<<
>>

Когда пришла революция

В конце февраля 1917 года Колчак должен был встретиться в Батуме с великим князем Николаем Николаевичем для обсуждения вопроса о сооружении порта в Трапезунде. Заодно надо было согласовать график морских перевозок.

26 февраля Колчак вышел из Севастополя на миноносце «Пронзительный» и сразу же попал в довольно крепкий шторм. «Ночью было крайне неуютно,– писал он Анне Васильевне,– непроглядная тьма, безобразные холмы воды со светящимися гребнями, полуподводное плавание, но к утру стихло. Мрачная серая погода, низкие облака, закрывшие вершины гор, и ровные длинные валы, оставшиеся от шторма,– вот обстановка похода к Трапезунду». На открытом рейде вставший на якорь миноносец бросало из стороны в сторону не хуже, чем в шторм. Колчак хотел было сняться и уйти, но потом всё же спустили вельбот, и командующий флотом со своими помощниками с трудом добрался до причала временного порта.

Главная база снабжения Кавказской армии производила удручающее впечатление: оборванные пленные, работающие в непролазной грязи, «сотни невероятного вида животных, называемых лошадьми», и всюду – хаос и грязь, грязь и хаос…

Комендант города генерал А. В. Шварц, знакомый Колчака по Порт-Артуру, сумел выкроить время, чтобы съездить за город и показать развалины крепости и дворца Великих Комнинов, властителей Трапезундской империи, отколовшейся от Византии и павшей под напором турок через несколько лет после падения Константинополя.

Величественный вид развалин мало исправил то тревожное настроение, которое не оставляло Колчака с момента выхода из Севастополя. Скорее даже наоборот.

Дело в том, что вечером, перед отплытием, командующего угораздило заняться гаданием на картах. Занятие затянулось, потому что голос таинственных сил, управлявших разбросом карт, был невнятен и тревожен. «Дальняя дорога» Колчака никогда не пугала. «Напрасные хлопоты» – это было уже хуже.

Но карты, раз за разом, показывали что-то ещё более худшее. А что – он не мог понять. Гадание пришлось прервать, когда подошло время пить утренний кофе.

Потом, уже в пути, он то и дело вспоминал эту ночь. «Напрасные хлопоты» – неужели это Босфорская операция? А что может быть хуже её неудачи? И вот теперь судьба словно бы ответила на этот вопрос, показав ему развалины древней империи. Нельзя было не содрогнуться при мысли о том, что Зимнему и Петропавловке суждено превратиться в живописные развалины, а Петрограду стать таким же грязным и вонючим городом, как нынешний Трапезунд. Колчак знал, что предсказания нельзя понимать буквально, но от острых предчувствий внутри всё холодело.

Вечером того же дня «Пронзительный» вошёл в Батумскую гавань. Было темно и пронизывающе холодно.

Холодным, дождливым утром 28 февраля Колчак отправился на станцию встречать великого князя. Затем были завтрак в поезде, совместный осмотр порта и сооружений, попутное обсуждение «тысячи и одного вопроса». Чтобы немного отдохнуть, великий князь предложил съездить за город, в имение генерала Н. Н. Баратова. «Место поразительно красивое,– писал Колчак,– роскошная, почти тропическая растительность и обстановка южной Японии, несмотря на отвратительную осеннюю погоду». Особенно понравились цветы, магнолии и камелии, «нежные, божественно прекрасные, способные поспорить с розами». «Они достойны, чтобы, смотря на них, думать о Вас»,– написал он Анне Васильевне.

По возвращении, уже вечером, был обед у великого князя. Неизвестно, заметил ли он какую-то перемену в облике командующего флотом. Обычно по внешнему виду Колчака многое можно было угадать. Но Николай Николаевич говорил о взятии англичанами Багдада, об успехах экспедиционного корпуса Баратова, посланного навстречу англичанам. А в кармане у Колчака лежала только что полученная телеграмма из Генмора (она пришла в Севастополь, а оттуда её переслали в Батум). В ней сообщалось, что в Петрограде произошли крупные беспорядки, город в руках мятежников, гарнизон перешёл на их сторону.[685]

Сразу после обеда он показал телеграмму великому князю.

Николай Николаевич недоумённо пожал плечами. Он не гадал на картах, не посещал накануне развалин, у него не было никаких предчувствий. Но новость была явно плохая, и он понимал, что Колчаку надо немедленно возвращаться в Севастополь, а ему ехать в свой штаб, тем более что все дела в общем-то были решены. Они попрощались. Перед отплытием Колчак отправил по телеграфу в Севастополь распоряжение прервать почтовое и телеграфное сообщение Крыма с остальной Россией, дабы не вносить панику и разброд непроверенными слухами. Разрешалось принимать телеграммы, адресованные только в Штаб флота.[686]

* * *

В феврале 1917 года в столице вновь подскочили цены и исчез хлеб. 21 февраля, за день до отъезда Николая II в Ставку, забастовал Путиловский завод. 23–24 февраля остановились и другие предприятия. Народ вышел на улицы. В субботу 25 февраля толпа разгромила несколько полицейских участков. Кое-где начиналась стрельба, люди шарахались, прятались во дворы, но потом опять выходили на улицы. Появились красные флаги. У Казанского собора и на Знаменской площади шли непрерывные митинги. Люди кричали: «Хлеба! Хлеба!» Неизвестно откуда появившиеся народные радетели тоже кричали: «Долой войну! Долой самодержавие!» В течение нескольких дней в городе произошёл социальный взрыв, никем не планировавшийся и никем не управляемый.

Николай II, едва прибыв в Ставку, получил телеграмму от военного министра генерала М. А. Беляева и письмо от императрицы. В телеграмме говорилось, что в столице происходят беспорядки и что меры к их прекращению будут приняты.[687] «Это – хулиганское движение,– писала Александра Фёдоровна,– мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба… Если бы погода была очень холодная, они все, вероятно, сидели бы по домам».[688] Ознакомившись с корреспонденцией, император повелел командующему войсками Петроградского военного округа генералу С. С. Хабалову немедленно прекратить беспорядки.

В воскресенье 26 февраля полиция и войска заняли все важнейшие пункты и перекрёстки.

В ряде мест войска стреляли в народ. Улицы опустели, и порядок, казалось, был восстановлен. Но, как доносил в Ставку Хабалов, были случаи, когда некоторые из частей отказывались стрелять в толпу и переходили на её сторону.[689]

В Петрограде квартировался 160-тысячный гарнизон. Это были запасные батальоны, в которых шло обучение новобранцев и лиц, призванных из запаса. Фронт постоянно требовал пополнений. Чтобы удовлетворить его запросы и избежать расширения штатов (офицеров не хватало), учебные роты комплектовались вне всяких пределов (до тысячи человек вместо положенных двухсот). Военные службы не справлялись с размещением, обмундированием и довольствием такой массы людей. В казармах воцарился беспорядок, офицеры и унтер-офицеры не могли за всем и всеми усмотреть, создалась обстановка, благоприятная для разных агитаторов.[690]

Утром 27 февраля произошёл бунт в запасных батальонах гвардейских полков. Солдаты пошли в город, подожгли здание Окружного суда и выпустили из тюрьмы заключённых. С этого времени, можно считать, старая власть в Петрограде рухнула и её обрушение стало быстро распространяться по стране.

Дума и либеральная общественность первое время сторонились начавшегося движения. Но уже вечером 26 февраля председатель Думы М. В. Родзянко в телеграмме царю, обрисовав положение, поставил вопрос о том, чтобы «поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство».

Сопоставив панические телеграммы Родзянко с успокоительными донесениями Беляева и Хабалова (первого – в особенности), Николай II решил кое-что всё-таки предпринять. Командующим Северным и Западным фронтами были даны приказания подготовить для отправки в столицу по одной бригаде пехоты с артиллерией и по одной бригаде конницы. Утром 27 февраля император вызвал к себе генерала Н. И. Иванова.

65-летний генерал был известен тем, что в 1906 году подавил восстание в Кронштадте. В начале войны его поставили во главе Юго-Западного фронта. Там он действовал не очень удачно, и его пришлось сменить.

Николай пожалел старого генерала и назначил состоять при своей особе. Жил он в отдельном вагоне при Ставке, занят ничем не был, кроме присутствия при царской трапезе, во время которой обычно «многозначительно и мудро молчал».[691] Теперь Иванову было поручено отправиться в Царское Село, возглавить расквартированные там войска и подавить волнения в столице. Николай, видимо, надеялся, что Иванов «тряхнёт стариной». Да кроме того и не оказалось в тот момент под рукой ни одного свободного генерала помоложе. В свою очередь у Алексеева не оказалось в наличии ни одной свободной воинской части, кроме батальона георгиевских кавалеров, охранявшего Ставку. С ним и назначили ехать Иванову. Не исключено, впрочем, что сказалась и свойственная начальнику Штаба скаредность.

Днём 27 февраля, когда император был на обычной прогулке, из Петрограда позвонил его брат. К аппарату подошёл Алексеев. У него в те дни была температура под сорок и он с трудом передвигался. Михаил Александрович, подтвердив, что в столице тяжёлое положение, просил доложить государю, что он не видит другого выхода, кроме отставки нынешнего правительства и создания нового кабинета во главе с председателем Союза земств и городов князем Г. Е. Львовым или председателем Думы Родзянко. Вернувшийся с прогулки Николай II сказал, что он благодарит за совет, а что надо делать – сам знает.

В этот же день пришла телеграмма от председателя Совета министров князя Н. Д. Голицына. Он умолял отправить в отставку весь его кабинет и поручить Львову или Родзянко составить новый, ответственный перед Думой. Алексеев снова поплёлся к царю выполнять нелёгкую свою миссию. Вернувшись, он безнадёжно махнул рукой и сказал, что хочет прилечь, потому что чувствует себя совсем плохо.

Тем временем царь больше часа говорил с кем-то по особому телефону. Офицеры гадали: с Петроградом или с Царским Селом? Окончив разговор, Николай написал на листке бумаги какой-то текст и велел передать его Алексееву. Это была телеграмма Голицыну, в которой говорилось, что он не видит возможности в этих условиях производить какие-либо перемены, но требует от правительства принятия самых решительных мер для подавления бунта.

Тогда сомнения рассеялись: раз к Голицыну идёт телеграмма, значит разговор был с Царским Селом – с императрицей.

Разбуженный Алексеев вновь пошёл к государю спросить, надо ли отсылать такую телеграмму. Государь сказал, что надо. В это же время командующему Северным фронтом генералу Н. В. Рузскому было отправлено приказание отправить на Петроград выделенные части, как только они будут готовы.

Часов в 9 вечера стало известно, что государь решил ехать в Царское Село. Это решение, как и все прочие, принимаемые царём в этот день, вызвало в Ставке живейшие возражения. Генерал-квартирмейстер А. С. Лукомский сказал, что ехать в Царское Село опасно – никто ведь не знает, как обстоят там дела. Раз уж государь не идёт ни на какие уступки, говорил он, то резонно было бы ехать в Особую армию, состоящую из гвардейских частей, на которые вполне можно положиться.

Алексеев, вновь разбуженный, в который раз пошёл к императору. Они долго говорили. Алексеев, наконец, вышел и сказал, что государь очень боится за семью.[692] Видимо, он возлагал большие надежды на Иванова и хотел поближе наблюдать события. «Отвратительное чувство быть так далеко и получать отрывочные нехорошие известия!» – записал он в дневнике.[693]

Генерал Иванов с георгиевскими кавалерами отбыл на два часа раньше императорского поезда. Не встречая на пути препятствий, он в ночь на 1 марта прибыл в Царское Село. Там он не сразу сориентировался в обстановке и промедлил. Часть местного гарнизона в это время была ещё верна императору, а часть стала уже ненадёжна. Генерал долго ожидал к себе начальника гарнизона и коменданта города, затем выслушивал их сбивчивые доклады, а тем временем вполне обнаружилось, что он прибыл с одним батальоном и вслед за ним никакие войска не идут. Революционные части окружили прибывший эшелон, разоружили георгиевских кавалеров, а затем выпроводили их обратно.[694]

Императорский поезд вышел из Могилёва в 5 часов утра 28 февраля. В Петрограде к этому моменту уже действовал Временный комитет Государственной думы. Утром, после отхода императорского поезда, в Ставке была получена телеграмма Родзянко о том, что Временный комитет, в целях пресечения хаоса и анархии в столице, принял правительственные функции на себя.[695] У всех создалось впечатление, что власть захватил думский комитет и страной отныне правит Родзянко.

Социалисты, однако, отказались «плестись в хвосте либеральной буржуазии». Группа меньшевиков, решив воссоздать Совет, разогнанный в 1905 году, стала записывать в него чуть ли не каждого из толкавшихся в Таврическом дворце рабочих и солдат.[696] На фабрики и заводы были разосланы приглашения выбрать депутатов. Но кто их мог избрать, когда рабочие и солдаты шатались на улицах? Тем не менее вечером 27 февраля в Таврическом дворце состоялось первое заседание Совета, составленного из довольно случайных лиц. Такое собрание могло, не задумываясь, поддержать любой радикальный лозунг и выкрикнуть свой, ещё радикальнее.

Яркое тому свидетельство – Приказ №1, принятый 1 марта на соединённом заседании рабочей и солдатской секций и сыгравший роковую роль в развале армии и флота. Впоследствии от него открещивались едва ли не все его творцы. Н. С. Чхеидзе, председатель Исполкома Совета, говорил, что он не имел отношения к этому делу. Н. Д. Соколов, непосредственный автор текста, утверждал, что он только записывал то, что говорили окружившие его солдаты. Если это так, то странно, почему в приказе ничего не говорится о солдатском пайке, махорке и портянках и, наоборот, есть пункты, выдающие навыки абстрактного мышления. Некоторые же выражения, например, о «строжайшей дисциплине» в строю, явно не солдатского происхождения. Видимо, записывалось не всё, что диктовалось, и было много «отсебятины». А вот отмена обязательного вставания во фронт и отдания чести вне службы, а также титулования (ваше превосходительство, благородие и т.п.), запрещение грубого обращения к солдатам – это, конечно, солдатские требования. Видимо, ставилась задача оторвать солдат от офицеров (в том числе при помощи создания солдатских и флотских комитетов), переподчинить их Совету (по крайней мере в политических выступлениях) и одновременно – задобрить. Иначе кто же будет защищать революционный Петроград, если Николай обрушит на него с фронта свой железный кулак? В результате возникла зависимость Совета от солдат гарнизона и зависимость от Совета созданного вскоре Временного правительства, своей собственной воинской силы в столице не имевшего.

