты, можно было устроиться с большим комфортом. На бульваре Османа стояли се­миэтажные дома с лифтами (которые, впрочем, легко выходили из строя). Если повезет, то вам недорого сда­дут квартирку мансардного типа на последнем этаже, состоящую из трех комнат: одной большой и двух ма­леньких. При квартирке, как правило, имелась крошеч­ная кухня с окошком-глазком и газовой плитой, а также ванная с газовой колонкой для нагрева воды. Такие дома имели паровое отопление: если какой-нибудь богатый жилец требовал тепла с 15 октября по 15 апреля, этим пользовались все остальные. Богачи же проживали в апартаментах из пяти—семи комнат.

Всезнающие статистики подсчитали, что в Париже дождь идет 164 дня в году, а зимой 13 дней падает снег. «С первыми холодными дождями город вдруг стал по- зимнему унылым, и больше уже не было высоких белых домов — а только мокрая чернота улицы, по которой ты шел, да закрытые двери лавчонок, аптек, писчебумаж­ных и газетных киосков, вывески дешевой акушерки и гостиницы, где умер Верлен... На верхний этаж вело шесть или восемь лестничных маршей, там было очень холодно, и я знал, сколько придется отдать за малень­кую вязанку хвороста — три обмотанных проволокой пучка коротких, длиной с полкарандаша, сосновых лу­чинок для растопки и охапку сыроватых поленьев, — чтобы развести огонь и нагреть комнату», — вспоминал Хемингуэй.

Пучки лучины можно было приобрести в лавке угольщика под вывеской «Вина, дрова, уголь». Ее хозя­ин чаще всего был овернцем или потомком овернца, обосновавшегося в Париже’, крепким малым, без труда ворочающим тяжеленные мешки с углем, весившие не меньше 50 килограммов. Внутри лавка состояла из двух темных каморок: справа обитый цинком прилавок, где можно выпить кофе со сливками, белого вина, апери­тив; слева — склад пучков лучины и черных угольных мешков.

Душой каждого дома был консьерж — один из па­рижских типов, совершенно незаменимый персонаж. Консьерж (а чаще консьержка) охранял дом, наводил чистоту на лестницах, передавал послания жильцам и от жильцов, принимал почту, оказывал жильцам тыся­чу мелких услуг. Парижские особняки были огороже­ны высоким глухим забором; подъезды домов на ночь запирались изнутри, и их невозможно было открыть снаружи. Загулявшие жильцы, слишком поздно возвра­щавшиеся домой, вынуждены были уповать на чуткий сон и тонкий слух консьержа, к которому они взывали с просьбой «потянуть за веревочку»: кроме шуток — дверь открывалась именно так

Но чтобы обеспечить себя жильем, требовалось найти работу — какую угодно, пусть даже разносчи­ком, продавцом газет или цветочницей. По Сене тогда курсировали не «речные трамвайчики» с туристами, а буксиры с трубами, которые откидывались, чтобы не задеть мосты, и вереницы барж; на пристанях требова­лись грузчики, но предложение поденной работы пре­вышало спрос.

А вот «профессия» рантье отмирала: после войны франк, курс которого сохранялся практически не­изменным с 1801 года, залихорадило: в январе 1923 года за один доллар давали 15 франков, через год — 20, в марте 1924 года — уже 29; британский фунт, сто­ивший в январе 1924 года 98 франков, в марте тянул уже на 123- Дело в том, что Франция тратила деньги, которых не получала, — репарации Германии. Планы правительства обложить налогом крупные состояния («заставить платить богатых») вызвали утечку капита­ла за рубеж, а простые люди перестали покупать обли­гации госзайма. Когда фунт стал стоить 250 франков, наступила настоящая паника. В 1928 году премьер- министр Пуанкаре девальвировал национальную валюту, чтобы расплатиться с государственными долгами и стимулировать экспорт; это позволило стабилизировать экономику, но разорило миллионы мелких вкладчиков.

