<<
>>

ЛЕКЦИЯ XVIII

Система народного просвещения при Николае.— Взгляды императора Николая.— Министерство Уварова.-— Его принципы.—Уставы 28 декабря 1828 г.—Университетский устав 1835 г.—Московский университет при Строганове.— Положение и развитие интеллигенции при Николае.— Значение катастрофы 14 декабря.— Два русла идей: французское и немецкое.— Упадок первого, развитие второго.— Шеллингианство в России.— «Мнемозина».—? «Любомудры» и «Московский вестник».— «Московский телеграф» Полевого.— «Телескоп» Надеждина.— Чаадаев и закрытие «Телескопа».— Идеалисты 30-х годов.— Кружок Станкевича.—Бакунин и Белинский.—Эволюция Белинского.—«Отечественные записки» и «Современник».— «Москвитянин» и система «официальной народности».— Славянофилы и западники в 40-х годах.— Социализм и левое гегельянство.
— Провинциальное общество в 40-х годах. — Раскол и сектантство при Николае. Теперь нам приходится остановиться на ходе просвещения в России и на развитии умственного и политического движения среди интеллигенции в 30-х и 40-х годах. Адмирал Шишков, унаследованный императором Николаем от предыдущей эпохи, оставался во главе Министерства народного просвещения, как я уже говорил, до 1828 г.; затем, с 1828 по 1833 г. министерством управлял пиетист Ливен. С 1833 г. министром сделался один из наиболее знаменитых министров народного просвещения — С. С. Уваров, который управлял этим ведомством до начала третьего периода царствования Николая — до 1849 г. Уваров главным образом и наложил свою печать на деятельность Министерства народного просвещения в Николаевскую эпоху, хотя в сущности он являлся главным образом лишь талантливым исполнителем велений самого Николая. Роль Уварова в деле народного просвещения по значительности проведенных при нем преобразований почти столь же важна; как роль Канкрина в истории русских финансов и роль Киселева в истории крестьянского законодательства. Мы видели, что Николай Павлович обратил внимание на вопросы народного просвещения сразу же по вступлении на престол; он связывал вопрос о направлении народного образования или, вернее, воспитания с направлением политической мысли и задавался целью так поставить систему народного воспитания, чтобы она являлась системой, предотвращающей возможность развития всяких революционных стремлений.
Ввиду этого император Николай с самого начала царствования принял ряд своеобразных мер в сфере народного образования, о которых я упоминал уже в одной из предыдущих лекций. Охранительное направление, принятое с самого же начала царствования в деле народного просвещения, получает особенную выдержанность и силу после 1831 г. Верным и решительным исполнителем этого курса и является сменивший в 1833 г. более слабого кн. Ливена рекомендованный Карамзиным Сергей Семенович Уваров. О том, каков был Уваров до 20-х годов, о его довольно смелой оппозиции реакционным стремлениям министерства Голицына в самом начале его деятельности, я уже говорил в свое время, но надо сказать, что Уваров той эпохи и Уваров николаевских времен — это как бы две различные личности. От Уварова прежнего времени к 30-м годам осталась только его солидная научная образованность, а его политические взгляды изменились коренным образом, по-видимому, в соответствии с теми карьерными стремлениями, которые в это время в нем возобладали. Вы помните, что в 1818 г. он в своей речи на акте в главном педагогическом институте говорил, что свобода есть лучший дар Бога и что ради нее не следует опасаться замешательств, сопряженных иногда с конституционным устройством. В письме к Штейну от подшучивал над людьми, которые желают просвещения и в то же время боятся его результатов; он говорил, что они как бы желают огня, который не жег бы. Теперь он свои прежние идеи оставил в стороне и явился главным образом исполнителем тех взглядов, которыми руководился сам император Николай. Прежде всего Уваров усвоил себе ту идею, что вооружать нацию необходимыми знаниями надо лишь в той мере, в какой это необходимо для технических, нужд государства, притом строго охраняя публику от проникновения в умы зловредных политических идей. Еще в Комитете 1826 г. с этой именно точки зрения были пересмотрены уставы средних и низших училищ, причем соответственно взглядам императора Николая на задачи народного просвещения была разорвана сеть учебных заведений, построенная когда-то по плану Янковича де-Мириево, и введены новые уставы и новые программы гимназий и уездных училищ, утвержденные 28 декабря 1828 г.
Эта реакционная мера прошла еще в тот период царствования Николая, который я характеризовал как период, вообще непротивный прогрессу. Уваров, еще в бытность товарищем министра при Ливене, получил в 1832 г. командировку, целью которой было обозрение Московского университета и других провинциальных учебных заведений, постановки в них преподавания и выяснение того, как приводится в исполнение устав 1828 г., а также, наконец, какие преобразования требуются в организации университетов. Возвратившись из этой поездки, Уваров представил характерный письменный отчет, который был составлен с таким тонким пониманием взглядов императора Николая, что непременно должен был провести автора его на министерский пост. В отчете Уваров так излагал свои впечатления от ревизии Московского университета: •«Утверждая, что в общем смысле дух и расположение умов молодых людей ожидают только обдуманного направления, дабы образовать в большем числе оных полезных й усердных орудий правительства, что сей дух готов принять впечатление верноподданической любви к существующему порядку, я не хочу безусловно утверждать, чтобы легко было удержать их в сем желаемом равновесии между понятиями, заманчивыми для умов недозрелых и, к несчастью Европы, овладевшими ею, и теми твердыми началами, на коих основано не только настоящее, но и будущее благосостояние отечества; я не думаю даже, чтобы правительство имело полное право судить слишком строго о сделанных, может быть, ошибках со стороны тех, кош^ было некогда вверено наблюдение за сим заведением; но твердо уповаю, что нам остаются средства сих ошибок не повторять и постепенно, завладевши умами юношества, привести оное почти нечувствительно к той точке, где слияться должны, к разрешению одной из труднейших задач времени,— образование правильное, основательное, необходимое в нашем веке, с глубоким убеждением и теплой верою в истинно русские охранительные начала православия, самодержавия и народности, составляющие последний якорь нашего спасения и вернейший залог силы и величия нашего отечества»1.