Приказ тотчас же был растиражирован в тысячах экземпляров, передан по радио, попал в действующую армию и во флот. В воинских и флотских соединениях вскоре появилось такое же двоевластие, как в Петрограде, а солдаты и матросы, не вчитываясь в разные параграфы приказа, поняли только одно: «Теперь – свобода!»

Императорский поезд был остановлен в ночь на 1 марта недалеко от Петрограда, на станции Малая Вишера. Дальше железнодорожники не пустили, ссылаясь на то, что Любань и Тосно заняты восставшими. Поезд отправился обратно, дошёл до узловой станции Валдай и повернул на Псков, где находился штаб Северного фронта.[697] Из Пскова, через Лугу и Гатчину, можно было проехать в Царское Село.

В 1916 году С. Н. Тимирёв по делам службы побывал в штабе Северного фронта и беседовал с его командующим, генералом Н. В. Рузским. Позднее он вспоминал о нём: «Худощавый, небольшого роста, хорошо тренированный и подтянутый, с пронизывающими холодными глазами и спокойными, уверенными манерами – он выражался ясно, определённо и безапелляционно. Чувствовалось, что спорить с ним и переубеждать его трудно».[698]

1 марта, в восьмом часу вечера, императорский поезд подошёл к перрону станции Псков. В вагон вошли генералы Н. В. Рузский, Ю. Н. Данилов (начальник штаба) и С. С. Саввич (начальник снабжения фронта). Государь гостеприимно пригласил их отобедать. Разговор, начавшийся за обедом, сильно затянулся. Императора прежде всего интересовало, сможет ли он добраться до Царского. Увы, Луга и Гатчина тоже оказались непроходимы. В Вырице, недалеко от Гатчины, в ожидании подмоги с фронтов, обосновался генерал Иванов со своими разоружёнными георгиевскими кавалерами. А Рузский не хотел снимать со своего фронта, непосредственно противостоящего германской армии, достаточно крупные части, не выяснив обстановку в столице. Он осторожно заводил разговор о создании министерства, ответственного перед Думой. В конце концов Николай II, не чувствуя ни в ком опоры, согласился и на это, и на то, что министерство возглавит Родзянко. После этого, довольно уже поздно, гости откланялись, а государь отправился спать, повторяя про себя: «Стыд и позор!»[699]

Рузский в эту ночь, наверно, совсем не спал. После разговора с царём он соединился по прямому проводу с Родзянко. Беседа получилась тоже длинной. Генерал довёл до сведения председателя Думы, что государь уполномочил его сообщить о своём решении создать ответственное министерство и поручить Родзянко его сформировать. Родзянко отвечал, что события зашли уже слишком далеко, происходит самая страшная революция. На сцену вышли социалисты, создавшие «рабочий комитет». То, что предлагается, уже недостаточно – «династический вопрос поставлен ребром». Рузский осторожно спросил, как же можно решить этот вопрос. Родзянко с неудовольствием отвечал, что генерал своими вопросами вконец истерзал ему «и так истерзанное сердце», долго жаловался, что царь не слушал его предостережений, высказал слова осуждения в адрес императрицы и, наконец, сообщил, что в стране распространяются «грозные требования отречения в пользу сына при регентстве Михаила Александровича». Потом добавил, что ныне же ночью он вынужден будет назначить Временное правительство, а «кровопролития и ненужных жертв» он не допустит.[700] (И того и другого к этому времени было уже немало.)

Наутро, 2 марта, Рузский пришёл в вагон к Николаю II и прочитал ему запись разговора с Родзянко. Из дневника императора неясно, с его ли санкции или самолично Рузский переслал её по телеграфу в Ставку.[701]

После отъезда государя из Ставки там было получено более десятка телеграмм от разных лиц и из разных мест о революции в Петрограде и расползании хаоса по стране. Так что Ставка имела достаточно полное представление о том, что происходит. Было ясно, что вследствие успокоительных телеграмм военного министра Беляева (отчасти и Хабалова) петроградским событиям с самого начала не уделили должного внимания. В этом сыграло свою роль и болезненное состояние Алексеева в критический день 27 февраля. Он едва держался на ногах и делал всё через силу. Сознание, надо думать, было затуманено. Иначе он, наверно, не отослал бы Иванова с одним батальоном.

Теперь же, когда движение приняло такие масштабы, борьба с ним стала крайне затруднена. Немного оправившийся от болезни Алексеев это ясно понимал. Чтобы собрать ударный кулак из надёжных войск, требовалось 10–12 дней. За это время революция расползлась бы по стране ещё дальше и, возможно, захватила бы фронт. Значит вставал вопрос о сепаратном мире. А это было бы равносильно поражению, если не хуже того. Николай II, даже если бы и удержался у власти, посадил бы на себя такое пятно, какое ввек не смог бы отмыть. Такое же пятно посадили бы на себя и поддержавшие его генералы.[702]

Взвесив всё это, Алексеев и его ближайшие сподвижники решили, что лучше всего отправить Николая II в отставку, успокоить страну и продолжать войну, конец которой им уже виделся. О возникновении Совета (или «комитета») они слышали, но не придали этому факту большого значения, а Приказ №1 им ещё не был известен.

Рузский, переслав свой разговор с Родзянко, запросил мнение Алексеева, а также других командующих фронтами, чтобы доложить об этом царю. Сам он высказался в пользу варианта, предложенного Родзянко.

В Ставке срочно была составлена телеграмма, отправленная командующим за подписью Алексеева. Описывая в общих чертах положение в стране и отчасти пересказывая слова Родзянко, начальник штаба Ставки настоятельно советовал дать ответ в определённом смысле: «Необходимо спасти действующую армию от развала; продолжать до конца борьбу с внешним врагом; спасти независимость России и судьбу династии. Это нужно поставить на первом плане, хотя бы ценой дорогих уступок».

Через некоторое время в Ставку пришла телеграмма от командующего Западным фронтом генерала А. Е. Эверта. Он интересовался мнением Рузского и Брусилова (командующего Юго-Западным фронтом). Потом пришли телеграммы от великого князя Николая Николаевича и Брусилова. Первая из них была обращена непосредственно к Николаю II: «Я, как верноподданный, считаю по долгу присяги и по духу присяги, необходимым коленопреклонённо молить Ваше императорское величество спасти Россию и Вашего наследника… Осенив себя крестным знамением, передайте ему– Ваше наследие».

Брусилов в довольно кратком ответе просил доложить императору, что в нынешнем положении единственный выход – отречение от престола в пользу наследника при регентстве Михаила Александровича. Узнав мнение Брусилова и Рузского, Эверт ответил в том же смысле. Дольше всех тянул с ответом командующий Румынским фронтом генерал В. В. Сахаров, пожелавший предварительно узнать мнение всех других командующих. Его любопытство было удовлетворено, но Алексеев просил его телеграфировать уже прямо во Псков, потому что он больше ждать не может.

Телеграмма Сахарова оказалась до краёв наполненной ругательствами по адресу Родзянко и «разбойной кучки людей, именуемой Государственной думой». Однако генерал, «рыдая», всё же советовал царю «пойти навстречу уже высказанным условиям, дабы промедление не дало пищу к предъявлению дальнейших, ещё гнуснейших притязаний».

Собрав телеграммы, Алексеев переслал их Николаю II с очень кратким и подчёркнуто нейтральным сопроводительным текстом: «Всеподданнейше представляю Вашему императорскому величеству полученные мною на имя Вашего императорского величества телеграммы».[703]

В биографической повести-хронике К. А. Богданова «Адмирал Колчак» говорится, что запрос из Ставки относительно отречения государя получил и командующий Черноморским флотом, но, поразмыслив, не стал на него отвечать.[704] То, что такой запрос был послан, предполагают и другие исследователи и комментаторы, например А. В. Смолин. Ответная телеграмма Колчака почему-то отсутствует, пишет он.[705]

В действительности приведённое утверждение К. А. Богданова – это авторский вымысел. Ни Колчака, ни Непенина Алексеев не запрашивал. Балтийский флот находился в подчинении командования Северного фронта, и за Непенина высказался Рузский. Черноморский же флот был непосредственно подчинён Ставке, и Колчака следовало бы запросить. Но Алексеев не сделал этого. Сказалось прочно укоренившееся среди дореволюционного генералитета пренебрежительное отношение к флоту. Впоследствии Колчак рассказывал, что он «совершенно неожиданно» получил из Ставки копии упомянутых выше телеграмм командующих фронтами Николаю II.[706] Это Алексеев сообщил ему для сведения.

Ознакомившись с телеграммами, Николай II согласился на отречение и подписал присланный из Ставки проект манифеста. Но тут же стало известно, что во Псков едут А. И. Гучков и В. В. Шульгин, посланцы Временного комитета Государственной думы и Временного правительства, только что образовавшегося. Император попросил задержать отправку подписанного манифеста до встречи с ними.

Посланцы приехали поздно вечером. Встреча состоялась там же, в салон-вагоне. То, что рассказал Гучков, император почти всё уже знал. Знал он и то, чего от него хотели,– отречься в пользу сына. Николай II ответил, что он думал об этом весь день и понял, что расстаться с сыном не сможет. А потому отрекается в пользу своего брата. После недолгих переговоров были составлены три документа, которые царь подписал, перестав после этого быть царём. Это были указы о назначении Николая Николаевича верховным главнокомандующим, князя Г. Е. Львова (главу Временного правительства)– председателем Совета министров и Манифест об отречении от престола в пользу Михаила Александровича.

Посланцы, довольные успехом, отправились в Петроград. Николай II поехал попрощаться со Ставкой, записав в дневнике классическую по выразительности фразу: «Кругом измена и трусость, и обман!»[707]

На следующий день, 3 марта, отрёкся от престола и Михаил Александрович, заявив, что он может воспринять власть только из рук Учредительного собрания. Говорят, что из всей депутации, явившейся к нему, только П. Н. Милюков и А. И. Гучков настаивали на том, чтобы он немедленно принял корону. Но Гучков говорил как-то вяло и нерешительно. А Милюков, волнуясь и перебивая других, доказывал, что для укрепления нового порядка нужна сильная власть, опирающаяся на привычные для народа символы. Без них Временное правительство не дотянет до Учредительного собрания, оно потонет в океане народных волнений.

* * *

Революционный Петроград несколько дней был охвачен радостным ликованием. По улицам шли бесконечные демонстрации с красными знамёнами. На шляпах, фуражках, в петлицах – всюду были красные банты, ленты, значки, цветы. Даже дети и собаки (разумеется, те, которые на поводке) носили подобные украшения. Монархисты куда-то разбежались или перекрасились в красный цвет. Теперь все были за революцию и свободу. «Нива», старомодный, десятилетиями не менявшийся журнал для отставных чиновников и вдов,– и та печатала восторженные стихи:

Русская революция – юношеская, целомудренная, благая —

Не повторяет, только брата видит в французе.

И проходит по тротуарам, простая,

Словно ангел в рабочей блузе.[708]

Но не всё было так хорошо. Анна Васильевна, как-то не в унисон со всеми в эти дни сильно поправевшая, писала Колчаку: «За первым взрывом революции, который я понимаю и принимаю, поднимается такая муть, такая бездна пошлости, сведения личных счетов с гарантией безнаказанности, хулиганства, что становится гадко на душе».[709]

Анна Васильевна, жена морского офицера, знала многое из того, о чём не говорили политики и умалчивали газеты.

С 1 по 4 марта происходили самые страшные события в Балтийском флоте. Началось с Кронштадта. Толпа матросов окружила дом главного командира Кронштадтского порта и военного губернатора Р. Н. Вирена. Старый адмирал скомандовал: «Смирно!» В ответ раздались хохот и свист. С него сорвали погоны, потащили на Якорную площадь и там убили. Бронзовый Макаров видел всё это со своего пьедестала и не мог ничем помочь своему боевому соратнику. Истерзанное тело, в нижнем белье, бросили в овраг за памятником. Там оно лежало несколько дней, потому что революционные матросы не позволяли его убрать. Всего же в Кронштадте 1–2 марта было убито 36 офицеров.[710]

3 марта начались убийства в Гельсингфорсе, причём, как говорили, это делала какая-то специальная команда, переходившая с корабля на корабль и убивавшая по заранее заготовленному списку. Офицеры были разоружены, и корабли находились во власти матросов.

Как обычно, нашёлся «невостребованный» честолюбец, который решил воспользоваться ситуацией. Таковым оказался вице-адмирал А. С. Максимов. Когда-то он вместе с Колчаком и Непениным защищал Порт-Артур, лихо командовал миноносцем. Но Колчак и Непенин, значительно моложе его, выросли до командующих флотами, а он всего лишь исполнял должность начальника Минной обороны Балтийского моря. Максимов неожиданно возлюбил матросов, и матросы возлюбили его. На митинге 4 марта он пообещал служить революции «верой и правдой». Его избрали командующим. Непенин категорически отверг его притязания, заявив, что сменить его может только Временное правительство. Его потребовали на митинг. По дороге туда он был убит. Перешагнув через труп боевого товарища, Максимов стал командующим Балтийским флотом.[711]

Убийц никто не искал. Много лет спустя один из них, П. А. Грудачёв, назвал себя сам. В то время он был молодым матросом береговой минной роты, присутствовал на том митинге, слушал ораторов, ругавших Непенина. Его подозвали трое пожилых малознакомых матросов. Расспросили об отношении к революции и, услышав ожидаемый ответ, сказали, что революция даёт ему первое серьёзное задание. Адмирал Непенин приговорён к расстрелу, приговор должен быть приведён в исполнение сегодня же. Недолго раздумывая, Грудачёв согласился. Подошли к причалу, где стоял штабной корабль «Кречет», подождали, когда адмирал сойдёт на зоз причал. «Я вглядывался в адмирала, когда он медленно спускался по трапу,– вспоминал Грудачёв.– Невысокого роста, широкий в плечах, с рыжей бородкой, вислыми усами и бровями, он был похож на моржа… Спустя несколько минут приговор революции был приведён в исполнение. Ни у кого из нас четверых не дрогнула рука, ничей револьвер не дал осечки».[712] Те трое, которые сагитировали Грудачёва, были, по-видимому, как раз из той расстрельной команды, которая ходила по кораблям. Всего за эти дни на Балтийском флоте было убито 80 офицеров.[713]

* * *

В 1920 году во время допроса в Иркутске у членов комиссии возник вопрос о политических взглядах Колчака. Ответы пленного верховного правителя как-то не воспринимались, и наконец председатель спросил в довольно резкой форме: «Вы уклоняетесь от прямого ответа: были ли Вы монархистом или нет?» – «Я был монархистом и нисколько не уклоняюсь»,– ответил Колчак и ещё раз растолковал, что он был прежде всего военным человеком, занимался своим делом, а не политикой, монархию воспринимал как существующую данность, недостатки на флоте объяснял плохой работой самих моряков, а не сваливал на царя, считая, что состояние вооружённых сил зависит прежде всего от самих военных, а не от существующего строя.[714] Таких взглядов придерживалось большинство офицерства, морского и сухопутного. Военные не любили, когда их вмешивали во внутренние дела, тем более во время войны.