По словам того же Хемингуэя, в Париже, если не ши­ковать, можно было сносно жить на пять долларов в день, но и этой суммой располагали не все. Тем, у кого не было денег на жилье, оставалось ночевать под моста­ми или на скамейках, прячась от полиции, мыться тай­ком по ночам во дворе у колонки (если повезет и тебя запрут во дворе на ночь), питаться отбросами.

В суровые послевоенные годы проблема хлеба на­сущного вставала со всей остротой, и не только для без­домных. С 1918 по 1927 год цены выросли почти в три раза. Напротив островов Сите и Сен-Луи с раннего утра сидели люди, вооружившись бамбуковыми удочками с очень тонкой леской, легкой снастью и поплавками из гусиных перьев, и ловили рыбу, по большей части плотву. Делали они это не для развлечения, а для пропи­тания: улов приносили домой, рыбу жарили и съедали вместе с костями, настолько она была нежна — таяла во рту. Некоторые рыболовы сбывали свою добычу мест­ным ресторанчикам.

По утрам в Латинском квартале пастух гнал по бу­лыжной мостовой стадо коз, играя на дудке. Желающие должны были только предоставить тару: пастух доил козу, пока его собака охраняла остальное стадо, полу­чал деньги за молоко и шел дальше.

В субботние и воскресные дни почти все улочки превращались в рынки: хозяйки придирчиво выбирали зелень, овощи, мясо, рыбу, стараясь не прогадать; тор­говцы, имеющие постоянное место, переругивались с бродячими разносчиками, расхваливавшими свой то­вар, пытаясь уличить их во лжи и не дать отбить поку­пателей.

Если на правом берегу служащие ходили обедать до­мой, чтобы сэкономить, в большинстве домов левого берега кухни попросту не были предусмотрены, поэто­му волей-неволей питаться приходилось в закусочных и кафе; именно там проходила значительная часть жизни.

Для завсегдатаев в кафе держали «личные» деревян­ные кольца для салфеток — обзавестись ими значило приобрести определенное «положение в обществе». В больших кафе можно было затеряться, побыть вдвоем среди людей, не обращающих на тебя никакого внима­ния. К тому же цены в них тогда были дешевы, там по­давали хорошее пиво и аперитивы стоили недорого — их цена была четко обозначена на блюдечках (абсент был под запретом, и его заменяли крепкими настойка­ми ярких расцветок). «Клозери де Лила» считалось од­ним из лучших кафе в Париже. Зимой там было тепло, а весной и осенью круглые столики стояли в тени де­ревьев, обычные же квадратные столы расставляли под большими тентами вдоль тротуара. В «Лила» ходили члены Французской академии, преподаватели Сорбон­ны, фронтовики-инвалиды — коренные жители Латин­ского квартала. Представители богемы предпочитали «засветиться» в кафе «Купол» или «Ротонда» в квартале Монпарнас — это было всё равно что быть мельком упомянутым в газетной хронике. Туда же отправлялись приезжие знаменитости в надежде свести знакомство с местными «властителями дум»; так, в кафе «Купол» бывал Маяковский. В квартале Сен-Жермен-де-Пре набирали популярность кафе «Флора» и «Два Маго»; их облюбова­ли экзистенциалисты во главе с Жаном Полем Сартром и Симоной де Бовуар. Культовым местом был бар-рес­торан «Бык на крыше» на улице Буасси д’Англа: здесь в закрытых кабинетах проходили тайные встречи, а за столиками с пустыми бокалами из-под портвейна со­здавались будущие шедевры. Здесь было место встречи богемы и великосветского общества: монпарнасская публика облачалась в смокинги, отправляясь туда ужи­нать. Там бывали Андре Жид и Сергей Дягилев, Пикас­со и Рене Клер, Пикабиа и Тцара, Фернан Леже и Антон Рубинштейн, который играл на рояле мазурки Шопена. Даже Марсель Пруст не удержался и зашел сюда в июле 1922 года, повязав свой обычный белый галстук. Не­сколько месяцев спустя почти все общество, собирав­шееся в этом ресторане, шло за его гробом, а вскоре и сам «Бык на крыше» приказал долго жить.