Император Николай увидел в авторе этого отчета надежную опору для проведения в умы молодого поколения тех идей, которые сам он признавал спасительными и необходимыми. Уже ставши министром, Уваров определенно говорил, что он главной задачей своего управления Министерством народного просвещения ставит: сдерживать наплыв новых идей в Россию, хочет продлить ее юность, и что если ему удастся задержать ее развитие лет на 50, то он умрет спокойно2. «В нынешнем положении вещей и умов нельзя,— писал он в только что цитированном отчете своем,— не умножать, где только можно, число ^умственных плотин». «Не все оныя, может быть, окажутся равно твердыми, равно способными к борьбе с разрушительными понятиями; но каждая из них может иметь свое относительное достоинство, свой непосредственный успех»3. Этот отчет и лег в основание всей последующей политики Министерства народного просвещения. Таким образом, во главе министерства был поставлен один из образованнейших русских людей того времени, каким был, несомненно, Уваров; и человек этот ставил себе трудную задачу укреплять и вводить в умы молодого поколения «истинное просвещение» и в то же время охранять их от заноса революционных идей и настроений. Можно подумать, что он сам теперь уверовал в существование такого огня, который не жег бы! В этом направлении велась и средняя школа, но нельзя не сказать, что чем дальше, тем больше освобождалась ее программа от излишних наук и познаний. Еще в комитете Шишкова шли большие споры о том, как построить преподавание в гимназиях, и было постановлено, что наиболее желательная программа — классическая. При этом возникли разногласия по вопросу о том, вводить ли один латинский язык или и греческий. Многие члены комитета стояли за введение наряду с латинским и греческого языка и придавали этому введению обоих языков важное значение. Но император Николай признал, что греческий язык лишний, что он будет только обременять учащихся. В соответствии с этим греческий язык был устранен из обыкновенных гимназий, так как признавали необходимым или ввести греческий язык в полном объеме, или совсем его не вводить.
Его решили ввести лишь в немногих столичных гимназиях. При этом, несмотря на то что была принята классическая система, ни естествознание, ни логика, ни даже ознакомление с современным положением страны, которое должно было даваться статистикой, вначале не были исключены из курса гимназий. Но чем дольше испытывалась эта система, чем дольше Уваров оставался министром, тем больше убеждались в бесполезности столь широкой программы, и первоначально включенные в нее предметы мало-помалу один за другим из нее выкидывались; так, в 1844 г. была устранена статистика, в 1847 г.— логика, а перед тем, в 1846 г., был сокращен курс математики, так что в конце концов программа обучения в средней школе к концу 40-х годов и к концу управления Уварова все более и более понижалась. В это время дворянство стало охотнее отдавать своих детей в гимназии. Это обусловливалось, с одной стороны, необходимостью иметь диплом для службы, а с другой стороны — тем, что к этому времени иссяк в значительной мере тот контингент вольных учителей, который был ранее к услугам помещиков в виде различных иностранных эмигрантов. Таким образом, виды правительства осуществлялись и потребность в гимназиях в дворянских кругах все увеличивалась. Соответственно шел и рост числа гимназий: в 1826 г. их было 48, а в 30-х годах — 64; число учащихся было в начале царствования 7 тыс., а к концу — 18 тыс. человек. Увеличилось и число уездных училищ, но качество преподавания и там понижалось, а не развивалось. Этому содействовала и перестройка самого управления учебным ведомством. По прежнему уставу 1804 г., который ознаменовал собою самый блестящий период в истории русского просвещения, во главе управления в провинции стояли университеты. Теперь, во-первых, организация самих университетов по уставу 1835 г. была изменена, а затем они были совершенно устранены от заведования учебными делами в среднем и низших училищах, которое всецело сосредоточилось теперь в руках попечителей учебных округов, причем такими попечителями во многих местах сделаны были местные генерал-губернаторы, а в Сибири — губернаторы.
Большая часть этих попечителей при Николае назначалась из военных генералов, которые по мере того как настроение правительства становилось консервативнее, выбирались все чаще из таких лиц, которые способны были главным образом обуздывать и подтягивать. Университеты также были перестроены заново по уставу 1835 г. Этот устав совершенно изменил положение университетов, значительно ограничив их автономию. Правда, наружно некоторые следы ее остались: оставлено было право выбора ректора, предоставлено было самим профессорам замещать свободные кафедры; но одновременно с этим было предоставлено и министру народного просвещения право не утверждать избранников совета и назначать своих кандидатов, а так как министр народного просвещения широко пользовался своим правом, то право выбора постепенно на деле сошло на нет. Следует, однако же, отметить, что в университетах сохранилась еще забота о возможно лучшей подготовке профессоре», так что в 30-х годах широко практиковались даже командировки молодых кандидатов за границу. Эти командировки дали в 40-е годы блестящие результаты. Благодаря им явилась целая плеяда молодых русских ученых, которая дала очень много для следующего поколения русской интеллигенции: достаточно вспомнить имена Грановского, Редкина, Крюкова, Буслаева (в Москве), Меера (в Казани), Неволина, Куторги (в Петербурге). В Московским университете этому в особенности способствовал попечитель граф. С. Г. Строганов, который, сам будучи очень образованным человеком, деятельно заботился об улучшении профессорского состава, что не помешало ему в то же время вмешиваться в систему преподавания и даже в программы отдельных профессоров, подсказывать им желательное направление и вообще распоряжаться в университете, как заправскому хозяину. Таким образом, и тут комбинировалось желание, с одной стороны, улучшить систему преподавания, а с другой — определить тон и направление его. Во всяком случае, университет потерял свое независимое автономное устройство, которым он пользовался по уставу 1804 г. до реакционного министерства кн. Голицына, при котором университетская автономия нарушена была во многих местах фактически. Что касается числа университетов, то в этот период был открыт (в 1834 г.) Киевский университет св. Владимира, но это не был вполне новый университет, так как он заменил собою Виленский, который был закрыт вскоре после восстания 1831 г. Такова общая картина народного образования во втором периоде царствования Николая. Что касается положения интеллигенции в это время, то после 14 декабря 1825 г. интеллигентная среда, если под ней разуметь самостоятельно мыслящее общество, была чрезвычайно ослаблена. После беспощадной расправы с декабристами она потеряла почти весь свой цвет, срезанный суровой рукой победителя и отправленный в Сибирь. Независимо от ссылки провинившихся и прикосновенных, строгость наказания терроризировала и оставшихся; на время она заглушила всякие попытки свободного выражения своих .