Революция для офицерства была, конечно, нежеланной гостьей, поскольку вносила осложнения в то дело, которое они делали. Но и внутренние дрязги тоже изрядно надоели. Хотелось, чтобы это поскорее кончилось и можно было бы в спокойной обстановке довершить эту тяжёлую войну. Поэтому довольно слабое отстаивание старого режима нельзя ставить офицерам в вину. В конце концов Николай был сам виноват, что настроил всех против себя. Если бы Колчак получил запрос от Алексеева, он наверняка ответил бы в том же смысле, что и другие командующие. Ибо главное – сохранить боеспособность вооружённых сил, не дать противнику воспользоваться внутренним замешательством в России. Из этого исходил Колчак в первые дни Февральской революции и далее, вплоть до вынужденной отставки.

Вернувшись из Батума в Севастополь, Колчак получил телеграмму Родзянко от 27/28 февраля, адресованную в Ставку, а также командующим фронтами и флотами. В ней говорилось о том, что «ввиду устранения от управления всего состава бывшего Совета министров» власть перешла к Временному комитету Государственной думы, который «приглашает действующую армию и флот сохранить полное спокойствие и питает полную уверенность, что общее дело борьбы против внешнего врага ни на минуту не будет прервано или ослаблено». Пришла также телеграмма от Григоровича. Он сообщал, что Комитет Государственной думы постепенно восстанавливает порядок. «Надо думать, что принятыми мерами страна избежит сильных потрясений внутри»,– писал министр накануне своей отставки.[715]

Обстановка оставалась неясной. Но поскольку неприятель, используя мощную радиостанцию в Константинополе, распространял небылицы и пытался сеять панику, Колчак 2 марта издал приказ по флоту. В нём сообщалось, что в столице произошли вооружённые столкновения, которые были прекращены усилиями Временного комитета Государственной думы и петроградского гарнизона. Командующий призывал всех офицеров, матросов и солдат Черноморского флота «продолжать твёрдо и непоколебимо выполнять свой долг перед государем императором и Родиной». В тот же день Колчак отправил в море на учебные стрельбы линейные корабли «Евстафий» и «Иоанн Златоуст», считая, видимо, их не совсем надёжными. Почтовое и телеграфное сообщение с Россией было восстановлено.[716]

В отсутствие «Евстафия» и «Златоуста» волнения произошли только на «Екатерине Великой». Отдавая дань распространившейся в годы войны шпиономании, матросы потребовали удаления всех офицеров с немецкими фамилиями. Мичман Фок, попытавшийся вечером 3 марта зачем-то пройти в погреба под башней, был остановлен и допрошен матросами, которые заподозрили его в подготовке взрыва. Впечатлительный юноша в ту же ночь застрелился, а наутро матросы потребовали к себе на борт командующего.

Возмущённый поведением матросов, Колчак говорил с выстроившейся на палубе командой резко и нелицеприятно. Он спрашивал матросов: разве можно судить о человеке по его фамилии? В России живёт много немцев, которые верой и правдой ей служат. У адмирала Эссена тоже была немецкая фамилия. И вообще «у нас в России фамилия решительно ничего не значит». Если есть какие-то конкретные факты, о них надо докладывать командиру корабля и командующему флотом, а «выгонять людей только за то, что они носят немецкую фамилию, нет решительно никаких оснований». С этими словами адмирал покинул корабль.[717]

4 марта пришли наконец задержавшиеся известия о событиях 2–3 марта. Были получены манифесты Николая II и великого князя Михаила Александровича. В тот же день Колчак собрал на штабном корабле «Георгий Победоносец» команды всех боевых судов, стоявших на рейде. Огласив манифесты, он сказал, что «династия, видимо, кончила своё существование и наступает новая эпоха». Каковы бы ни были наши взгляды и убеждения, продолжал адмирал, мы имеем обязательства не только перед правительством, но и перед страной, а потому обязаны продолжать войну, которую она ведёт. В ближайшие дни, сказал он в заключение, флот вместе с командующим принесёт присягу новой власти.[718]

На улицах Севастополя в этот день царило праздничное веселье – совсем как в Петрограде в первых числах марта. То там, то здесь возникали стихийные митинги. «Старая преступная власть свергнута на веки веков!..– шумели ораторы.– Россией будет управлять сам народ!..» В числе слушателей было много матросов. Среди них распространился слух, что во дворе Черноморского флотского полуэкипажа собирается свой, матросский митинг. Туда и начали стекаться матросы с разных кораблей. Дежурный офицер не хотел было пускать чужаков, но его быстро отстранили.

Ораторы, в основном из молодых офицеров, решивших сделать карьеру на революции, выкрикивали примерно то же, что и на улицах: «Революционный народ должен создать такой политический строй, который лучше и полнее будет отвечать его интересам, его силе, его великому порыву!»

Вдруг раздался голос: «Колчака потребовать! Пусть он явится сюда и сообщит о перевороте!»

«Колчака! Колчака!» – завопила толпа в упоении от того, что может теперь по своему желанию вызвать командующего.

Через некоторое время командир полуэкипажа сообщил, что Колчак уполномочил его сообщить о текущих событиях. Но толпа не унималась: «Колчака! Лично требуем!»

Через полчаса на автомобиле подъехал Колчак. Не понимая, зачем от него требуют ещё раз сказать то же самое, что он в этот день уже говорил, он предложил было собравшимся разойтись. Но послышались голоса: «Мы не разойдёмся и вас не пустим. Товарищи, ворота на запор!»

Пришлось говорить. В передаче матроса-большевика А. П. Платонова его речь сводилась к следующему: «Война ещё не кончена, мы должны сохранить боевую способность. Матросы и солдаты, сохраняя порядок, должны будут выполнять приказания офицеров. Враг ещё крепок и силён. Нам нужно довести войну до победного конца». Рассказав ещё кое-что о петроградских событиях, Колчак хотел было закончить и ехать на заседание городской думы, куда его тоже пригласили. Но от него потребовали немедленно послать приветственную телеграмму новому правительству от имени армии и флота. Колчак с готовностью обещал. После этого его наконец отпустили.

Однако митинг на этом не закончился. В Севастополе уже знали и о создании Совета в Петрограде, и о Приказе №1. А потому из присутствовавших на митинге матросов, солдат и ополченцев был избран Центральный военно-исполнительный комитет (ЦВИК).[719]

Первое время Колчак не признавал этот комитет. Он говорил, что Приказ №1 имеет силу только для Петроградского гарнизона (формально так оно и было). Но вскоре пришёл приказ военного и морского министра А. И. Гучкова, ряд пунктов которого совпадал с Приказом №1, а другие пункты его дополняли.[720] Приходилось менять тактику.

Как-то однажды, в первых числах марта, во время обеда в адмиральской кают-компании впервые был нарушен запрет вести разговоры на политические темы. Сначала один офицер, а потом другой заговорили о том, что получаемые из столицы официальные указания неясны и противоречивы, а потому надо самим, сообща, в согласии с мнением командующего, наметить линию своего поведения. Как вспоминал лейтенант Р. Р. Левговд, мнения разделились, офицеры заспорили, и дело едва не дошло до ссоры. Колчак немного поколебался, но потом поддержал мнение большинства присутствующих и велел пригласить вечером 7 марта в Морское собрание всех свободных от службы офицеров армии и флота «для выслушания заявления командующего флотом».

В этот день, 7 марта, по Севастополю разнеслась весть, что в город приезжают комиссары Временного правительства и члены Государственной думы. Многотысячная манифестация, в основном из матросов и солдат, с оркестром и красными флагами направилась к вокзалу.

Как раз в это время в Морском собрании перед офицерами выступал Колчак. По словам Левговда, он говорил, что Россия вступает в новый период своей истории, когда народу приходится самому думать о своём будущем. Но русский народ, воспитанный в системе строгой государственной опеки, не подготовлен к самоуправлению, а потому может впасть в крайность, что угрожает стране неисчислимыми бедствиями. В таких условиях, подчёркивал Колчак, офицеры должны сохранять дисциплину, беспрекословно повиноваться Временному правительству и законным властям и не допускать самочинных действий, которые могут повлечь за собой потерю боеспособности флота.

Заявление было сделано, и собравшиеся могли расходиться. Но несколько человек захотели выступить. Поднялся шум, и Колчаку пришлось взять в руки председательский колокольчик, чтобы ввести дебаты в парламентское русло.

Выступавшие говорили, что сохраняющийся в Севастополе относительный порядок держится только на личном авторитете и обаянии командующего флотом. Между тем пропасть, отделяющая рядовой состав от офицеров, становится всё шире и глубже. Это может кончиться катастрофой, если не создать какой-то выборный орган смешанного состава. В конце концов было решено избрать представителей от каждой части и корабля и послать в ЦВИК. Колчак согласился. На этом же собрании были произведены выборы. В числе избранных оказались подполковник Верховский и лейтенант Левговд, о чём последний почему-то скромно умалчивает в своих воспоминаниях.

Выборы закончились, и как раз в это время с улицы послышались шум и звуки музыки. Вышедшие на балкон офицеры увидели, что Морское собрание со всех сторон окружила многотысячная толпа. На Нахимовской площади, прилегающей к Собранию, волновалось целое море матросских бескозырок. Над головами колыхались красные флаги, а любопытные мальчишки забрались на памятник Нахимову, на деревья и заборы. Хотя толпа вела себя мирно, Левговд вспоминал, что зрелище было жутковатое.

Оказалось, что это та самая манифестация, которая ходила на вокзал встречать посланцев из столицы. Поезд сильно запаздывал, люди заждались. Распространился слух, что офицеры о чём-то договариваются, и толпа направилась к Морскому собранию. Только что избранным делегатам в ЦВИК пришлось выйти на балкон, объяснить смысл принятых решений, говорить, что отныне офицеры и матросы – «одна семья». Послышались крики «ура», вновь заиграл оркестр, и толпа, влекомая не то какими-то своими инстинктами, не то невидимыми руководителями, сняла осаду и направилась дальше по улице.

В конце концов все пришли опять на вокзал. В его здании, в ожидании столичного поезда, состоялось первое заседание объединённого ЦВИК.

Поезд прибыл в 2 часа ночи. Правительственная делегация, как оказалось, состояла из одного человека, коим являлся член Государственной думы и Исполкома Петроградского Совета, меньшевик И. Н. Туляков, в прошлом – токарь из Ростова-на-Дону.

Наутро в гостиницу, где он остановился, явились делегации от рабочих, матросов и солдат, от городской думы, а также командующий флотом. Снова вышли на балкон, снова были речи перед собравшимся народом. Произнесение пустопорожних речей с перемалыванием одних и тех же слов и оборотов было для Колчака делом новым и непривычным, не очень ему нравилось, но делать было нечего – такие настали времена.

Столичный гость в сопровождении штабных офицеров побывал на кораблях. Там он тоже произносил речи, которые, надо сказать, шли в общем-то на пользу, поскольку посланец Временного правительства и Совета призывал к спокойствию и дисциплине, к противодействию внешнему врагу, чтобы он не погубил в России дело свободы.[721]

10 марта, желая покончить с непрерывной чередой митингов и демонстраций, Колчак вывел флот в море. Он считал, что боевая деятельность – лучшее средство против всяких поползновений к «углублению революции». Это признавал и большевик А. П. Платонов, служивший тогда на «Екатерине Великой». «Частые походы,– писал он,– отрывали массы от политики… служили препятствием развитию революции».[722]

Выход в море позволил Колчаку перевести дух. «При возникновении событий, известных Вам в деталях, несомненно, лучше, чем мне,– писал он Анне Васильевне,– я поставил первой задачей сохранить в целости вооружённую силу, крепость и порт… Для этого надо было прежде всего удержать командование, возможность управлять людьми и дисциплину. Как хорошо я это выполнил – судить не мне, но до сего дня Черноморский флот был управляем мною решительно, как всегда; занятия, подготовка и оперативные работы ничем не были нарушены… Мне говорили, что офицеры, команды, рабочие и население города доверяют мне безусловно, и это доверие определило полное сохранение власти моей, как командующего, спокойствие и отсутствие каких-либо эксцессов. Не берусь судить, насколько это справедливо, хотя отдельные факты говорят, что флот и рабочие мне верят… Мне удалось прежде всего объединить около себя всех сильных и решительных людей, а дальше уже было легче. Правда, были часы и дни, когда я чувствовал себя на готовом открыться вулкане или на заложенном к взрыву пороховом погребе, и я не поручусь, что таковые положения не возникнут в будущем, но самые опасные моменты, по-видимому, прошли… 10 дней я почти не спал, и теперь, в открытом море в тёмную мглистую ночь я чувствую себя смертельно уставшим…» Далее он добавлял: «За эти 10 дней я много передумал и перестрадал, и никогда я не чувствовал себя таким одиноким, предоставленным самому себе, как в те часы, когда я сознавал, что за мной нет нужной реальной силы, кроме совершенно условного личного влияния на отдельных людей и массы; а последние, охваченные революционным экстазом, находились в состоянии какой-то истерии с инстинктивным стремлением к разрушению, заложенным в основание духовной сущности каждого человека».[723]

Эскадра подошла к Босфору и блокировала его, показав противнику, что противостоящий ему флот находится, как и прежде, в боевом состоянии. Правда, мглистая погода не благоприятствовала действиям воздушной разведки. Колчак очень сожалел о гибели одного самолёта с двумя лётчиками.