На правом берегу сияли неоновыми огнями бары и танцклубы. «Американский бар, танго и татуиров­ки племени маори — в наши дни это то же самое, что лунный свет, руины башен и виола трубадуров в эпоху романтизма», — писал Анри Виду. Полуподвальные дан­синги сотрясали синкопы джаза в исполнении оркес­тров с диковинными англоязычными названиями. На сцене — негры в смокингах, в полутемном зале — бес­нующаяся толпа, извивающаяся в новомодных чарль­стонах и фокстротах, хлопающая ладонями в такт, подхватывающая припевы знакомых мелодий. Снару­жи — царство стекла и алюминия, внутри — панно из экзотической древесины, радуга коктейлей, смешение языков, запах пота, перебиваемый дорогими духами.

Композитор Дариус Мило привез из Бразилии новые ритмы — самбы и румбы. Танго больше не было под за­претом, и пары, сливавшиеся в жарком объятии танца, покидали дансинг, чтобы вновь слиться в постели.

Война отняла мужей у миллиона женщин, оставив еще несколько миллионов без женихов. Но женщи­ны оставались женщинами — им хотелось нравиться, любить, предаваться страсти. В 1920-е годы в Париже зародилась новая традиция: 25 ноября, в День святой Екатерины (девы-мученицы), незамужние женщины, достигшие 25-летнего возраста, устраивали процессии, сопровождавшиеся танцами и прочим весельем; толпа разряженных «мидинеток» (особое внимание уделялось шляпкам, отличавшимся крайней экстравагантностью) приближалась к статуе святой Екатерины на углу улицы, и две самые бойкие девицы карабкались по приставной лестнице (снизу открывался великолепный обзор), что­бы возложить ей на голову венок. Обеспокоенная воз­никающими по случаю праздника беспорядками Цер­ковь решила организовать собственную процессию, но оказалась «неконкурентоспособной».

Французы никогда не оставались равнодушными к женской красоте. Первая «королева красоты» (Аньес Суре) была избрана в Париже в 1920 году, а с 1927 года в столице регулярно избирали «мисс Франции» (кста­ти, само это словосочетание зародилось в траншеях на Сомме в 1914 году).

Революция в нравах вызвала революцию в моде (или наоборот?). Архетипом «безумных лет» стала героиня романа Виктора Маргерита «Холостячка» (1922) — мо­лодая женщина, внешне похожая на мальчика (худень­кая, стриженая, хрупкая), в короткой юбке и в круглой шляпке без полей, надвинутой на глаза, не сковываю­щая себя моральными принципами прошлого и возму­щенно отвергающая домостроевскую концепцию «цер­ковь—кухня—дети».

Укоротить платья и юбки женщин заставила сама жизнь: так можно было сэкономить на материале. Зато богатые модницы сделали это своим козырем. Наряды им шили из новых видов тканей — муслина с металли­ческой нитью, тюсора, чесучи. Платья носили с боль­шим вырезом сзади, талия не подчеркивалась; туфли (теперь они стали видны) часто делали из той же тка­ни, что и платье. От корсетов отказались окончательно: свобода, свобода во всем. Повальное увлечение спортом породило необходимость моделировать одежду для иг­ры в теннис и гольф, для прогулок в горах и катания на лыжах. Наконец, знаменитая Коко Шанель, изобретшая «маленькое черное платье», облачила женщину в брюч­ный костюм и разрешила ей надевать на ночь пижаму. Короткая стрижка (порой волосы даже смазывали бри­олином) и сигарета, вставленная в длинный мундштук, дополняли собой образ женщины, не желающей за­нимать подчиненное положение. Другим типом была «женщина-вамп»: этот образ подчеркивался яркой кос­метикой, тонкой линией выщипанных бровей и рос­кошным боа из перьев. Скромная и неброская одежда спортивного покроя, украшенная разве что тесьмой, шнурками и лентами, доминировала днем, зато по ве­черам электрические огни играли и переливались на платьях, напоминающих собой рыбью чешую, отде­ланных бахромой и кружевами из канители, расшитых жемчугом и стразами.