мыслей и очень затрудняла сколько-нибудь широкое развитие интеллигенции в близком будущем. «Тридцать лет тому назад,— писал Герцен в конце 50-х годов,— Россия будущего существовала исключительно между несколькими мальчиками, только что вышедшими из детства, а в них было наследие общечеловеческой науки и чисто народной Руси. Новая жизнь эта прозябала, как трава, пытающаяся расти на губах не простывшего кратера». Когда эти мальчики подросли, то это молодое поколение оказалось разделенным на те же два русла, по которым западные идеи проникали в Россию и прежде, начиная с Екатерины. И теперь явились, с одной стороны, лица, усвоившие себе главным образом идеи конца XVIII в., идеи французской революции, наследовавшие вместе с тем идеи декабристов, которые воспитывались в свое время на той же фран- цузской идеологии; с другой стороны, явились и последователи немецкой мысли, немецкого идеализма и послекантовской метафизики, которая проникала все глубже в русское мыслящее общество 20-х и 30-х годов. Теперь представители этого второго течения получили решительное преобладание над последователями первого. Это ярко выразилось и в тех университетских кружках, в которых группировалось молодое поколение 30-х годов. В конце Александрова царствования безусловно преобладали последователи французских политических идей, отразившихся в идеологии и практических планах и Пестеля, и Никиты Муравьева. Но и тогда уже наряду с ними начали формироваться кружки последователей немецкой философии — главным образом последователей философии Шеллинга. Шеллингианство начало проникать в Россию довольно рано. Уже в 1804 г. явился в Петербурге ревностный проповедник Шеллинговой философии — профессор Медицинской академии Велланский. Дело в том, что учение Шеллинга привлекало к себе современников с двух разных точек зрения. Шеллинг был представителем монистическо-идеалистической философии, и самой важной частью его учения была теория познания, которая стремилась свести к известному единству познающий дух и внешнюю природу. Шеллинг стремился примирить в своей теории познания объективность существования природы с возможностью умозрительного ее изучения. Отсюда произошла его система натурфилософии. Увлечение натурфилософией повело Шеллинга настолько далеко, что он, не будучи никогда естествоиспытателем и вращаясь всегда в сфере умозрительной философии, решился, однако, основать медицинский журнал. Поэтому натурфилософией Шеллинга, а затем и вообще его системой стали интересоваться естествоиспытатели и медики, чем и объясняется тот факт, что и в России шеллингианство первоначально проникло через профессора Медицинской академии Велланского и профессора физики и минералогии Московского университета М. Г. Павлова. Герцен в своем -«Былом и думах» вспоминает, какое значение имел для тогдашних московских студентов Павлов, который читал свои лекции на первом курсе физико-математического факультета и сразу ставил перед студентами вопрос: «Ты хочешь знать природу, но что такое природа и что такое знатьЪ Таким образом, прежде чем читать физику, Павлов и на естественном факультете излагал теорию познания — и излагал ее по Шеллингу. Слушать же лекции Павлова ходили студенты всех факультетов. Таким образом, шеллингианство первоначально стало распространяться в России через профессоров-естественников; но уже в 20-х и 30-х годах к ним присоединились проповедники шеллингианства с кафедр истории философии (Галич), теории литературы и эстетики (Давыдов, Надеждин) и т. д., и наряду с этим возникла проповедь шеллингианских идей и в литературе, где провозвестниками их явился сперва кружок московских «любомудров» двадцатых годов, образовавшийся около кн. В. Ф. Одоевского и Д. В. Веневитинова, которые в 1824 г. предприняли издание литературного сборника «Мнемозина» в четырех частях. В сборнике этом тогда же приняли участие Вильгельм Кюхельбекер (в качестве соредактора) и упомянутый только что профессор М. Г. Павлов. К этому кружку «любомудров» примыкали и будущие московские славянофилы братья Киреевские и Хомяков, которые, впрочем, тогда еще не были славянофилами, и Погодин с Шевыре- вым, которые в 1826 г. предприняли уже издание журнала «Московский вестник»со многими из «любомудров». Через Веневитинова и Кюхельбекера был привлечен к некоторому участию в изданиях «любомудров» и Пушкин. «Мнемозина» была главным образом посвящена борьбе с поверхностными, с точки зрения «любомудров», идеями французской энциклопедической философии XVIII в. и стремилась проводить в умы читателей идеи немецкого идеализма. Прямым продолжателем «Мнемозины» явился сперва журнал «Московский вестник», основанный в 1826 г. Погодиным и Шевыревым при участии, с одной стороны, тех же «любомудров» 20-х годов, из которых, впрочем, наиболее талантливый — Дмитрий Веневитинов — вскоре умер, а с другой — при участии Пушкина, вернувшегося из своей деревенской ссылки в столицы и недовольного журналом Н. А. Полевого «Московский телеграф», в котором он ранее участвовал по просьбе соиздателя «Телеграфа» кн. Вяземского. Несмотря, однако ж, на участие таких сил, «Московский вестник» просуществовал недолго; он не пошел, по- видимому, главным образом вследствие неопытности и неумелого ведения дела главными редакторами этого журнала Погодиным и Шевыревым — молодыми тогда профессорами Московского университета. Вслед за тем с 1831 г. главным органом шеллингианства в России явился журнал Н. И. Надеждина «Телескоп». Надеждин был также профессором Московского университета и читал в нем курс эстетики, всецело опиравшийся также на идеи философии Канта и Шеллинга. Параллельно с этим органом довольно выдержанного философского направления издавался, как мы уже упоминали, в Москве же основанный еще в 1825 г. очень талантливым и разносторонним журналистом Н. А. Полевым — вначале при близком участии одного из «арзамасцев», — кн. П. А. Вяземского,— «Московский телеграф», журнал «энциклопедический», как характеризовали его сами издатели. Главным делом этого журнала являлась в то время проповедь романтизма и борьба с ложноклассическими взглядами, под держивавшимися главным образом в старом «Вестнике Европы», находившемся тогда под редакцией проф. М. Т. Каченовского. Хотя романтизм в Германии развивался в прямой связи с шеллингианством и хотя сам Полевой был не чужд шеллингианских идей, но, в сущности, он был профан в философии и вообще талантливый самоучка, за все бравшийся и чрезвычайно разбрасывавшийся в своей писательской и издательской деятельности. Поэтому ученые издатели «Московского вестника» и «Телескопа» считали себя вправе относиться к нему несколько свысока, что не мешало, однако же, его журналу пользоваться большим сочувствием широкой публики. Собственно, и «Телескоп» Надеждина, и «Московский телеграф» Полевого были органами прогрессивной мысли и оба проводили в умы своих читателей идеи, господствовавшие тогда в современной Европе; но «Телеграф», как орган эклектический и гораздо более поверхностный, был в то же время и гораздо доступнее «Телескопа» для малоподготовленных читателей, «Телескоп» же