В свою очередь, эскадра была атакована неприятельскими подлодками и самолётами. Приходилось маневрировать и отстреливаться. «Подлодки и аэропланы портят всю поэзию войны,– шутливо жаловался он в том же письме,– я читал сегодня историю англо-голландских войн – какое очарова ние была тогда война на море. Неприятельские флоты дер жались сутками в виду один другого, прежде чем вступали в бои, продолжавшиеся 2–3 суток с перерывами для отдыха и исправления повреждений. Хорошо было тогда. А теперь: стрелять приходится во что-то невидимое, такая же невиди мая подлодка при первой оплошности взорвёт корабль, сама зачастую не видя и не зная результатов, летает какая-то гадость, в которую почти невозможно попасть. Ничего для души нет. Современная морская война сводится к какому-то сплошному беспокойству и безымянной предусмотрительности, так как противники ловят друг друга на внезапности, неожиданности и т.п.».[724]

Вскоре, 22–23 марта, Черноморский флот повторил поход к Босфору. Отряд гидрокрейсеров прикрывался броненосцами «Евстафий», «Иоанн Златоуст» и «Три Святителя». Было сделано много снимков Верхнего Босфора, оказавшихся удачными. Кроме того, самолёты сбросили на турецкие батареи 7 пудов бомб.[725]

Колчак не участвовал в этом походе. По-видимому, он не смог вырваться из того «политического сумбура и бедлама», который продолжался на берегу. В марте-апреле Колчаку пришлось расстаться с ближайшим своим сотрудником, товарищем по выпуску из Морского корпуса, начальником Штаба флота контр-адмиралом С. С. Погуляевым. В своё время он был зачислен в императорскую Свиту. 14 марта Временное правительство отменило все придворные и свитские звания.[726] Но Погуляев продолжал носить на погонах императорские вензеля. Каким-то образом это стало известно Гучкову, и он потребовал, чтобы Погуляев оставил свой пост. «Оставление на ответственных должностях офицеров Свиты невозможно и может иметь нежелательные последствия»,– телеграфировал он Колчаку. Адмирал попытался возражать, но Гучков настаивал, и Погуляеву пришлось уйти в отставку. Начальником Штаба флота стал капитан 1-го ранга М. И. Смирнов.[727]

Много времени у командующего отнимала работа с новыми флотскими организациями. Первым председателем Севастопольского ЦВИК был Р. Р. Левговд, колчаковский флаг-офицер. В это время ЦВИК находился в фактическом подчинении у командующего. Он утверждал все постановления ЦВИК, а если у него были возражения, то вносились исправления. Колчак и сам иногда приходил на заседания ЦВИК.

Однако встал вопрос о судовых комитетах, первый из коих самочинно возник на крейсере «Память Меркурия». А. И. Верховский, начальник штаба Морской дивизии, по совместительству ставший членом ЦВИК, предложил ввести это дело в законное русло, точно определить права и обязанности комитетов и направить их деятельность к общенациональной цели – достижению победы. С согласия Колчака он составил «Положение об организации чинов флота, Севастопольского гарнизона и работающих на государственную оборону рабочих». Основные цели комитетов был определены в трёх пунктах: 1) усиление боевой мощи армии и флота, «дабы довести войну до победного конца», 2) поддержка Временного правительства и 3) просветительная деятельность среди матросов, солдат и рабочих. Постановления комитетов подлежали утверждению командирами частей.

19 марта Колчак утвердил этот проект. Верховский срочно выехал в Петроград, чтобы ознакомить с ним военного министра, членов Государственной думы и Исполкома Петроградского Совета. Из Петрограда его направили в Ставку, где 28–29 марта он докладывал свой проект. Несмотря на возражения начальника Штаба Ставки генерала А. И. Деникина, главнокомандующий М. В. Алексеев в основном одобрил проект, и он был введён повсеместно. Возвращение автора проекта в Севастополь было кратковременно – вскоре его произвели в полковники и назначили на должность командующего Московским военным округом. Верховский спешил делать карьеру на волне революционных событий.[728]

С большим сомнением воспринимал Колчак все эти новшества, нигде в мире не виданные и не слыханные, ни в прошлом, ни в настоящем, разве что в глубокой древности, в условиях военной демократии, в полчищах какого-нибудь Аттилы. На деле судовые комитеты оказались не столь покладисты, как ЦВИК. Вскоре после повсеместного их создания команда миноносца «Гневный» потребовала сместить своего командира. На миноносец прибыла делегация Севастопольского совета, долго разбиралась, и в конце концов судовой комитет согласился принять прежнего командира. В течение марта на боевых кораблях произошло до 20 подобных конфликтов. ЦВИК попробовал разработать систему дисциплинарных взысканий, самая строгая из коих предполагала арест на 7 суток. Однако судовые комитеты никогда этого не делали.[729] Офицеры же фактически были лишены такой возможности.

Тем не менее и Колчак, и ближайший его сподвижник Смирнов утверждали, что учреждение судовых комитетов, равно как и ЦВИК, в тех условиях было делом полезным. «Первое время отношения были самые нормальные,– рассказывал Колчак.– Я считал, что в переживаемый момент необходимы такие учреждения, через которые я мог бы сноситься с командами. Больше того, я скажу даже, что вначале эти учреждения вносили известное спокойствие и порядок».[730]

В беседе с корреспондентом московской газеты «Русские ведомости» Колчак отметил «чрезвычайно удачный состав» ЦВИК, назвав по именам некоторых его деятелей. На вопрос о роли военных организаций в настоящем и будущем адмирал ответил: «Созданные революцией, возникшие в период крушения старых форм жизни, эти организации теперь имеют громадное значение. Они устанавливают новую форму дисциплины, внедряя в массы сознание долга и порядка. Они имеют своё дело. Что будет потом, когда установится нормальный порядок военной жизни, заранее предугадать нельзя. Сама жизнь в творящем своём развитии определит, что в этих переходных организациях жизнеспособно и что – нет. Однако же и теперь можно сказать, что некоторые формы этих организаций безусловно останутся и впоследствии. Таково, например, заведование самой командой, продовольствием, обмундированием матросов, что давно принято в английском и американском флотах».[731]

Из этого и некоторых других высказываний видно, что Колчак принял революцию и не собирался враждовать ни с вновь возникшими организациями, ни с Временным правительством. И если в дальнейшем их отношения испортились, то, как увидим, виноват в этом был не только и не столько командующий Черноморским флотом.

Главной дезорганизующей силой во флоте были не судовые комитеты, не ЦВИК и не какая-нибудь «злокозненная» партия. Таковой силой стали митинги, громадные общефлотские митинги, происходившие сначала во дворе полуэкипажа, а затем чаще за городом, в Ушаковой балке. По-видимому, образовалось ядро митингующих, старавшихся не пропустить ни одно из этих сборищ, начавших активно на них выступать, быстро овладевших приёмами примитивной демагогии, познавших вкус власти над разгорячённой толпой. Так зарождалась атаманщина, которая впоследствии захлестнула флот.

Это означало, что в условиях охватившего страну небывалого кризиса общество начинало скатываться к первичным, догосударственным формам своей организации. Это было страшнее всего, в том числе и установившейся позднее власти большевиков.

Анна Васильевна, уже к середине марта на многое насмотревшаяся, писала в одном из писем: «Что бы ни говорили, диктатура черни – глубоко отвратительное явление. Толпа, очень добродушная в первые дни переворота, с каждым днём приобретает всё более зверский вид – тяжело смотреть на эти лица».[732]

На севастопольских митингах начались ожесточённые нападки на офицеров. Под одобрительный рёв толпы ораторы кричали, что надо отобрать у них кают-компании, заставить драить палубу, отбывать вахты в кочегарке.[733]

Колчака пока не трогали. Авторитет командующего флотом среди матросов был очень высок. «Наш Колчак»,– говорили они. «Его уважали, ему верили и на него надеялись»,– вспоминал очевидец. Командующий по-прежнему всюду ходил без охраны, сопровождаемый начальником штаба или флаг-офицером.

Тем не менее дисциплина заметно упала. На улицах солдаты и матросы давно уже не отдавали честь офицерам и не боялись предстать перед ними распоясанными и нетрезвыми. На кораблях матросы стали собираться не на баке, как прежде, а на шканцах – месте для торжественных построений и молебнов. Теперь здесь валялись окурки и шелуха от семечек, появились уличные торговки со своим товаром. Здесь же собирались митинги, на которые приходили матросы с других кораблей, а иногда и неведомо откуда взявшиеся агитаторы.[734]

Предметом особой ненависти «сознательных» матросов и солдат почему-то стали офицерские погоны. Пытаясь унять страсти, Гучков распорядился о снятии погон. Услышав об этом, матросы стали останавливать на улицах офицеров и срывать с них погоны. ЦВИК поспешил издать приказ, продублировав в нём распоряжение Гучкова. Однако офицеры Авиационной школы направили министру протест. От него пришло разъяснение, что он отменил погоны только у офицеров флота; что же касается армейских офицеров, то у них погоны служат, кроме прочего, признаками отдельных войсковых частей, а потому необходимы. Лиц, насильственно срывающих погоны, Гучков обещал отдавать под суд. После этого группы матросов и солдат останавливали на улицах армейских офицеров, а иногда по ошибке и флотских, и грозно спрашивали, почему они позволяют себе ходить без погон. Не встречая настоящего противодействия, преследования офицеров продолжали разрастаться.[735]

В конце апреля была введена новая форма офицеров флота, без погон, со знаками отличия на рукавах и звездой на кокарде.[736] Сохранилась фотография Колчака в этой форме (в характерной позе с правой рукой, засунутой между пуговицами на кителе). Тучковская форма, надо сказать, выглядит мешковато и нелепо.

С началом весны для командующего флотом началась новая головная боль – «осеменители». Так называли солдат и матросов, просившихся в отпуск на «обсеменение полей». Обычно уже в возрасте, они толпами ходили от Штаба до Исполкома и обратно, с котомками, мешками, унылые, печальные, но настойчивые, добиваясь, чтобы начальство «явило Божескую милость». Постановление Временного правительства от 10 апреля 1917 года об освобождении от воинской службы лиц, достигших 43-летнего возраста, несколько разрядило обстановку. Но зато на многих судах возник некомплект команды, особенно пострадала дивизия морской пехоты.[737]

«В половине апреля,– вспоминал Колчак,– мне стало ясно, что если дело пойдёт таким образом, то, несомненно, дело кончится тем же, как и на Балтийском флоте, т.е. полным развалом и невозможностью дальше продолжать войну».[738]

В первых числах апреля в Одессу прибыл Гучков, среди прочих дел пожелавший встретиться с командующим Черноморским флотом. Колчак прибыл в Одессу 10 апреля на миноносце «Пронзительный». Гучков был очень занят, плохо себя чувствовал, и беседа была довольно краткой. Министр спросил, как обстоят дела на флоте. Колчак, ничего не утаивая, сказал, что его сильно беспокоит «тот путь, по которому пошёл Черноморский флот под влиянием измен, под влиянием пропаганды и появления неизвестных лиц», бороться с которыми нет возможности, «так как теперь, под видом свободы, может говорить кто угодно и что угодно».– «Я надеюсь, что вам удастся с этим справиться, у вас до сих пор всё шло настолько хорошо…» – сказал министр. Колчак возразил, что до сих пор всё держалось на его личном авторитете, но это такое средство, которое «сегодня есть, а завтра рухнет». Правительство же не предоставило ему других средств для поддержания порядка и дисциплины. Гучков не стал продолжать этот разговор, но сказал, что в ближайшее время вызовет его в Петроград.

11 апреля Колчак вернулся в Севастополь, и в тот же день Анна Васильевна сообщила ему в письме, что уже несколько дней ходят упорные слухи о назначении его командующим Балтийским флотом.[739]

* * *

Колчак выехал в Петроград около 15 апреля, и эта поездка в бывшую императорскую столицу навсегда врезалась в его память.

Свергнутый император вместе с семьёй находился под арестом в Царском Селе. Нет худа без добра: теперь не надо было принимать министров и читать их длинные доклады. Вместо этого Николай II читал «Историю Византийской империи», «Графа Монте-Кристо», «Шерлока Холмса», возился на огороде или, вооружившись пилой и топором, валил вместе с садовниками сухие деревья в парке. Оказалось, что за долгие годы его царствования накопилось много сухостоя.

Между тем на улицах Петрограда на все лады трепалось его имя, имя императрицы и Распутина. На Невском красовались огромные афиши с изображением «старца», а публика ломилась в кинематографы на только что отснятые фильмы «Убийство Гришки Распутина», «Распутин в аду», «Тёмные силы – Григорий Распутин».

Даже на Невском почти не стало видно «чистой публики». Она затерялась в толпах матросов, солдат столичного гарнизона и дезертиров. Именно тогда повально распространилась скверная мода лузгать семечки. Их шелуха застилала тротуары, скверы, бульвары, подъезды. Под этой серой пеленой как-то терялись все другие разновидности грязи и мусора. Столичные интеллигенты, воспитанные на античных образах, сравнивали её с пеплом, который обрушил на древние Помпеи проснувшийся вулкан.[740]

На перекрёстках улиц, изображая стражей порядка, стояли штатские люди в повязках. А в глубине кварталов, да и на тех же улицах, выпущенные из тюрем уголовники делали своё дело. К ним присоединялись солдаты революционного гарнизона. Раздражённое население устраивало самосуды. Впрочем, эта кара касалась только мелких воришек – вооружённые бандиты никого не боялись и никому не оставляли шансов.