Революцию в мужской моде произвел костюм-двой­ка, преимущественно из клетчатой ткани. Облачаясь по вечерам в смокинг, к которому полагалась рубашка с английским воротником, днем мужчины предпочитали спортивный стиль, брюки для гольфа. Вместо котелков и цилиндров теперь носили мягкие шляпы. Наибольший простор для фантазии открывали галстуки — самых не­вероятных расцветок (галстук из чистого шелка можно было приобрести всего за два франка). Ворвавшись на улицы городов, автомобиль ввел моду на куртки, фу­ражки, кожаные перчатки и очки-консервы. Впервые появились дома мужской моды: первопроходцем в этой области стал дом Ланвен.

Новые тенденции в живописи и художественном творчестве, отрицавшем «искусство для искусства», быстро нашли себе прикладное применение. В 1925 году в Париже состоялась большая выставка декоратив­ного искусства, оказавшая сильное влияние на послево­енную моду. Жан Дюнан создавал для модистки Аньес шляпки из яичной скорлупы, выложенной мозаикой. Стиль «ар деко» находил проявление в виде новатор­ской бижутерии, «кубистских» дамских сумочек Платья из ткани «электрик» или «металлик» покрывали «сюрре­алистической» вышивкой.

Gay Paris обрел новых кумиров: теперь это была уже не Сара Бернар, а Мистингетт, звезда мюзик-холла, и Морис Шевалье в своем неизменном канотье. «Негри­тянское ревю» Джозефины Бейкер пользовалось бе­зумным успехом: ее «костюм», состоящий из несколь­ких связок бананов в виде набедренной повязки, вошел в историю. По вечерам публика заполняла залы оперет­ты, театров, где шли пьесы Жана Кокто, кино — царства «великого немого», не обделяя своим вниманием цирк и традиционные кабаре. Выставки устраивали на лю­бой вкус — от традиционных до шокирующих, заранее нацеленных на скандал; кубисты, абстракционисты, дадаисты, сюрреалисты и все прочие, называвшие себя «авангардом», стремились заявить о себе.

Обо всех событиях культурной жизни можно было узнать из газет: пресса тоже переживала небывалый подъем. «Пти паризьен» конкурировал с «Пари-суар», основанной в 1923 году Эженом Мерлем; эта газета впервые стала подкреплять репортажи фотографиями. (Кстати, именно тогда и именно в Париже фотография возвысилась до искусства.) Информационно-развле­кательные «Эко де Пари», «Фру-Фру», «Сине магазин», «Сине мируар» (последние два — журналы о кино) со­седствовали с «Попюлер» социалиста Леона Блюма и газетой коммунистов «Юманите», основанной Жаном Жоресом еще в 1904 году, католической «Круа» и анти­семитской «Аксьон Франсез». Самой крупной вечерней газетой 1920-х годов была «Интрансижан»; несколько статей для нее написал Антуан де Сент-Экзюпери. А по­пулярная писательница и актриса Колетт вела рубрику в воскресных выпусках «Фигаро» — «Мнение женщи­ны», рассказывая о театре, о Саре Бернар, о поведении толпы, о бесовщине, творящейся в домах с привидени­ями... Последняя тема была довольно актуальной на фо­не массового увлечения спиритизмом.