являлся органом высшей, группировавшейся около университетов, интеллигенции. Немудрено поэтому, что цензурное ведомство, главным руководителем которого уже с 1832 г. в качестве товарища министра народного просвещения являлся Уваров, с особенным недоверием относилось именно к популярному журналу Полевого, который и был наконец закрыт по инициативе Уварова в 1833 г. К «Телескопу» Надеждина начальство относилось гораздо терпимее именно вследствие меньшей его доступности, и он продолжал благополучно издаваться до конца 1836 г., когда в нем появилось необычное по своей дерзкой прямолинейности знаменитое «Философическое письмо» П. Я. Чаадаева. Автор этого письма — П. Я. Чаадаев — был весьма замечательной личностью и оставил крупный след в истории русской интеллигенции. Хотя деятельность его относится к 30-м и 40-м годам XIX в., но по своему возрасту и в особенности по своему воспитанию и связям он принадлежал, в сущности, к предшествовавшему поколению, сошедшему со сцены после 14 декабря 1825 г. Он был — вместе с Пушкиным — случайно уцелевшим обломком этого поколения русской интеллигенции. Блестящий гвардейский офицер, аристократ по происхождению (он был родной внук историографа кн. М. М. Щербатова), воспитанный в тех же идеях конца XVIII в., в которых были воспитаны и другие его товарищи и сверстники, он, однако же, рано от них отбился и стал особняком в своем дальнейшем развитии. После известной истории в Семеновском полку, с донесением о которой он был послан в Лайбах к императору Александру, Чаадаев вышел в отставку, уединился, сосредоточился в себе и весь ушел в широко распространенный тогда по всей Европе мистицизм. Увлекаясь идеями мистицизма, погружаясь в изучение мистических книг Эккартсгаузена, Юнга- Штиллинга и т. п., глубоко проникнутых мистической стороной христианского учения (в его католической форме), Чаадаев внимательно и напряженно следил в то же время и за развитием германской идеалистической философии. Враждебно относясь к философской системе Гегеля, которая не согласовалась с христианским откровением, он с большою надеждою смотрел на развитие шеллинговой системы, которая, как он ясно видел уже в 1825 г., должна была прийти к попытке согласования выводов идеалистической философии с догматами христианской веры. И когда Шеллинг действительно пришел к этому во втором периоде своей деятельности, Чаадаев сделался ревностным его последователем, вполне сходясь в этом с одним из главных основателей позднейшей славянофильской доктрины Ив. Вас. Киреевским. У него была и другая точка прикосновения с позднейшими противниками его — славянофилами. Он, как и они, усматривая главное направляющее значение в, развитии различных народностей в религиозной основе, находил коренную разницу в развитии Западной Европы и России. Но эта разница, по мнению Чаадаева, была отнюдь не в пользу России. В Западной Европе и именно в католицизме он видел мощного и верного хранителя начал христианства и христианской цивилизации; положение же и ход развития России представлялись ему в самом мрачном свете. Он считал Россию каким-то межеумком, не примкнувшим ни к Западу, ни к Востоку, не имеющим ни великих традиций, ни мощной религиозной основы в своем развитии. Спасение России он видел в скорейшем и возможно полном приобщении ее к религиозно-культурным началам западного мира и себя считал обязанным проводить эти идеи в сознание представителей современного русского общества. Кафедрой, с которой он проповедовал это учение, для него служили московские салоны 30-х годов; в печати же он не пытался выступать, не видя возможности ею пользоваться при тогдашних цензурных условиях. Его «Философическое письмо», принадлежащее к целой серии писем (теперь напечатанных, за исключением некоторых пропавших), не предназначалось для печати и было написано к частному лицу по частному случаю. Однако он читал эти письма своим знакомым, и Надеждин, издатель «Телескопа», выпросил их у него для печати. Но появление первого же из них произвело впечатление внезапно разорвавшейся бомбы. Оно являлось самым резким и смелым протестом против той системы «официальной народности», которая незадолго перед тем была провозглашена правительством с легкой руки Уварова. В противоположность официальному прославлению русских исторических начал и русской действительности, вот как отзывался в напечатанном письме Чаадаев о нашей истории: «В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились совсем и доныне. Вот горестная история нашей юности. Мы совсем не имели возраста этой безмерной деятельности, этой поэтической игры нравственных сил народа. Эпоха нашей общественной жизни, соответствующая этому возрасту, наполняется существованием темным, бесцветным, без силы, без энергии. Нет в памяти чарующих воспоминаний, нет сильных наставительных примеров в народных преданиях. Пробегите взором все века, нами прожитые, все пространство земли, нами занимаемое,— вы не найдете ни одного воспоминания, которое бы вас остановило, ни одного памятника, который бы высказал вам протекшее живо, сильно, картинно. Мы живем в каком-то равнодушии ко всему, в самом тесном горизонте, без прошедшего и будущего...». Какая-то странная судьба разобщила нас от всемирной жизни человечества, и, чтоб сравниться с другими народами, нам надо — по Чаадаеву — «переначать для себя снова все воспитание человеческого рода. Для этого перед нами — история народов и плод движения веков...». Можно себе представить, какое впечатление могла произвести в то время подобная статья: «Телескоп» был закрыт, Надеждин сослан в Вологду, Чаадаев официально объявлен сумасшедшим. Какое впечатление произвело это письмо Чаадаева на избранные умы молодого поколения, видно из воспоминаний Герцена в «Былом и думах«; но таких избранных умов в то время было чрезвычайно немного, и, не говоря уж о провинции, где тогда находился Герцен, но и в столицах, особенно в Москве, письмо просто произвело впечатление скандала и вызвало всеобщий переполох. Даже и среди мыслящих людей большинство чувствовало себя оскорбленным тем тоном глубокого презрения, каким Чаадаев говорил о прошлом русской истории. Когда возбуждение несколько улеглось, начались пылкие споры в московских салонах, где противниками Чаадаева выступили его друзья Киреевский и Хомяков — будущие славянофилы. Через год Чаадаев написал — конечно, не для печати — свою «Апологию сумасшедшего», в которой проводил, в сущности, свои прежние взгляды, утверждая, однако, что никто больше его не любит свою родину, и доказывая, что глас народа далеко не всегда — глас Божий. Противники Чаадаева: Хомяков, Киреевский и др., будучи людьми порядочными, не считали возможным выступить против него в печати в тот момент, когда учение его было столь торжественно заклеймено властями предержащими и когда свободный обмен взглядов в этой области сделался вполне невозможным. Но этим обстоятельством не смутились прежние издатели «Московского вестника»Шевырев и Погодин, которые давно уже деятельно ухаживали за Уваровым и были очень не прочь извлечь для себя те выгоды, которые могли для них проистекать из совпадения их взглядов с правительственной