Колчак остановился в «Астории», большой гостинице, построенной незадолго до войны, а с началом её реквизированной военным ведомством. В вестибюле дежурил наряд матросов из Гвардейского экипажа, грубых и распущенных. Пол был усыпан всё той же шелухой…

Гучков совсем разболелся, не выходил из дома. В первое своё посещение Колчак застал его в постели. Вместе с Колчаком присутствовал его старый знакомый, начальник Штаба Балтийского флота капитан 1-го ранга М. Б. Черкасский, бывший сослуживец по Штабу Эссена. Вице-адмирала Максимова, совсем развалившего флот, Гучков не пожелал видеть.

Министр заслушал доклад о положении дел на Чёрном море и Балтике. Черкасский, в частности, сказал, что матросы настаивают на введении выборного начала на флоте снизу доверху. Гучков вздохнул и обратился к Колчаку: «Я не вижу другого выхода, как назначить вас командующим Балтийским флотом».

Колчак, видимо, был готов к такому предложению «Если прикажете,– ответил он,– я сейчас же поеду в Гельсингфорс и подниму свой флаг». Но, добавил он, вряд ли это исправит положение. На Черноморском флоте дела обстоят лучше в основном лишь в силу его удалённости от центра и некоторой изолированности. Но если всё останется по-прежнему, если будут продолжаться реформы, в корне подрывающие устои воинской дисциплины, там повторится всё то же, что имеет место на Балтике.

Гучков сказал, что он подумает, и спросил ещё раз: «Вы ведь не откажетесь принять это назначение?» Колчак ответил, что привык исполнять приказания.[741]

В эти же дни председатель Государственной думы М. В. Родзянко пригласил Колчака на завтрак. Оттеснённый с авансцены политики, он пытался установить контакты с армейскими и флотскими офицерами, но это плохо у него получалось. Офицеры, по которым прежде всего и ударила революция, видели в нём её зачинщика.

В беседе с Колчаком Родзянко похвалил состояние дел в Черноморском флоте. Колчак сказал ему то же, что и Гучкову: «…У меня идёт такой же внутренний развал, как и везде; пока мне удаётся сдерживать это движение, действуя на остатки благоразумия, но… в настоящее время уже есть признаки, что это благоразумие исчезает…» – «Что же делать, по вашему мнению?» – задал вопрос Родзянко. Колчак ответил, что флот разлагается в результате антиправительственной и антивоенной пропаганды «совершенно неизвестных и безответственных типов». Пресечь их деятельность административным путём у командующего нет возможности. Нельзя ли, спросил Колчак, что-то противопоставить им и кто бы мог помочь в этом деле? Родзянко посоветовал поговорить с Плехановым.[742]

Основоположник русского марксизма Г. В. Плеханов, недавно вернувшийся в Петроград после многолетней эмиграции, сразу же заболел. Это не помешало ему вступить в горячую перепалку с В. И. Лениным по поводу его «Апрельских тезисов». Ленинский призыв к продолжению и углублению революции Плеханов назвал «безумной и крайне вредной попыткой посеять анархическую смуту на русской земле».[743]

И Плеханов, и Колчак о своей встрече рассказали. Правда, рассказ Плеханова мы знаем со слов Н. И. Иорданского, близкого его сподвижника, редактора журнала «Современный мир», а в 1923–1924 годах – полпреда СССР в Италии.

«Сегодня,– говорил Плеханов,– был у меня Колчак. Он мне понравился. Видно, что в своей области молодец. Храбр, энергичен, не глуп. В первые же дни революции стал на её сторону и сумел сохранить порядок в Черноморском флоте и поладить с матросами. Но в политике – он, видимо, совсем не повинен. Прямо в смущение привёл меня своею развязной беззаботностью. Вошёл бодро, по-военному и вдруг говорит: „Счёл своим долгом представиться вам, как старейшему представителю партии социалистов-революционеров…“»

Плеханов попробовал внести ясность: «Благодарю, очень рад. Но позвольте вам заметить…» Но перебить Колчака не удалось. «Я моряк,– продолжал он,– партийными программами не интересуюсь. Знаю, что у нас во флоте, среди матросов есть две партии: социалистов-революционеров и социал-демократов. Видел их прокламации. В чём разница – не разбираюсь, но предпочитаю социалистов-революционеров, так как они патриоты. Социал-демократы же не любят отечества…»

Плеханову, наконец, удалось приостановить собеседника и довести до его сведения, что он не эсер, а социал-демократ и, вопреки его мнению, очень любит своё отечество. Теперь пришла очередь смущаться Колчаку, но, по словам Плеханова, он нисколько не смутился: «Посмотрел на меня с любопытством, пробормотал что-то вроде „ну, не важно“ и начал рассказывать живо, интересно и умно о Черноморском флоте, о его состоянии и боевых задачах. Очень хорошо рассказывал. Наверно, дельный адмирал. Только очень уж слаб в политике…»[744]

Рассказ Плеханова, надо полагать, передан Иорданским в несколько утрированной форме. Но Колчак, видимо, в то время и в самом деле слабо разбирался в партийных группировках и, конечно, не знал такой «тонкости», что социал-демократы разделяются на меньшевиков и большевиков.

«Я поехал к Плеханову,– рассказывал Колчак,– изложил ему создавшееся положение и сказал, что надо бороться с совершенно открытой и явной работой разложения, которая ведётся, и что поэтому я обращаюсь к нему как главе или лицу, известному социал-демократической партии, с просьбой помочь мне, приславши своих работников, которые могли бы бороться с этой пропагандой разложения, так как другого способа бороться я не вижу… Плеханов сказал мне: „Конечно, в вашем положении я считаю этот способ единственным, но этот метод является в данном случае ненадёжным“. Во всяком случае, Плеханов обещал мне содействие в этом направлении, причём указал, что правительство не управляет событиями, которые оказались сильнее его». Когда речь зашла о проблеме черноморских проливов, Плеханов обронил такую фразу: «Отказаться от Дарданелл и Босфора – всё равно, что жить с горлом, зажатым чужими руками».[745]

Встреча с Плехановым была для Колчака очень памятной, но он понял, что практического значения она иметь не будет. И действительно, Плеханов, возглавлявший тогда маленькую социал-демократическую группу «Единство», вряд ли мог чем-нибудь помочь командующему Черноморским флотом.

Анна Васильевна, жившая с некоторых пор в Ревеле, приехала в Петроград для встречи с Александром Васильевичем. Остановилась у родственников. 20 апреля состоялась встреча – после 10-месячной разлуки. И на этой встрече случилась какая-то размолвка. В чём было дело – по источникам понять невозможно. Если судить по её письмам – почти ничего и не случилось. А в его письмах – целая драма.

После этой неудачной встречи Колчак сидел с В. В. Романовым, офицером из Генмора, знавшим об их отношениях и часто помогавшим в пересылке писем. Друзья, видимо, выпивали. Но то ли выпили немного, то ли хмель на Колчака не подействовал. Вернувшись в «Асторию», он просидел до утра, ещё раз просматривая документы для утреннего заседания Совета министров.

Из окна открывался вид на Исаакиевскую площадь, памятник Николаю I и Мариинский дворец, где прежде заседал Государственный совет, а теперь – Временное правительство. В этот вечер до поздней ночи перед дворцом гудела толпа с плакатами: «Доверие Милюкову!», «Да здравствует Временное правительство!». С балкона кто-то выступал, и слышались, по словам Колчака, «бессмысленные „ура“».

А днём здесь была другая демонстрация, с другими лозунгами – «Долой Милюкова! Долой Временное правительство!». Поводом для волнений послужила составленная министром иностранных дел П. Н. Милюковым и одобренная правительством нота союзным державам о готовности России выполнять союзнические обязательства. Левацкие элементы, будоражившие толпу, усмотрели в ней отступление от «международных демократических интересов», а солдаты, видимо, испугались, что их погонят на фронт. Колчак считал глупейшим и нелепым занятием обсуждать на митингах дипломатические ноты.

Утром, перед началом заседания, Колчак решил ещё раз повидать Анну Васильевну, объясниться с ней или просто попрощаться, ибо он «понял или вообразил», что она окончательно отвернулась от него и ушла из его жизни. Но произошло какое-то новое недоразумение. «Я уехал от Вас, у меня не было слов сказать Вам что-либо»,– писал он впоследствии.[746]

Заседание Совета министров было назначено на квартире Гучкова, который всё ещё болел. Направляясь туда, на Мойку, Колчак встретил несколько воинских частей, при оружии, которые шли к Мариинскому дворцу, не зная, что правительство соберётся в другом месте. Туда же, к дворцу, стекались колонны рабочих. В этот день в разных частях города произошли столкновения между сторонниками и противниками правительства. Была стрельба, были жертвы. А грабёж магазинов, по словам очевидцев, «принял всеобщие масштабы».[747]

В заседании правительства принимал участие главнокомандующий генерал М. В. Алексеев. Председательствовал князь Г. Е. Львов.[748] Колчак сделал доклад о стратегическом положении на Чёрном море, о состоянии Черноморского флота и ближайших перспективах. Поставлен был вопрос и о Босфорской операции, для которой Ставка всё ещё не выделила требуемых пяти дивизий. Все взоры обратились на Алексеева. Генерал повернулся к Колчаку, пронзил его своим стальным взглядом и отчеканил, что у него нет пяти дивизий: «Во всей армии нет полка, в котором я мог бы быть уверен, и вы сами не можете быть уверены в своём флоте, что он при настоящих условиях выполнит ваши приказания».[749]

Адмирал выстоял, не шелохнувшись, хотя удар был чуть ли не в сердце. Рухнуло то, что должно было стать венцом всей его военно-морской службы. Позднее он писал, что в один момент потерял всё, что для него «являлось целью большой работы и… даже большей частью содержания и смысла жизни». Он добавлял: «Это хуже, чем проигранное сражение, это хуже даже проигранной кампании, ибо там всё-таки остаётся радость сопротивления и борьбы…»[750]

Верный воинской дисциплине, он не стал на заседании правительства вступать в спор с главнокомандующим, спрашивать его, как же он, не имея, по его словам, ни одного надёжного полка, готовит летнее наступление по всему фронту. Было ясно, что Алексеев просто воспользовался обстановкой, чтобы поставить крест на операции, которой не сочувствовал.

Из всех членов правительства только Милюков был сторонником Босфорской операции. А потому тут же решили в очередной раз её отложить. Все понимали, что на этот раз – навсегда. А между тем эта операция, не требовавшая больших сил (пять надёжных дивизий в то время подыскать, наверно, было ещё можно), могла, в случае успеха, укрепить престиж власти и, возможно, даже переломить настроение. А в случае неудачи – это же частная операция, не наступление по всему фронту.

Заседание близилось к концу, когда в комнату влетел маленького роста генерал с монгольскими чертами лица. Это был командующий войсками Петроградского военного округа Л. Г. Корнилов. Он сообщил, что в городе происходит вооружённая антиправительственная демонстрация, но у командования достаточно сил, чтобы её рассеять,– нужна санкция правительства. Князь Львов замахал руками: «Что вы, Лавр Георгиевич! Разве можно прибегать к насилию? Наша сила – в моральном воздействии». «Насилие недопустимо!» – взвился министр юстиции А. Ф. Керенский. Зашевелились М. И. Терещенко (министр финансов) и А. И. Коновалов (торговли и промышленности). Львов поспешил закрыть заседание.

Керенский и Корнилов сцепились спорить. Другие пошли к выходу. Колчак же стоял, всё ещё переживая чувство внутренней катастрофы. К нему подошёл Милюков, страшно усталый, с красными от нескольких бессонных ночей глазами, и молча пожал руку. В эти дни они были товарищи по несчастью.[751]

Вечером Колчак должен был отъехать в Псков на совещание командующих фронтами и армиями. Он ожидал, что Анна Васильевна всё же подойдёт к поезду, но она не пришла и позднее писала, что «с большим трудом удержалась от искушения» увидеть его на вокзале. Вместо этого она, находясь в «убийственном настроении», ввязалась в какой-то уличный митинг и даже выступала там.[752]

На совещании во Пскове, проходившем под председательством Алексеева, Колчак узнал много для себя нового и неприятного. Выяснилось, что на фронте, особенно Северном, ближайшем к столице, тоже начался развал. Солдаты митинговали, не слушались приказов, продавали оружие желающим приобрести, «братались» с немцами у себя на позициях. Как с этим бороться в создавшихся условиях, никто не знал. Когда пришла революция, все надеялись, что она вызовет энтузиазм и повысит боевой дух, а оказалось – наоборот.

После совещания во Пскове пришлось вновь возвращаться в Петроград. Гучков собрал командующих у себя на квартире и устроил чтение проекта «Декларации прав солдата». Проведения её в жизнь добивался Совет, а Гучков у себя в министерстве устраивал «похоронные комиссии», но проект каким-то образом проскакивал через них и опять возвращался к нему на подпись. Теперь Гучков, видимо, надеялся получить от командующих какие-то замечания и опять направить злополучный проект на доработку.

Однако план не удался. Командующие во главе с Алексеевым, не дослушав проекта, встали и пошли. Если министерство, сказали они, решит ввести этот проект, который окончательно развалит армию, пусть вводит – но без нашего участия. Гучков опять остался с этой декларацией, от которой никак не мог отделаться.

Колчак, несколько задержавшись, спросил, должен ли он перейти на Балтику или возвращаться в Севастополь. Министр подумал и махнул рукой: «В сущности, это всё равно, возвращайтесь в Чёрное море».

Это было сказано с такой безнадёжностью, что стало понятно: Гучков собирается в отставку. Ясно обозначался и близкий конец Временного правительства, которое в условиях небывалого кризиса принципиально не желало применять силу, а надеялось на средства морального воздействия. «Гучков, может быть, и понимал положение,– говорил впоследствии Колчак,– но на меня он производил впечатление человека, так далеко зашедшего по пути компромиссов, что для него не оставалось другого пути».[753]

Вскоре Гучков и Милюков действительно ушли в отставку.