Огромной популярностью пользовались спортив­ные состязания, в частности, поединки боксеров — любителей и профессионалов — и автогонки, а в 1924 году в Париже состоялись летние Олимпийские игры. Даже в самом бедном квартале можно было купить программу скачек, причем озаботиться этим нужно было пораньше, пока всё не расхватали. Надо отме­тить, что допинг-контроля тогда не проводили (ни для людей, ни для животных), поэтому спорт был азартной игрой.

Азарт — вот слово, наилучшим образом передающее настроение тех лет. Привилегированное общество бы­ло одержимо страстью к игре: играли и в казино, и на Бирже, и на игровых автоматах.

Простой люд тоже не оставался без развлечений: в каждом парижском квартале была своя ярмарка. Осо­бенно славились праздники в Нёйи, на северо-западе Парижа; на Рождество все веселье проходило на Мон­мартре, а по весне в окрестностях Венсенского замка устраивали «пряничную ярмарку». Три недели подряд там гнусавили зазывалы, вопили сирены, трещали вы­стрелы в тирах — и всё до поздней ночи.

На ярмарках можно было посетить зверинец (во­енным в форме — вход за полцены), поглазеть на ди­ковинки, например, на «человека — морского конька» (оплата по выходе). Там и сям были устроены тиры, где вчерашние победители могли пострелять из лука и из ружья, а то и просто попытаться обрушить метким броском пирамиду из консервных банок; гадалки пред­сказывали желающим счастье, богатство и любовь. В ларьках продавали вафли с ванильным ароматом и па­кетики жареной картошки, припудренной солью, — эти типично бельгийские лакомства во Францию привез­ли... американцы. Наконец, ни один посетитель не по­кинул бы ярмарку без пряничного поросенка со своим именем, выведенным глазурью.

В парижских пригородах, расположенных вдоль Се­ны, были свои традиционные развлечения. Например, в Пуасси (ныне входящем в городскую черту) устраи­вали водные гонки за свиньей. Несчастному животно­му тщательно смазывали салом хвост и пускали в реку; несколько человек устремлялись за ним вдогонку. Надо было догнать отчаянно визжащую хрюшку вплавь, ух­ватить за скользкий хвост и выволочь на берег.

Увы, активный отдых на свежем воздухе был больше исключением из правил. Дешевые пивные и забегалов­ки левого берега, где стоял невыветриваемый кислый запах, были забиты людскими отбросами — спивши­мися мужчинами и женщинами, которые стаканами глушили дрянное красное вино. Впрочем, спивались и представители элиты — пусть напитки были другими, но результат — практически тем же. К тому же для само­разрушения использовалось не только спиртное.

В старом баре «Дыра в стене», чей красный фасад вы­ходил на Итальянскую улицу (неподалеку от авеню Опе­ры и Итальянского бульвара), можно было приобрести наркотики, в частности, опиум. Это было тесное заведе­ние, немногим шире обычного коридора. Одно время там имелся потайной выход прямо в парижскую клоаку, по которой, как утверждали, можно было добраться до катакомб (во время войны бар был притоном дезерти­ров). Кроме того, в 1920-е годы в Париже было полно кокаинистов; Робер Деснос, одно время примыкавший к сюрреалистам, написал «Оду кокаину». Этот порошок использовали для придания себе бодрости, энергии и силы, в том числе мужской, которой потом требовалось дать выход.

Четверть мужчин, проживавших в Париже, посещали проституток: в столице существовало полторы тысячи публичных домов. Это были чистой воды коммерче­ские предприятия, причем половину прибыли забира­ло себе государство. Создавались все условия для того, чтобы «девушки», жившие по «желтому билету», не мог­ли вырваться на волю: проституток заставляли платить за наряды и за пропитание, они постоянно оказывались в долгу у заведения. Несмотря на регулярные врачеб­ные осмотры, предотвратить распространение венери­ческих болезней не удавалось, а одна «девушка» могла заразить сифилисом до тридцати клиентов. В 1920-е годы дома терпимости закрыли в Кольмаре, Страсбур­ге и Нанси; Международный Красный Крест призывал покончить с этой унизительной формой рабства, но в Париже бордели прикрыли только в 1946 году... за со­трудничество с нацистскими оккупантами! В самом де­ле, немцы усердно их посещали, а сутенеры спекулиро­вали на черном рынке.