точкой зрения, невзирая на то, что противник их был обречен на вынужденное молчание. Особенно была замечательна в этом отношении статья Шевырева, напечатанная в первой книжке «Москвитянина» Погодина за 1841 г., под заглавием «Взгляд русского на образование Европы». В этой статье резко противопоставляются друг другу мир западный и мир русский, причем впервые обстоятельно и резко изложена теория гниения и разложения западноевропейской культуры и Россия определенно предостерегается от всякого общения с этим больными организмом, который уподобляется человеку, одержимому «злым заразительным недугом, окруженным атмосферою опасного дыхания...». Вполне принимая ува- ровскую триединую формулу «православие, самодержавие и народность» как здоровую основу русской государственной жизни, автор статьи открыто становится под знамя правительства и заканчивает свою статью следующим возгласом: «Тремя коренными чувствами крепка наша Русь и верно наше будущее. Муж царского совета, которому вверены поколения образующиеся (т. е. Уваров), давно уже выразил их глубокою мыслью, и они положены в основу воспитания народа». Сам граф Уваров, однако же, не считал отнюдь свою позицию совершенно прочной и превосходно сознавал наличность в русской интеллигенции живых, готовых на борьбу сил, теснить и давить которые он и считал главной своей задачей. В отчете о десятилетнем управлении своем министерством он писал (в 1843 г.): «Направление, данное вашим величеством министерству, и его тройственная формула должны были восстановить некоторым образом против него все, что носило еще отпечаток либеральных и мистических идей: либеральных — ибо министерство, провозглашая самодержавие, заявило твердое желание возвращаться прямым путем к русскому монархическому началу во всем его объеме; мистических — потому что выражение «православие» довольно ясно обнаружило стремление министерства ко всему положительному в отношении к предметам христианского верования и удаления от всех мечтательных призраков, слишком часто помрачавших чистоту священных преданий церкви. Наконец, и слово «народность» возбуждало в недоброжелателях чувство неприязненное за смелое утверждение, что министерство считало Россию возмужалою и достойною идти не позади, а по крайней мере радом с прочими европейскими национальностями». И действительно, в русском обществе к этому времени — к началу 40-х годов — вполне сложилось новое западническое направление, которое вполне враждебно относилось к системе официальной народности, которое отрицало славянофильскую точку зрения, окончательно сложившуюся к этому времени, и которое вскоре сделалось, несмотря на стеснения и преследования, властителем дум молодого поколения. Но это направление, в отличие от Чаадаева, исходившего, как и славянофилы, из теологических оснований, основывалось на полном их отрицании. Чтобы проследить происхождение и судьбу этого направления, так же как и противоположного ему славянофильского направления, нам надо обратиться к истории тех университетских кружков 30-х годов, о которых мы уже упоминали и в которых заключалась тогда, по верному выражению Герцена, «Россия будущего». В начале 30-х годов в Московском университете мыслящее и стремящееся к умственному и нравственному развитию студенчество группировалось около двух центральных кружков — Станкевича и Герцена. Кружок Станкевича состоял из лиц, интересовавшихся главным образом вопросами этики и философии, и развивался под влиянием шеллингианских идей, проповедовавшихся профессорами Павловым, у которого Станкевич и жил, и Надеждиным. К кружку Станкевича принадлежали тогда, между прочим, Белинский — с одной стороны, Константин Аксаков — с другой. Впоследствии к ним примкнули: Бакунин, Боткин, Катков, Грановский (за границей), отчасти (через Аксакова) Юрий Самарин — все звезды первой величины в последующей истории русской интеллигенции. Кружок Герцена состоял из лиц, стремившихся главным образом к разрешению политических и социальных проблем. К ним принадлежали Огарев, Сатин, Кетчер, Пассек и др. Самым блестящим лицом этого кружка был, конечно, сам Герцен, дружный и вполне единомышленный с детских лет с Огаревым. Этот кружок считал себя прямым наследником декабристов и через них идей французской философии и французской революции XVIII в. Из современных умственных европейских течений они увлекались в особенности социалистическими идеями Сен-Симона и его последователей. Кружок Герцена рано распался или, точнее говоря, был раскассирован правительством. Члены его тотчас же по окончании курса в университете, после одной пирушки, на которой пелись революционные песни, были арестованы, просидели по нескольку месяцев под арестом и затем были разосланы в разные глухие губернии в ссылку. Сам Герцен время с 1833 по 1839 г. провел сперва в Перми и Вятке, потом во Владимире. Когда он вернулся в Москву, он застал в полном расцвете господство гегельянской философии в верхних слоях московской интеллигенции, и ему самому ничего не оставалось, как приняться за ее изучение и примкнуть к лицам, воспитавшимся в кружке Станкевича, который сам в это время умирал за границей двадцати семи лет от роду. Критический монистический идеализм в новейшей западной философии идет от Канта и через Фихте переходит к Шеллингу; в России же ознакомление с германским идеализмом началось, как мы видели, с Шеллинга; знакомство с Кантом было распространено в начале XIX в. довольно мало. Но, принявшись вплотную за изучение германской философии, члены кружка Станкевича перешли и к Канту, увидев, что с ней необходимо более основательное знакомство как с первоисточником новейшей философской мысли. В это время как раз к ним присоединился Бакунин, который получил свое образование дома, а потом в артиллерийском училище, но имел от природы необыкновенные способности к диалектическому мышлению и к философии вообще и еще в то время, когда был в корпусе, получил к ней интерес благодаря чтению статей Веневитинова и знакомству с курсом истории и теории словесности Ла- гарпа, в последних томах которого изложены системы Локка и Кондильяка. Ковда Бакунин познакомился со Станкевичем, оба они заинтересовались Фихте и Кантом и принялись за изучение «Критики чистого разума». Но Кант их не особенно увлекал, и они гораздо с большим увлечением остановились на Фихте. Дело в том, что у Фихте кроме его знаменитой теории познания, составлявшей основу его философской системы, была другая сторона, более их привлекавшая. Фихте являлся одним из вождей германского возрождения; его участие в этом движении выражалось в том, что он популяризировал выводы идеалистической философии и, опираясь на идеи философии, подходил с ними к разрешению тогдашних германских мировых этических и политических вопросов. Бакунин в особенности заинтересовался его нравственно-философскими сочинениями («О назначении человека», «О назначении ученых» и в особенности «Anweisung zum seligen Leben») и начал переводить эти сочинения Фихте на русский язык. Увлечение Бакунина Фихте передалось и Белинскому, который начал свое знакомство с германской философией вместе со Станкевичем с Шеллинга. Надо сказать, что Белинский