После разговора с Гучковым, в тот же день, Колчак выехал в Севастополь. «Из Петрограда я вывез две сомнительные ценности,– писал он,– твёрдое убеждение в неизбежности государственной катастрофы со слабой верой в какое-то чудо, которое могло бы её предотвратить, и нравственную пустоту. Я, кажется, никогда так не уставал, как за своё пребывание в Петрограде. Так как я имел в распоряжении 2 суток почти обязательного безделья в вагоне, то использовал это время наиболее целесообразно: придя в состояние, близкое к отчаянию (эту роскошь командующий не часто сам себе позволит), я просидел безвыходно в своём салоне положенное время, сделав слабую попытку в чтении Еллинека пополнить пробел в своих знаниях по части некоторых государственных вопросов».[754]

Приведённый отрывок из письма к Тимирёвой нуждается в некоторых пояснениях.

Во-первых, «чувство, близкое к отчаянию», и «нравственная пустота» возникли не только вследствие того, что увидел и услышал Колчак в Петрограде и Пскове, и не только вследствие крушения планов Босфорской операции. На всё это наложилась размолвка с Анной Васильевной, очень похожая на разрыв.

Во-вторых, из письма явствует, что Колчак в это время попытался расширить свои познания в области государства и права. Кто-то посоветовал ему прочесть книгу немецкого профессора Г. Еллинека «Общее учение о государстве». Совет был явно неудачен, потому что книга носит сугубо теоретический характер. Последующие попытки, уже по возвращении в Севастополь, разобраться в книге и что-то почерпнуть из неё были, как видно, тоже малоуспешны, и Колчак с раздражением отмечал, что вопрос о том, чем различаются «доминиум» и «империум» для него столь же интересен, как и то, назвать ли происходящее в Севастополе «глупостью или идиотством».[755]

В-третьих, слова насчёт «почти обязательного безделья» нельзя понимать буквально. Сразу же по возвращении адмирал сделал доклад о положении в стране на Собрании делегатов армии, флота и рабочих Севастополя, причём не экспромтом, а по заранее составленному тексту. И у Колчака не было другого времени для работы над ним, кроме как по дороге из Петрограда в Севастополь.

И, наконец, в-четвёртых, приведённый фрагмент в черновике зачёркнут. Отдельные фразы из него впоследствии были использованы в других черновиках. Но именно этот зачёркнутый отрывок, как кажется, наиболее полно передаёт то настроение и те чувства, с которыми Колчак покидал Петроград в апреле 1917 года.

* * *

Вернувшись в свою каюту на штабном корабле, Колчак первым делом собрал все фотографии и письма Анны Васильевны, запрятал их в стальной ящик с хитрым запором, открыть который не всегда удавалось, велел убрать его подальше, а себе приказал не думать о своей любимой. Похоже, однако, что в то время его флот всё же гораздо лучше исполнял его приказания, чем он сам.

В начале мая пришло письмо от Анны Васильевны. Она писала, что на столе у неё стоят розы, которые он ей подарил (осыпаются, но ещё очень хороши), рядом с ними – целая галерея его портретов. А камень, тоже его подарок, она положила в медальон и любит рассматривать его, когда ей тоскливо. А это, добавляла она, сейчас у неё преобладающее настроение.[756]

Что-то в этом письме, однако, отсутствовало, и на Колчака это подействовало так, как будто в костёр плеснули горючего. Он писал ей чуть ли не каждый день. Сохранилось восемь черновиков ответов на это письмо и следующее. Некоторые черновики, видимо, были уничтожены. Писались они чаще во время выходов в море, по ночам, когда командующий имел возможность уединиться. Иногда он выводил на листе: «Глубокоуважаемая Анна Васильевна» – и далее не мог написать ни слова. Тогда он бросал это занятие, выходил на палубу, бродил по ней, как призрак, поднимался на мостик, разглядывал звёзды.

Черновики очень разнятся по стилю и содержанию. Некоторые отличаются нарочитой сухостью и напыщенным тоном: «События, имевшие место при свидании нашем в Петрограде, с точки зрения, Вами высказываемой на наши взаимоотношения, имеют чисто эвентуальный характер».

Иногда же перед нами пронзительно искренняя исповедь страдающего человека:

«В минуту усталости или слабости моральной, когда сомнение переходит в безнадёжность, когда решимость сменяется колебанием, когда уверенность в себе теряется и создаётся тревожное ощущение несостоятельности, когда всё прошлое кажется не имеющим никакого значения, а будущее представляется совершенно бессмысленным и бесцельным, в такие минуты я прежде всегда обращался к мыслям о Вас, находя в них и во всём, что связывалось с Вами, с воспоминаниями о Вас, средство преодолеть это состояние».

Забыть всё это, прекратить переписку, признавался он в другом черновике,– «для меня огромное несчастье и горе». А в третьем чеканил: «Всё то, что было связано с Вами, для меня исчезло…»[757]

Какие-то из этих черновиков переписывались набело, приобретали законченный вид и отсылались по адресу. Какие – неизвестно. На восемь черновиков приходится одно или два письма. Получив одно из них, Анна Васильевна очень обиделась и написала резкий ответ, но потом забраковала его и отослала другой вариант, более примирительный.[758]

Выяснение отношений продолжалось более месяца. Кризис разрешился, когда Анна Васильевна узнала из газет, что Александр Васильевич, не поладив с Исполкомом, подал в отставку. Всё недавнее сразу было забыто, и Анна Васильевна написала прочувствованное письмо: «…Вы сами знаете, как бесконечно дороги Вы мне, как важно для меня всё, что касается и происходит с Вами, как я жду, чем всё разрешится…Какие бы перемены ни происходили в Вашей жизни, что бы ни случилось с Вами,– для меня Вы всё тот же, что всегда, лучший, единственный и любимый друг».[759]

Отставка не состоялась, но для Колчака это письмо стало настоящим спасением. «И вот сегодня,– писал он,– после Вашего последнего письма я чувствую себя точно после тяжёлой болезни – она ещё не прошла, мгновенно такие вещи не проходят, но мне не так больно, и ощущение страшной усталости сменяет теперь всё то, что я пережил за последние пять недель». Другое письмо, написанное спустя неделю, когда обстановка в Черноморском флоте вновь обострилась, он закончил провидческой фразой: «Я не знаю, что будет через час, но я буду, пока существую, думать о моей звезде, о луче света и тепла – о Вас, Анна Васильевна».[760]

* * *

В месяц, когда Колчак сгорал на этом невидимом костре, в Севастополе происходили важные события, в которых командующему приходилось участвовать. Конечно, он старался держать себя в руках, и чаще всего это ему удавалось. И всё же некоторые его поступки и решения, возможно, были бы иными, не находись он постоянно во взвинченном состоянии.

Упомянутый выше доклад на делегатском собрании «Положение нашей вооружённой силы и взаимоотношения с союзниками» Колчак сделал формально по просьбе эсеровской организации, на самом же деле – по собственной инициативе.

25 апреля на трибунах огромного цирка в Севастополе собралось несколько тысяч человек. На площадке, где обычно располагался оркестр, поставили накрытый кумачом стол, за которым расположился президиум Севастопольского совета. Его председатель, меньшевик Н. Л. Конторович, старый революционер, недавно вернувшийся из ссылки, позвонил колокольчиком и громко произнёс:

–Слово предоставляется нашему товарищу, адмиралу революционного флота Колчаку.

Загремели аплодисменты, и адмирал вышел к барьеру.[761]

«Великий государственный переворот, совершившийся во время войны – говорил Колчак,– не мог пройти, не оказав влияния на вооружённую силу. Конечно, нельзя не видеть, не признать положительных сторон многих явлений, возникших под влиянием революции в наших вооружённых силах, но вызывает самые серьёзные опасения переход естественного и временного беспорядка в прогрессирующий развал и дезорганизацию». Старые формы дисциплины рухнули, а новые создать не удалось, да в этом отношении ничего, кроме воззваний, по сути, и не делалось. Например, Балтийский флот, предоставленный самому себе, не занятый боевой работой, пошёл по пути ломки всех установившихся порядков. Это удалось, а изобрести какие-то новые формы организации и дисциплины не получилось. В результате Балтийский флот полностью дезорганизован, и только отдельные его части и суда сохранили боеспособность.

К сожалению, продолжал Колчак, дезорганизация и падение дисциплины распространились и на другие войсковые соединения, в том числе и на фронтовые. В этой связи он обратил внимание на такие явления, как «братание» и дезертирство. «Братающиеся» немцы и австрийцы, сказал он, в некоторых частях были арестованы, и выяснилось, что они занимались разведкой и изучением наших позиций.

В одном ряду с этими явлениями, заявил адмирал, стоят и события 20–21 апреля в Петрограде. Такие события, подчеркнул он, грозят уже «внутренним пожаром, который называется гражданской войной».

Едва ли кто-либо из демонстрантов, выступавших под лозунгами «Долой Временное правительство», «Долой войну», понимал истинный их смысл и значение. И, не ведая, что творят, они прокладывали дорогу тем силам, которые «ведут антигосударственную работу с явной тенденцией к уничтожению всякой организации и порядка», «к поражению и гражданской войне, к государственному разложению и гибели».

В связи с этим Колчак коснулся и вопроса о сепаратном мире. «Вступив в войну и заключив известные обязательства с союзниками,– разъяснял он,– мы получили от них огромную помощь, финансовую и материальную, в виде военного снаряжения и снабжения… Но есть нечто ещё большее – это жизнь, кровь тех, кто пал за общее для всех союзников дело, те десятки миллиардов ценностей, которые сообща вложены в экономику войны и которые так или иначе должны быть компенсированы. Вот внутреннее содержание наших договоров и обязательств с союзниками. И если мы эти обязательства выполнить не сможем или не захотим, то неизбежной логикой событий мы должны будем за них расплачиваться… В решении подобных вопросов нет ни сентиментальностей, ни отвлечённых рассуждений, а есть суровый закон необходимости, по которому нам придётся платить за битые горшки… Как и чем, ответ на это имеется в соответствующих исторических событиях – территорией и теми реальными ценностями, которые к этому времени у нас будут. Мы будем расплачиваться за свою слабость и своей свободой – при известных условиях мы можем получить образ правления не тот, который мы хотим, а который нам укажут, наиболее обеспечивающий реализацию наших обязательств… Нарушение нами обязательств по отношению к союзникам должно привести нас к войне с ними, со всеми проистекающими из такого состояния последствиями». Так что сепаратный выход из войны, указывал Колчак, не принесёт ни мира, ни благоденствия.

«Мы живём в эпоху величайшей войны, в эпоху решения международных и национальных вопросов вооружённой силой,– говорил Колчак.– Можно сочувствовать или нет такому положению вещей – никакого значения для существующей войны эти рассуждения не имеют». В некоторых общественных кругах, продолжал он, создалось представление об «универсальном или мировом» значении нашей революции и немедленном её влиянии «на внутреннюю жизнь и даже политический строй иностранных государств». «Никто, конечно, не станет отрицать значения нашей революции на жизнь наших союзников и соседей, но,– подчеркнул командующий,– это влияние ослабляется теперь мировой войной, в которой лежит центр тяжести всей жизни воюющих государств… Текущая война есть в настоящее время для всего мира дело гораздо большей важности, чем наша великая революция. Обидно это или нет для нашего самолюбия, но это так, и, совершив государственный переворот, нам надо прежде всего подумать и заняться войной, отложив обсуждение не только мировых вопросов, но и большинство внутренних реформ до её окончания».

Первая забота, сказал в заключение командующий,– это восстановление воинского духа и боевой мощи армии и флота, «а для этого надо прекратить доморощенные реформы, основанные на самомнении и невежестве. Надо принять формы дисциплины и организации внутренней жизни, уже существующие у союзников». Кроме того, надо «сократить самомнение незнания и признать, что правительство гораздо лучше нас понимает многие вопросы государственной жизни и в вопросах международной политики МИД гораздо осведомлённее митинговых ораторов… Надо приложить силы к одной цели – спасения Родины».[762]

Доклад Колчака, хорошо подготовленный и произнесённый с большим чувством, произвёл на слушателей громадное впечатление. Командующего поддержали другие ораторы – председатель Совета Конторович, лидер местных эсеров Пампулов, некоторые матросы. Успех Колчака отметил даже большевистский автор Платонов. Под впечатлением от собрания ЦВИК принял решение о посылке делегации от Севастополя в Петроград и на фронт, чтобы поднять боевой дух солдат и матросов. В состав делегации было избрано 190 человек.

Делегация побывала в Москве, Петрограде, объехала фронт. Её члены участвовали в сражениях, некоторые пали смертью храбрых. Однако она мало кого убедила. Не в её силах было остановить тот развал, который энергично подталкивали большевики и которому Временное правительство фактически попустительствовало, а отчасти и содействовало. Керенский, например, оказавшись в кресле военного и морского министра, сразу же подписал «Декларацию прав солдата», которую Гучков тщетно пытался похоронить. Колчак же, отправив делегацию, лишился самых преданных и активных своих сторонников из числа матросов и солдат. «Собралась и уехала делегация,– вспоминал очевидец,– а с нею ушла и душа флота. Настроение понизилось, и какая-то невидимая рука упорно работала, разжигая понемногу страсти».[763] Так что вся эта затея с делегацией скорее всего была ошибкой.

В начале мая в газетах промелькнуло сообщение о том, что ЦК большевиков решил расширить разъяснительную работу в Черноморском флоте и, в частности, направить в Севастополь В. И. Ленина. Это сообщение обеспокоило эсеров, считавших Черноморский флот своей вотчиной. 4 мая было созвано делегатское собрание, которое большинством в 340 голосов (49 воздержалось и 20 было против) высказалось за то, чтобы «всеми имеющимися средствами ни в коем случае не допустить приезда Ленина в Севастополь». Информация о таком решении была послана в ряд ближайших городов. В эти же дни судовой комитет «Георгия Победоносца» постановил отправить телеграмму Временному правительству и Петросовету с просьбой принять меры «для организации порядка, дисциплины и обуздания лиц, подобных Ленину, агитирующих против Временного правительства и требующих сепаратного мира». К выступлению «Георгия Победоносца» присоединились команды «Иоанна Златоуста» и «Очакова».[764]

Сотрудничество, установившееся между командованием и революционными организациями Черноморского флота, было нарушено в середине мая. Конфликт разгорелся из-за того, что ЦВИК заподозрил Севастопольское интендантство во главе с генерал-майором Н. П. Петровым в сговоре с поставщиками кожи, из-за чего матросы получали сапоги худшего качества и в меньшем количестве. В книге А. П. Платонова суть дела изложена неясно, но вполне возможно, что дело действительно было нечисто. Но с другой стороны, может быть, и ЦВИК не вполне учитывал быстрый рост цен на сырьё в условиях инфляции.