Разумеется, публичными домами дело не ограничи­валось: в Париже были и уличная проституция, и «сало­ны массажа», и кафе, где официантки доставляли заказ клиенту в номер... После войны на улице Лапп, о кото­рой пели шансонье в бодреньких вальсах, открылись еще и бары, где моряки танцевали с трансвеститами, а в общественных писсуарах мнимые женщины поджи­дали клиентов-буржуа... Конечно, мужская проституция и вообще гомосексуализм не приняли в Париже тако­го размаха, как в Берлине, но все же некоторые пред­ставители интеллигенции, например Марсель Пруст и Андре Жид, привлекли внимание общественности к этой проблеме, хотя и преподнося ее в несколько иде­ализированном ключе. Сюрреалист Рене Кревель посе­тил галерею портретов знаменитых гомосексуалистов и трансвеститов в Институте сексуального познания, основанном в 1919 году в Берлине Магнусом Хирш- фельдом, — там консультировали гомосексуалистов со всего мира. Впрочем, во Франции, в отличие, например, от Англии, представители привилегированных слоев общества не стремились афишировать свою «нетради­ционную сексуальную ориентацию», хотя определен­ные признаки, по которым можно было опознать «го­лубых», все-таки были: например, замшевые штиблеты или пальто из верблюжьей шерсти.

Ниспровержение табу, бравирование собственной раскрепощенностью, нарушение всяческих запретов — да, это было в духе времени. Но порой то, что казалось очевидным и легким в теории, на практике принимало совершенно иной оборот. За опьянением наступало

похмелье. Одни, ужасаясь содеянному, трезвели и воз­вращались к прежней жизни, другие увеличивали дозу. Поиски неведомого пути нередко заводили в тупик или на край пропасти: в 1920-е годы резко возросло число самоубийств. Как известно, «безумные годы» заверши­лись Великой депрессией...

В то же самое время за несколько тысяч километров от Парижа проводился масштабный социальный экс­перимент по ломке старого сознания и созданию но­вого человека. Неудивительно, что многие взоры обра­щались в сторону Советского Союза: для одних он был жупелом, для других — путеводной звездой, тем дале­ким идеалом, который необходим каждому, чтобы было к чему стремиться.

Возможно ли сделать идею образом жизни? Сущест­вует ли полная свобода, пока человек остается чело­веком — со своим прошлым и мечтами о будущем, со своими потребностями и жаждой любви, со своей зави­симостью от материальных условий и чужого мнения? Этими вопросами и задается Пьер Деке в книге, кото­рую вы держите в руках.

Екатерина Колодочкина

| >>
Источник: Пьер Деке. Повседневная жизнь сюрреалистов 1917-1932. 2010

Еще по теме Париж в «безумные годы»:

  1. ПИСЬМО ШЕСТОЕ
  2. Париж — современный миф
  3. ОТ АВТОРА Несколько слов о втором издании ОЧЕРКОВ ИСТОРИИ РУССКОГО НАЦИОНАЛИЗМА. 1825-1921
  4. Революция
  5. Наукоемкое производство
  6. Информационные ресурсы
  7. Глава XXVIa. Розанов567
  8. НАГРОМОЖДЕНИЕ ЛЖИ
  9. Глава 10 МЕЧТЫ ВОЗРОЖДЕНИЯ
  10. «Полёт к Волге»
  11. 5.4. Уроки Ленина
  12. Париж в «безумные годы»
  13. «Изменить жизнь»
  14. Исчезновение Элюара
  15. Эпилог