не владел немецким языком и получил знакомство с германскими философами в словесной передаче своих друзей. В 1836 г. он перешел с Бакуниным от Шеллинга к Фихте. И статьи Белинского в «Телескопе», напечатанные в нем в 1836 г., носят отпечаток этого увлечения возвышенным идеализмом Фихте, ставившим себе главным образом нравственные задачи. Но от Фихте Бакунин и другие товарищи Белинского очень скоро перешли к Гегелю, и конец 30-х годов как раз является началом проникновения в Россию гегельянства. Начала гегельяновской философии опять-таки были сообщены Белинскому его друзьями (Бакуниным и Катковым) в виде кратких выводов, и то обстоятельство, что Белинский лично не мог с нею знакомиться, сообщало его сведениям отрывочный и поверхностный характер. Сам Белинский, по отзывам всех, знавших его, был человеком в высшей степени одаренным тонкой философской организацией, но, к сожалению, не владел языками, мог усваивать отвлеченные положения германской философии только поверхностно. Это повело к превратному пониманию Гегеля. Бакунин тоже проштудировал Гегеля на первый раз довольно поверхностно, хотя и владел немецким языком совершенно свободно. Очень важное для дальнейшего развития миросозерцания Белинского обстоятельство заключалось в неверно понятом положении гегелевой логики*. «Все действительное — разумно». В сущности говоря, Бакунин впервые заимствовал это положение из «Философии права» Гегеля, растолковав его по-своему; в логике же Гегеля эта фраза имела лишь то значение, что все, что существует в действительности, отражается в человеческом разуме и для нас существует в том виде, в каком мы все это воспринимаем через свой разум. Между тем Белинский и Бакунин сделали отсюда тот вывод, что раз все действительное разумно,— значит, все существующее знает разумную цель. Поэтому они — как и в Германии некоторые гегельянцы — стали рассматривать всю современную действительность с консервативной точки зрения, стали стремиться к оправданию всего существующего. И Белинский, как человек особенно склонный к крайним выводам и к быстрому их доведению до логического конца, прямо выступил с апологией существовавшего тогда в России социального и политического строя. Поэтому в его статьях конца 30-х годов (1838—1840) можно видеть изображение русской действительности, довольно близкое к тому изображению, какое мы находим у тогдашних официальных защитников правительства в их органе «Москвитянин», с которым впоследствии Белинский так горячо полемизировал. Конечно, для Белинского такое увлечение не могло продолжаться долго, потому что он был человеком живым, чутким и благородным; он скоро заметил, в какой компании оказался он и его друзья и в какой тупик завело его упрощенное понимание Гегелевской философии. Тем страстнее и резче отказался он от этого своего увлечения. Но, разочаровавшись в тех данных, которые он получил из гегелевской философии благодаря неправильному ее толкованию, он, вместо того чтобы лучше ее продумать, с азартом от нее отказался и ударился в другую крайность, именно: решил, что немецкая идеалистическая философия может только завести человека в тупик и что поэтому гораздо лучше обратиться к тем положительным социальным учениям, которые давала французская политическая литература того времени. Этому как раз соответствовало его сближение с возвратившимся из ссылки Герценом. Это сближение сильно отразилось на направлении всей Дальнейшей литературной деятельности Белинского, который как раз в это время перенес свою деятельность из Москву в Петербург и основался в «Отечественных записках» Краевского. Вскоре он узнал к тому же, что и друг его, М. А. Бакунин, уехавший в 1840 г. за границу и перед отъездом с ним поссорившийся, в Берлине при более глубоком изучении гегелевской философии не только освободился от искаженного ее понимания, но и отказался от правого консервативного крыла ее последователей и, примкнув к левому крылу гегельянцев, сделался одним из ярких представителей монистического материализма. Дальнейшая литературная деятельность Белинского получила огромное значение в истории русской интеллигенции: журналы Белинского «Отечественные записки», а потом «Современник» сделались наиболее читаемыми «журналами, и Белинский явился в 40-х годах настоящим властителем дум молодого поколения. В этой его деятельности получили преобладание уже не идеи германской философии, а идеи тех социальных и политических доктрин, которые он при содействии Герцена и самостоятельно усвоил себе в то время из французской литературы. Я не буду останавливаться подробно на деятельности Белинского, так как большинству из вас, я думаю, она хорошо известна, но укажу только, что миросозерцание Белинского в то время сделалось еще более ярко враждебным тогдашней системе официальной народности, которая выражалась «Москвитянином», издававшимся Погодиным при участии Шевырева в Москве. Однако Белинскому пришлось иметь дело не только с погодинским «Москвитянином»; в середине 40-х годов выступили с определенной формулировкой своих взглядов и московские славянофилы, в числе которых были представители двух разных поколений: с одной стороны, примыкавшие к кружку «любомудров» 20-х годов братья Киреевские, Хомяков и Кошелев, с другой стороны — прежние товарищи самого Белинского, люди, входившие в кружок Станкевича или к нему примыкавшие, как Константин Аксаков и Юрий Самарин. Это вс6 были люди чистые и вполне порядочные, выработавшие свою цельную и стройную систему, свою оригинальную историософию, которая, так же как чаада- евская, опиралась на теологические основы и, так же как чаадаевская, выдвигала на первый план и подчеркивала противоречия и несогласие в развитии двух разных миров современного человечества: западного — германо-романского и восточного — византийско-славянского, или грекороссийского. Но, в прямую противоположность Чаадаеву, они крайне идеализировали весь ход развития русского славянского мира и относились совершенно отрицательно ко всей западноевропейской культуре. По их представлению, православная вера и русский народ сохранили во всей чистоте начало древнего духовного христианства, а на Западе оно исказилось умствованиями католицизма, авторитетом пап и преобладанием материальной культуры над духовной. Последовательное развитие этих начал привело, по их мнению, логически сперва к протестантизму, а затем и к новейшему материализму и отрицанию откровения и истин христианской веры. Идеализируя ход развития Русского государства и общества, славянофилы утверждали, что у нас и государство, и общество развивались будто бы на началах свободы, на господстве демократических общинных началах, тогда как на западе государство и сложившиеся там формы общества развились на началах насилия, порабощения одних народов и классов другими, откуда возникло феодальное, аристократическое начало личного феодального землевладения и обезземеления масс. В учении славянофилов были, конечно, точки соприкосновения с учениями школы официальной народности, но были и коренные различия, приводившие их к требованию полной свободы слова и вероисповедания и полной независимости от государства личного, общинного