Следственная комиссия, созданная ЦВИК, явно вышла за пределы своей компетенции, потребовав дать ей возможность самой заняться операциями с кожей. Петров ответил отказом. Тогда ЦВИК постановил арестовать генерала «за пособничество и соучастие в спекуляции».

Для утверждения этого постановления к командующему была направлена представительная делегация в составе матроса, солдата и рабочего. Но, видимо, эти представители ничего толком объяснить на могли. Колчак выпроводил их, сказав, что арест – дело военной прокуратуры, которая должна иметь веские на то основания.

Дальнейшие переговоры с ЦВИК, видимо, шли не столько по существу дела, сколько об аресте генерала. Исполком считал, что командующий стал на формальную точку зрения, а Колчак не желал, чтобы ЦВИК занимался арестами командного состава – с санкции ли Штаба или без санкции. В конце концов ЦВИК созвал «совет старейшин». Платонов не объясняет в своей книге, что за «старейшины» это были, но из его же изложения следует, что во флоте молодые матросы были настроены более примирительно, а старослужащие – более агрессивно.

«Совет старейшин», собравшийся ночью, вызвал из флотского экипажа патруль и послал его арестовать Петрова, уведомив об этом Штаб флота. Генерал был доставлен на гауптвахту, а из Штаба сообщили, что командующий отправил телеграммы Львову, Керенскому и в Ставку о том, что он не желает более сотрудничать с ЦВИК, который вышел из рамок законности. ЦВИК тоже разослал телеграммы по указанным адресам, заявив, что «не может допустить подрыва своего авторитета кем бы то ни было». Наутро, 13 мая, делегатское собрание утвердило постановление «Совета старейшин». Колчак в данном случае находился в невыгодном положении, потому что интендантство имело плохую репутацию.

Как раз в это время Керенский приехал в Одессу, и 15 мая Колчак выехал на встречу с ним с прошением об отставке. ЦВИК тоже снарядил делегацию к министру, включив в её состав лейтенанта Левговда. Так что против Колчака должен был докладывать его собственный флаг-офицер.[765]

Керенский в ту пору переживал миг своего взлёта и купался в лучах славы. Добраться до него с неотложным и неприятным вопросом было нелегко. В полувоенном френче и фуражке английского образца (которая, как говорили, ему не шла), с красной лентой через плечо, он ездил с митинга на митинг, произносил речи и уезжал под гром аплодисментов.

Колчаку, однако, быстро удалось добраться до министра, и 15 мая в Севастополе была получена телеграмма с требованием освободить генерала, по делу которого будет назначена следственная комиссия. Генерал был выпущен с гауптвахты, но к исполнению обязанностей его не допустили.[766]

Тем временем Одессу облетел слух, что Керенский будет говорить «в самом большом доме» (очевидно, в городской думе). На митинг, как говорили, пришла «вся Одесса». Но Керенский, по словам очевидца, на этот раз был не в ударе. Да и выбранная им тема – «О русском солдате» – не воодушевила публику. За два с половиной месяца революции шатающиеся по городу беспризорные солдаты порядком всем надоели. Аплодисменты получились холодноватыми. И тут за кафедрой неожиданно оказался Колчак, который произнёс горячую речь о забытом и совершенно забитом русском офицере. Он говорил недолго, но по окончании на него буквально рухнул гром аплодисментов. Все бросились к кафедре, ему пришлось пожимать десятки рук, и в окружении восторженной толпы он прошёл на своё место мимо смущённого министра.[767]

В конце митинга был пущен слух, что Керенский отправится на вокзал. Многочисленные почитатели, осаждавшие городскую думу, хлынули туда. Керенский же с Колчаком вышли через служебную дверь и уехали в порт, где их поджидал миноносец.[768]

Оказавшись наедине с Керенским, Колчак увидел обыкновенного человека с обывательской внешностью, вертевшего в руках смешную свою фуражку, очень бледного, измотанного и усталого. Они проговорили почти всю ночь, с 16 на 17 мая, пока миноносец шёл из Одессы в Севастополь.

Колчак настаивал на том, что дисциплина – это то, на чём держится армия. Без дисциплины армия превращается в вооружённый сброд, опасный не для противника, а для собственных граждан. Поэтому дисциплинарные уставы примерно одинаковы во всех армиях и флотах мира.

Керенский же утверждал, что, помимо дисциплины принуждения, существуют «революционная дисциплина», «партийная дисциплина», основанные на сознательности. Революционеров никто не принуждает, а они идут на смерть, на эшафот и на каторгу.

Колчак возражал, что такая дисциплина «создаётся воспитанием и развитием в себе чувства долга, чувства обязательств по отношению к родине», она, эта дисциплина, «может быть у отдельных лиц, но в массе такой дисциплины не существует, и опираться на такую дисциплину для управления массами нельзя». Каждый остался при своём мнении. Колчак с сожалением отмечал, что Керенский «как-то необыкновенно верил во всемогущество слова».[769]

На палубе «Георгия Победоносца» состоялась торжественная встреча министра. Керенский обошёл строй, подавая руку многим матросам, взобрался на люк (он не мог выступать иначе, как с какого-то возвышения) и произнёс речь: «Позвольте мне в вашем присутствии приветствовать командующего флотом, который, будучи в Петрограде, говорил об организации Черноморского флота, указывая на то единение, которое существует здесь, и на то значение, какое он придаёт организации. Да здравствует ваш командующий флотом, лучший представитель офицерского корпуса! Ура!»

Явившись на заседание ЦВИК, Керенский первым делом произвёл в прапорщики его председателя, вольноопределяющегося Софронова. «Наше отношение к Советам рабочих и солдатских депутатов такое,– сказал он,– что без таких Советов правительство работать не может, но такие организации должны работать в полном контакте с правительством».

Когда же начался разбор спорного дела, Керенский сказал, что Севастопольский ЦВИК – организация государственная, что это лучшая организация фронта и что в этом деле ЦВИК «поднял свой престиж на новую, ещё небывалую высоту». Но существуют пределы, за которые лучше не переходить – лишение свободы может быть произведено только компетентной властью.

Колчак, говоривший после министра, повторил его слова о том, что арест можно производить только с санкции юридической власти. Со свойственной ему откровенностью он сказал, что о деле поставщиков он только что узнал. Левговд, выступивший третьим, настаивал на том, что арест был произведён лишь после того, как ЦВИК убедился «в неприемлемости и непримиримости позиции командующего». Снова взял слово Керенский, заявивший, что деятельность Петрова будет расследована, что ЦВИК по существу был прав, но нарушил порядок, что весь инцидент надо считать мелким недоразумением и по старому русскому обычаю его «забыть».

«Вот видите, адмирал,– сказал после заседания Керенский,– всё улажено, мало ли на что теперь приходится смотреть сквозь пальцы…» Скрепя сердце, понимая, что фактически Керенский ничего не уладил, Колчак согласился остаться на посту командующего.[770] Во всей этой истории Керенский проявил максимум дипломатичности, не очень, очевидно, понимая, что кроме неё нужна ещё воля, нужен характер.

Дело Петрова не принесло выигрыша ни Колчаку, ни Исполкому. Выпустив на волю генерала, ЦВИК создал повод для поношений в свой адрес со стороны митинговых ораторов. Колчак же, недоглядевший за интендантами, а потом вынужденный их защищать, пошатнул свой престиж.

18 мая Колчак отвёз Керенского на миноносце в Одессу, а сам проехал в Николаев, где всё ещё достраивались два дредноута. Рабочие не столько работали, сколько митинговали, и надежд на окончание работ было мало. Хотя один из дредноутов, «Александр III», переименованный в «Волю», был очень близок к достройке и даже укомплектован командой. Колчак лично занимался этим вопросом, стараясь собрать на броненосце наиболее надёжных матросов и в дальнейшем противопоставить его всё более распускавшейся команде «Свободной России» (бывшей «Екатерине Великой»). Но когда чудом достроенный дредноут 15 июня (уже после отставки Колчака) вышел в море, на нём развевалась целая вереница флагов – кроме Андреевского, ещё и красные, чёрные (анархистов) и «жовтно-блакитные» самостийной Украины.[771]

После отмены Босфорской операции военные действия на Чёрном море в значительной мере потеряли свою перспективу. Тем не менее Колчак продолжал выводить флот в море, ибо замечал, что это подтягивает его. «Люди распускаются в спокойной и безопасной обстановке,– писал он Анне Васильевне,– но в серьёзных делах они делаются очень дисциплинированными и послушными».[772]

В апреле-мае флагман Черноморского флота линкор «Свободная Россия» только однажды выходил в море (4–6 мая). Под прикрытием дредноута была произведена воздушная разведка Констанцы. Неожиданно нависший густой и мокрый туман сильно мешал проведению операции. Два самолёта были сбиты, а лётчики, как потом выяснилось, попали в плен.[773] Это была последняя морская операция, которой руководил сам Колчак.

Крейсерская операция у Босфора 11–13 мая, очень смелая по замыслу, закончилась неудачно по воле слепого случая. В ночь с 11 на 12 мая крейсер «Память Меркурия» спустил на воду моторные баркасы, а миноносец «Пронзительный» подвёл их к границе минного поля. Отсюда они собственным ходом, в строе кильватера, вошли в пролив, скрытно поставили мины и вернулись на крейсер. На следующую ночь операция была повторена, но во время постановки мин под одним из баркасов раздался взрыв с пламенем. Потоплен был не только этот баркас, но и находившийся рядом. Погибло 17 человек.[774] Так и не узнали, взорвалась ли свежая мина или ранее поставленная, по какой-то причине всплывшая.

Более успешны были обходы крейсеров и миноносцев вдоль Анатолийского побережья, проведённые 7—11 апреля и 16–17 мая. Отдельные набеги на побережье делали миноносцы. При этом топились все попадавшиеся по пути пароходы, шхуны и фелюги, командам которых не мешали спасаться на шлюпках. Артиллерийским огнём уничтожались расположенные на берегу военные склады, казармы, хранилища с горючим. Иногда завязывалась дуэль с береговыми батареями, которые быстро замолкали.[775]

Подводные лодки, регулярно сменяясь, несли дежурство у Босфора. В поле их зрения неоднократно попадали коммерческие корабли, которые они топили. Иногда приходилось вступать в перестрелку с береговыми батареями. Подлодка «Морж» не вернулась с дежурства. Последний раз она упоминалась в оперативной сводке за 11 мая.[776] Судьба её неизвестна. В письме к Тимирёвой Колчак с огорчением писал о гибели отважных моряков при выполнении задания в Босфоре и на подлодке «Морж».[777]

И всё же военные действия на Чёрном море с мая начали затухать. Всё реже выходили в море линкоры, а также и крейсера. Причин было три: отмена Босфорской операции, убыль людей в отпуска (судовые комитеты стали отпускать матросов, совсем не считаясь с начальством) и общее падение дисциплины. В мае и начале июня в море выходили почти исключительно миноносцы и подлодки. Команды других кораблей целыми днями пропадали на митингах.

Начались недоразумения и на миноносцах. Команда «Жаркого» отказалась выходить в море со своим командиром старшим лейтенантом Г. М. Веселаго. В книге А. П. Платонова присутствует такой пассаж: «Веселаго был умный офицер, но вёл себя по-барски и смотрел на команду свысока, хотя относился к ней снисходительно. Команда, чувствуя его презрительно-снисходительное отношение к ней, невзлюбила его и не могла простить ему того, что после революции он, сохраняя кают-компанию для офицеров, не уступил её команде под читальню».[778]

В действительности это был незаурядно храбрый и предприимчивый офицер, неоднократно по ночам ставивший мины в самом устье Босфора, а днём совершенно сбивавший с толку ловким своим маневрированием неприятельских лётчиков, так что они никак не могли сбросить на него бомбу, а он продолжал выполнять задание по фотографированию берега. Матросские заводилы, натерпевшись страху, захотели установить зенитное орудие. Но это можно было сделать только за счёт одного из минных аппаратов, чему командир решительно воспротивился. Судовой комитет потребовал удалить Веселаго за «излишнюю храбрость». Дело рассматривалось на делегатском собрании, которое постановило просить командующего списать с корабля командира и членов комитета, а команду считать невиновной. Колчак с этим не согласился, приказал поставить «Жаркий» в резерв, спустить на нём флаг, а Веселаго перевёл на другую должность.[779]

Посылка делегации не осталась без последствий для Черноморского флота. Правда, Ленин не приехал, но Балтийский флот отправил в Севастополь ответную делегацию, состоявшую в основном из большевиков и снабжённую солидным грузом большевистской литературы.

23 мая была получена телеграмма об аресте балтийской делегации в Симферополе по распоряжению правительственного комиссара. На митингах ораторы совсем разбушевались, толпа взвинтилась, и власти сочли за лучшее выпустить балтийцев и вернуть им багаж. После этого по требованию матросов был снят контроль в Синельникове и Джанкое, и в Севастополь беспрепятственно хлынули большевистские газеты, анархистская и большевистская литература.[780]

Приезд балтийцев совпал с перевыборами судовых комитетов. Гости разъяснили, что вовсе не обязательно, следуя устаревшим правилам, избирать в них до четверти офицеров – у себя на Балтике они избирают, сколько захотят. В результате резко уменьшилось представительство офицеров. У них отняли руководство культурно-просветительной работой, на кораблях стала свободно ходить большевистская и анархистская литература, приглашались большевистские ораторы и лекторы.[781] После перевыборов судовых комитетов сильно изменился и состав ЦВИК.

Большинство мемуаристов, в том числе и Колчак, объясняют развал Черноморского флота деятельностью заезжих агитаторов. В частности, быстрое ухудшение обстановки в конце мая – начале июня связывается с приездом балтийской делегации и сопровождавших её большевистских пропагандистов. Но делегация состояла всего из пяти человек. Не столь уж много, думается, было приехавших вместе с ней ораторов. Собственные большевистские организации на Черноморском флоте были невелики и по числу членов далеко уступали эсеровским. Развалить такую махину, как Черноморский флот, такому малому числу людей было бы явно не под силу. Видимо, дело было в общей обстановке в стране. В другое время агитатор, едва раскрыв рот, сразу же был бы выдан властям самими матросами.