и церковного быта, что и было формулировано впоследствии Константином Аксаковым в его записке императору Александру II, где он провозгласил известную славянофильскую политическую формулу: «Сила власти — царю, сила мнения — народу». Несмотря на все это, Белинский столь же резко и страстно обрушивался на славянофилов, как и на представителей официальной народности; особенно после попытки первых (неудачной и кратковременной) взять под свою редакцию погодинский «Москвитянин» в 1845 г. Относясь к славянофилам с полной нетерпимостью, Белинский порицал своих единомышленников — московских западников Грановского и Герцена — за их мягкое отношение к славянофилам и в особенности за согласие их давать свои статьи в славянофильские сборники. Сам Белинский решительно отрицал возможность такого соучастия и про себя говорил: «Я жид по натуре и с филистимлянином за одним столом есть не могу». Цензурные условия в то время были таковы, что свои идеи западникам приходилось проводить между строк, а славянофилы, которые к этому не были склонны, так и не могли образовать своего сколько-нибудь постоянного органа в 40-х годах, так что дебаты, которые они вели, в значительной мере происходили или в частных домах, или в сборниках, которые выходили спорадически; так, «Московский сборник» славянофилов вышел в 1846 и 1847 гг. и повторился в 1852 г., но к этому времени положение печати сделалось таково, что всякое дальнейшее обсуждение политических и социальных вопросов сделалось невозможным. В этом отношении решительную роль сыграла революция 1848 г. С воцарением императора Николая коренным образом изменилось отношение правительства к раскольникам и в особенности к сектантам. Положение некоторых сект значительно изменилось в неблагоприятную сторону уже в последние годы царствования Александра под влиянием тех обскурантских и изуверских течений в сфере духовного ведомства, выразителями которых явились в это время юрьевский архимандрит Фотий и находившийся под его влиянием петербургский митрополит Серафим. Хотя положение самого Фотия с восшествием на престол Николая изменилось в неблагоприятную для него сторону и хотя молодой император не обнаруживал никакой симпатии к православному изуверству и обскурантизму, однако же он отнесся с самого же начала совершенно отрицательно и к расколу, который, с одной стороны, являлся в его глазах нарушением установленного порядка в церкви, а с другой — неизбежно должен был вызвать против себя репрессивные меры правительства своим противоправительственным характером. Именно с этой последней точки зрения правительство императора Николая и оценивало степень зловредности и опасности отдельных раскольничьих толков и сект. С первых же лет царствования Николая круто изменилось к худшему положение тех духовных христиан, духоборцев и молокан, которые были поселены в значительном числе при императоре Александре на «молочных водах» в Таврической губернии и которые, несомненно, пользовались защитой и покровительством Александра и против сурового действовавшего закона, и против нетерпимости окружающего православного населения, проявлявшейся во многих местах. При Николае духоборцы и молокане (как субботники, так и воскресники) сразу были отнесены к числу вреднейших сект вследствие их антигосударственных тенденций. Замечательно, что при первых же попытках классификации различных толков и сект (с 1837 г.) духоборцы и молокане наравне с хлыстами и скопцами были отнесены к числу вреднейших сект и значились даже в этом разряде на первом месте — впереди хлыстов и скопцов. Это и понятно, потому что, с одной стороны, хлысты и скопцы заслоняли себя от преследований церкви наружным выполнением всех православных обрядов, с другой стороны, они не только молились за царя, но и легко устанавливали дружественные отношения с агентами царской власти, обладая значительными материальными средствами и пользуясь чрезвычайной подкупностью полиции и представителей духовной власти. Наоборот, духоборцы и молокане, не шедшие часто ни на какие компромиссы, отличавшиеся чистотой и безупречностью нравственной жизни, принадлежавшие главным образом к крестьянству и представлявшие в своих поселениях как бы своего рода государство в государстве, вызвали в конце концов против себя ожесточенные преследования и гонения правительства, причем немалую роль сыграли и агенты учрежденного в 1826 г. III отделения собственной его величества канцелярии. Уже в 1826 г. император Николай высказал весьма определенный взгляд, что сектантов (по крайней мере, наиболее упорных и активных из них) следует вместо мирного поселения на «молочных водах» отдавать в солдаты на Кавказ, а неспособных к военной службе — ссылать в Сибирь на поселение. В первый колебательный период царствования правительство не решалось, однако, резко изменить положение дел, сложившееся при Александре, какою-либо общею мерою; но во втором периоде — началу 40-х годов — пускаются в ход уже и общие меры: в 1839, 1840 и 1841 гг. происходит полное уничтожение поселений духоборцев и молокан на «молочных водах», и они массами высылаются в Закавказье, а наиболее активные из них ссылаются в Сибирь и отдаются в солдаты. 21 мая 1841 г. издан был высочайший указ, в котором император Николай торжественно объявил, что он признает одною из величайших обязанностей своих, наложенных на него Провидением, охрану «нена- рушимости прародительские православные веры»' в своих верноподданных и потому возвещал целый ряд репрессивных мер против лиц, отпавших от православие, причем, между прочим, впервые упоминалось о том, что малолетние дети лиц, сосланных за религиозные преступления, будут устраиваться по особым устремлениям верховной власти. Правительство убедилось к этому времени, что все частные репрессивные меры, принимавшиеся в изобилии против раскольников и сектантов, в конце концов не достигали цели и что, несмотря на многочисленные наружные присоединения к единоверию и даже прямо к православию многих раскольников, общее число раскольников и сектантов отнюдь не уменьшается и даже, наоборот, во многих местах растет, причем появляются все новые и новые секты. Поэтому решено было предпринять систематическое изучение раскола и сектантства на местах с целью установления затем наиболее рациональных и радикальных мер борьбы с ним. Изучение это, хотя и было облачено в самые конспиративные формы, поставлено было, однако же, довольно широко и основательно, причем в числе довольно многочисленного персонала образованных министерских чиновников, употребленных в дело, были такие лица, как Ю. Ф. Самарин (в Риге), И. С. Аксаков (в Ярославской губернии и на юге) и др., а в центре всего дела в Петербурге поставлен был отставной проф. Н. И. Надеждин, бывший до 1836 г. редактором «Телескопа» и после того перенесший ссылку в Вологду, а затем поступивший на службу в Министерство внутренних дел (при министре Л. А. Перовском). Материалы, собранные этими исследователями на местах, имеют, несомненно, большую ценность — по крайней мере, некоторые из них,— но к сожалению они мало подверглись обработке и еще меньше — опубликованию4. До этого времени правительство довольствовалось