Происходивший в стране колоссальный развал тоже не был всецело связан с деятельностью большевиков. Не они создали тот острый социально-экономический и политический кризис, который был главной причиной этого развала. Но они, конечно, всячески его подталкивали, стараясь на гребне народных волнений выскочить к власти. В то время в своей тактике, всегда очень переменчивой, они чуть ли не открыто смыкались с анархистами. В своей работе «Государство и революция» Ленин писал, что «все прежние революции усовершенствовали государственную машину, а её надо разбить, сломать».[782] Слом начинался, естественно, с полиции и вооружённых сил.

У большевиков конечно же не хватило бы собственных сил, чтобы раскачать громадную машину государственной власти. Её стали раскачивать те самые люди, на плечах и спинах которых она покоилась. У всех вышли на первый план собственные интересы, подавлявшиеся прежде могучей волей государства, стали вырываться наружу разного рода межклассовые, межсословные и межнациональные противоречия, которых было предостаточно в старой России и которые раньше государством как-то примирялись, а отчасти загонялись вглубь. Началось, как уже говорилось, соскальзывание к догосударственным отношениям – знаменитая русская «атаманщина» времён смут, так буйно разросшаяся в 1917–1920 годах.

Россия была не самой отсталой и слабой страной, участвовавшей в Первой мировой войне. Но только её поразила эта странная болезнь. В чём же дело? Наверно, в том, что к началу войны не были завершены реформы, которые во время первой революции пошли быстро, а потом замедлились и застряли. Другие причины состояли в крайне неудачной внутренней политике в годы войны и в несвоевременной революции. Наконец, ещё одной причиной стала неопытность людей, вставших у руля государственной власти. Мечтательное толстовство князя Львова, наивная вера Керенского в силу своего ораторского искусства, демократический догматизм меньшевиков и эсеров – отсюда происходило то оцепенение власти, которое напоминало первые времена после принятия христианства князем Владимиром, когда всюду бесчинствовали разбойники, а он боялся нарушить заповеди новой религии, применив силу.

Существует мнение, что Россия в то время уже не могла воевать. Тоже странно: государства куда более экономически слабые всё же довели войну до конца – выиграли или проиграли. К тому же и Россия, заключив сепаратный мир, тут же начала новую войну – внутреннюю, гражданскую, и продолжала её, когда мировая война уже закончилась. С внешним противником воевать сил не было, а на внутреннюю брань хватало? Трудно ответить на этот вопрос, и ответы могут быть разные. Колчак, например, пришёл к выводу, что причина охватившего фронт и тыл развала – бездействие власти. И, как кажется, такая точка зрения имеет под собой основания.

В последние недели своего пребывания на посту командующего Колчак уже не ждал и не получал от правительства никакой помощи. Все проблемы приходилось решать, исходя из собственных возможностей. Так, например, растущий некомплект команд можно было восполнить только за счёт больших кораблей, неделями и месяцами стоявших на якорях. Первым был отведён в резерв старый броненосец «Три Святителя», команда которого к тому же отличалась большой распущенностью. Она стала рассылаться по мелким судам, проводившим большую работу и базировавшимся не только в Севастополе, но и в Одессе, Батуме и других гаванях.

Эта мера вызвала недовольство подлежащей расформированию команды. ЦВИК стал за неё заступаться. Начались нападки на начальника Штаба Смирнова и на самого Колчака. Ораторы на митингах кричали, что он крупный помещик, наживающийся на поставках для армии, а потому хочет продолжать войну без конца. Колчак, присутствовавший на одном таком митинге, потребовал слова и объяснил, что всё его имущество состоит из тех чемоданов с бельём, которые его жена успела захватить с собой, когда оставлялась Либава.[783] Это произвело впечатление, но не мог же он присутствовать на всех митингах.

Затем пронёсся слух, что офицеры тайно собираются и что-то затевают. На митинге, состоявшемся 3 июня во дворе полуэкипажа, эта тема обсуждалась с 3 часов дня до 11 часов вечера. (В действительности Союз офицеров и врачей Черноморского флота высказывался за демократическую республику и выражал поддержку Временному правительству, но требовал приостановить реформы, принимаемые под давлением «малосознательной массы матросов», и восстановить единоначалие во флоте.)[784]

5 июня был новый митинг, на котором горячо обсуждался вопрос об одном офицере, который выругался, когда при смене караула ему не отдали честь. Постановили арестовать этого офицера, а заодно и ещё троих. А кроме того, решили отнять оружие у всех офицеров, огнестрельное и холодное. Митинг закончился в 12 часов ночи.

Экстренное делегатское собрание на следующий день приняло постановление о сдаче оружия офицерами. В судовые и полковые комитеты сразу же была послана соответствующая телефонограмма. Затем встал вопрос о Колчаке и Смирнове. Большинство ораторов настаивало на их аресте. Этого же требовали на митинге, который с утра шумел в полуэкипаже. Делегатское собрание после долгих словопрений постановило отстранить обоих от должности. «Мы признаём мировую известность и колоссальные военные заслуги нашего адмирала,– говорил один из делегатов,– но он всё-таки не нужен. Нам нужен прапорщик, который командовал бы флотом и исполнял все наши требования». Вопрос же об аресте решили передать на рассмотрение судовых комитетов. Командующим избрали адмирала Лукина и для работы с ним назначили комиссию из 10 человек.[785]

Во избежание кровопролития Колчак призвал офицеров без сопротивления сдать оружие. Разоружение прошло более или менее спокойно, хотя один офицер в знак протеста застрелился.

Должен был сдать личное оружие и Колчак. Когда пришло это время, он собрал на палубе команду «Георгия Победоносца» и произнёс речь. Он сказал, что офицеры всегда хранили верность правительству, выполняли его приказания, а потому разоружение является тяжким и незаслуженным для них оскорблением, которое он не может не принять и на свой счёт. «С этого момента я командовать вами не желаю и сейчас же об этом телеграфирую правительству»,– с этими словами он спустился в свою каюту.

Это был критический момент. Из речи Колчака судовой комитет понял, что командующий сдавать оружие не собирается. Смирнов, обеспокоенный за его жизнь, связался со Ставкой и попросил Бубнова устроить срочный вызов для Колчака в Могилёв или Петроград. Бубнов тотчас же позвонил в Петроград, но Керенского на месте не оказалось.

Между тем Колчак, в состоянии крайнего возбуждения, ходил из угла в угол своей каюты, обдумывая решение. Наконец, он взял свою золотую саблю, пожалованную за Порт-Артур, выбежал вверх и крикнул слонявшимся по палубе матросам: «Японцы, наши враги – и те оставили мне оружие. Не достанется оно и вам!» С этими словами он швырнул саблю в море и вернулся в каюту.

Получилось так, что Колчак оказался единственным из офицеров (кроме застрелившегося), кто не сдал оружие, да ещё в такой демонстративной, запоминающейся форме. От имени всех офицеров он ответил на оскорбление достойным жестом и вызвал огонь на себя. Это было в его духе. Но Смирнов опять побежал связываться со Ставкой. Он сообщил Бубнову, что настроение матросов стало угрожающим и в любой момент может произойти непоправимое. Керенского всё ещё не было на месте, и Бубнов взял на себя смелость послать вызов от его имени.

Тем временем Колчак послал Керенскому телеграмму о том, что на флоте произошёл бунт и в создавшейся обстановке он не находит возможным оставаться на посту командующего и сдаёт свой пост старшему после себя адмиралу. Он вызвал командующего бригадой броненосцев контр-адмирала В. К. Лукина и предложил ему вступить в командование флотом.

Явилась делегация от Исполкома, которая сообщила, что он отстраняется от должности – так же, как и начальник Штаба Смирнов. Колчак, уже вышедший из возбуждённого состояния, ответил, что он уже сдал командование. Делегация потребовала передать ей «секретные документы». Колчак сказал, что передача документов – дело не одного дня, а сейчас он едет к себе домой.

На городской квартире, в кругу семьи, его тоже не оставили в покое: делегаты от Исполкома опять спрашивали «секретные документы», сделали обыск в кабинете, ничего не нашли и удалились. Вскоре пришёл Смирнов. По-видимому, он принёс известие о получении вызова. А потом прибежал флаг-офицер, доложивший, что будто бы состоялось постановление Исполкома об аресте бывшего командующего. Тогда Колчак поехал ночевать на корабль. Он не хотел, чтобы его арестовали на глазах жены и сына.

В своей каюте на штабном корабле Колчак, как ни странно, быстро заснул. Однако в третьем часу ночи его разбудил флаг-офицер. Пришла телеграмма от Временного правительства – длинная, многословная, составленная либо Керенским, либо кем-то из его штата:

«Временное правительство требует: первое, немедленного подчинения Черноморского флота законной власти; второе, приказывает адмиралу Колчаку и капитану Смирнову, допустившим явный бунт, немедленно выехать в Петроград для личного доклада; третье, временное командование Черноморским флотом принять адмиралу Лукину с возложением обязанности начальника Штаба временно на лицо по его усмотрению; четвёртое, адмиралу Лукину немедленно выполнить непреклонную волю Временного правительства: всеми мерами водворить в Чёрном море порядок, подчинение закону и воинскому долгу, возвратить оружие офицерам в день получения сего повеления, восстановить деятельность должностных лиц и комитетов в законных формах, чинов, которые осмелятся не подчиниться сему повелению, немедленно арестовать как изменников отечеству и революции и предать суду; об исполнении сего телеграфно донести в 24 часа, напомнить командам, что до сих пор Черноморский флот почитался всей страной оплотом свободы и революции.

Министр-председатель князь Львов,

Минмор Керенский».

Документ был датирован уже новым днём – 7 июня.

Колчак, как вспоминал Смирнов, был глубоко оскорблён этой телеграммой: командующего флотом обвинили в допущении бунта, тогда как само правительство всё время попустительствовало своеволию матросов.

Днём 7 июня обстановка разрядилась. Исполком, видимо, понял, что несколько зарвался. Председатель Исполкома отбил в адрес правительства бодрую телеграмму: в Севастополе не было никакого бунта, а вышло лишь «недоразумение». Постановлением о сдаче оружия офицерами, говорилось в телеграмме, Исполком предотвратил массовые обыски. Резолюция об аресте Колчака была принята на митинге, но Исполком её не поддержал.

Офицерам в тот же день возвратили оружие. Кстати, выяснилось, что из всех судовых и полковых комитетов за арест Колчака высказалось только четыре, а против – 68. За арест Смирнова – соответственно 7 и 50. Колчак, следовательно, продолжал пользоваться доверием флота и гарнизона, и покинуть Черноморский флот его вынудила только растущая «атаманщина», бороться против которой он, по существу, был лишён возможности.

В этот день в Севастополь приехала миссия американского контр-адмирала Дж. Гленнона, предполагавшая позаимствовать опыт борьбы с подводными лодками. Колчак не принял миссию, заявив, что он уже не командующий. Американцы посетили несколько кораблей, поняли, что в Севастополе им делать нечего, и собрались обратно.[786]

Вечером 7 июня Колчак и Смирнов выехали в Петроград. Провожать их на вокзал пришла группа флотских офицеров, по-видимому, не очень большая. Многие, как видно, просто побоялись проводить адмирала, в критический момент заслонившего их своей грудью.

Колчак, конечно, знал, что покидает Чёрное море надолго, если не навсегда. Почему он оставил в Севастополе жену и сына? Потому, что считал революционный Петроград самым опасным местом в России и, видимо, надеялся впоследствии переправить их в какой-нибудь тихий город. И в самом деле, неизвестно, что приключилось бы с ними, если бы они остались в Петрограде, а он уехал.

Поезд отошёл от перрона и вскоре нырнул в тоннель. Прощай, Севастополь! Если бы Колчак знал своё будущее, он бы добавил: «Прощай, семья!»

А в поезде, немного остыв от борьбы и слегка отстранившись от недавних событий, он понял истинное их значение.

Флот рухнул. Прахом пошла многолетняя работа по его воссозданию и усилению. Это было всё равно, что вновь пережить падение Порт-Артура. Проиграна ещё одна битва с Судьбой.

Вскоре после отъезда Колчака, 12 июня, в море вновь появился «Бреслау», разгромивший маяк и радиостанцию на острове Фидониси и взявший в плен его небольшой гарнизон.[787]

 

<< | >>
Источник: Павел Зырянов. Адмирал Колчак, верховный правитель России Жизнь замечательных людей. 2006

Еще по теме Когда пришла революция:

  1. ПРОМЫШЛЕННАЯ РЕВОЛЮЦИЯ И РАБОЧИЙ КЛАСС
  2. РАЗВИТИЕ РЕВОЛЮЦИИ НА УКРАИНЕ В ПЕРИОД ДВОЕВЛАСТИЯ
  3. 3. История Октябрьской революции и советской власти на страницах газет
  4. 4. Влияние Великой французской революции на внутриполитическое положение России.
  5. Высший подъем революции.
  6. В перспективе Французской революции
  7. «Приданое революции».
  8. Революция
  9. Французская революция
  10. Вторая попытка: «цветные революции»
  11. Революция 1905—1907 гг. как подготовительные курсы Красной Армии
  12. Социальные эволюции и революции
  13. I. Шведский рационализм и революция вархеологии
  14. Глава 21 ЭСТЕТИКА МАРКСИЗМА: РЕВОЛЮЦИОННОЕ ИСКУССТВО И РЕВОЛЮЦИЯ В ИСКУССТВЕ
  15. Когда пришла революция
  16. Суперструнная революция
  17. ГЛАВА 13 ВОЙНА И РЕВОЛЮЦИЯ В РОССИИ 1917 ГОД
  18. ГЛАВА 64 ПЕРМАНЕНТНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ: МАОИСТСКИЙ КИТАЙ
  19. ГЛАВА 65 ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ МАО. РЕВОЛЮЦИЯ МЕНЯЕТ КУРС