лишь официальными сведениями о числе раскольников и о числе раскольничьих монастырей, скитов, различных молелен и т. п., представлявшимися духовными на- чальствами в Синод, губернаторами — в Министерство внутренних дел и жандармскими офицерами — в III отделение, да более или менее случайными происшествиями и следственными делами о раскольниках и сектантах. В конце 40-х годов оно впервые получило возможность более или менее основательной проверки этих данных при помощи материалов, собранных на местах специально командированными им лицами. Эти материалы прежде всего указали на совершенную неверность цифровых данных относительно распространенности раскола и сектантства в народе. Оказалось, что официальные данные преуменьшают эту распространенность, по крайней мере, раз в десять, а в некоторых местах еще гораздо больше. Так, например, по сведениям, имевшимся ранее, число раскольников в Ярославской губернии не превышало 14—15 тыс. душ, а по данным, собранным специальными исследователями, около половины населения этой губернии в той или иной степени было «заражено» расколами и сектами; в Вологодской губернии, по прежним официальным данным, число раскольников считалось около 3 1/г тыс. душ, а по данным специальных исследователей — около 1/г жителей (до 200 тыс.) фактически отпало от православия и не посещало церквей; в Черниговской губернии оказался целый ряд городков и посадов, поголовно принадлежавших к расколу; в г. Новозыбко- ве, например, из 6300 жит. в расколе оказались 5451, причем в городе не было даже православной церкви; в Костромской губернии оказалось на 20 тыс. явных раскольников 27 485 тайных и, кроме того, 57 571 «зараженных расколом». Огромное распространение молоканства и духовного христианства обнаружилось в Тамбовской и Саратовской губерниях — до 200 тыс. в первой и несколько десятков тысяч во второй. Немудрено поэтому, что в то время как по официальным ведомостям раскольников и сектантов число их показывалось между 1826 и 1855гг. от 700 тыс. до 800 тыс. душ и лишь однажды (в 1837 г.) показано было в 1003 тыс. душ, на самом деле, по утверждению компетентного статистика, имевшего доступ к секретным правительственным данным,— генерала Н. Н. Обручева,— число это не могло быть меньше 8 млн. душ5. По классификации, принятой правительством с 1842 г., раскольники и сектанты делились на вреднейших, вредных и менее вредных. Менее вредными считались поповцы, или приемлющие священство,— их число, по официальным ведомостям, было более значительно ввиду того, что они менее скрывались; вредными считались те беспоповцы (т. е. не приемлющие священства), которые признавали брак и молились за царя. По отношению к обеим этим группам правительство считало своею задачей не уничтожение их, а только борьбу с их распространением. Вреднейшими считались те беспоповцы, которые отрицали брак и отказывались молиться за царя и число которых, несомненно, в десятки и сотни раз превышало данные, представляемые в ведомостях, а затем все сектанты, начиная с молокан, духоборцев, иконоборцев, субботников, жидовствующих и т. п. и кончая хлыстами разных категорий и скопцами. Число сектантов, отмечавшееся в ведомостях по отдельным губерниям единицами, десятками, редко сотнями и еще реже немногими тысячами, на самом деле считалось в некоторых губерниях, как я уже сказал, десятками и даже сотнями тысяч. В общем, вероятно, их было в России и в 40-х годах не менее миллиона душ. В сущности, хотя правительство в отношении этих «вреднейших», по его терминологии, сект ставило своей задачей полное их уничтожение, на самом деле преследования не вели к цели и число сектантов нимало не уменьшалось, а настроение их по отношению к правительству и агентам власти становилось все более и более враждебным. И это относится также и к раскольникам даже и тех толков, которые считались наименее вредными, и прежде всего к поповцам. При Екатерине поповцы получили возможность открыто устраивать и содержать собственные монастыри и скиты, в особенности в указанной самим правительством местности — по р. Иргизу в Саратовской губернии. Главным недостатком в своем быту они считали отсутствие у них собственных епископов, благодаря чему им приходилось пользоваться лишь услугами беглых попов и даже расстриг, т. е. лишенных сана православных священников, если эти последние соглашались принять старообрядчество. Правительство со времен митрополита Платона, пытавшегося добиться воссоединения раскольников при помощи единоверческих церквей, стремилось именно этим путем привлечь в лоно православной церкви старообрядцев- поповцев; но, не желая их раздражать и насиловать, оно смотрело сквозь пальцы и на беглых попов, которые в начале XIX в. чрезвычайно размножились. Николай Павлович не счел, однако же, возможным мириться со столь явным нарушением уста- новленного порядка и стал энергически преследовать беглых попов. Тогда среди раскольников усилилось стремление добиться установления правильного рукоположения старообрядческих священников, для чего им необходимо было добыть себе настоящих старообрядческих архиереев. Сохранилось предание, что подобный совет (или намек) они получили от самого шефа жандармов Бенкендорфа; но когда им удалось наконец, всякими правдами и неправдами добыть себе в Константинополе заштатного митрополита Амвросия и водворить его на кафедру с разрешения австрийского правительства в Белой Кринице, в Буковине (1847 г.), то русское правительство уже через год потребовало от австрийского (которое в то время выслушивало все требования императора Николая с особой почтительностью), чтобы Амвросий был немедленно устранен и выслан, причем оно добилось без труда и от константинопольского патриарха извержения Амвросия (ранее уже бывшего под судом) из сана. Однако Амвросий до своего удаления из Буковины успел посвятить нескольких епископов, которые могли теперь рукополагать священников для старообрядцев, не жалевших денег на содержание этой новой иерархий. Русское правительство ловило и заключало в монастырские тюрьмы и этих новых иерархов, и поставленных ими священников наравне с беглыми попами; но от этого только усиливалось в старообрядцах враждебное отношение к власти, и параллельно с фиктивными присоединениями наиболее слабых из них к единоверию и даже к православию наиболее упорные элементы присоединялись, наоборот, к более вредным, с точки зрения правительства, бес- поповщинским толкам и сектам. Гонение на раскольников вызвало даже возникновение новых непримиримых сект, например секты «странников» которая возводила в принцип и догмат отказ от паспортов и всякого повиновения начальству, на которое она смотрела как на антихристовых слуг. Таким образом, к концу царствования Николая, вследствие той упорной борьбы, которую правительство вело с раскольниками и сектантами, не только число тех и других отнюдь не уменьшилось, но и враждебное отношение их к органам власти и ко всякой государственности, несомненно, резко обострилось. Число судебных дел и суровых судебных приговоров против раскольников всякого рода росло из года в год; по официальным данным, число ежегодно постановляемых судебных приговоров против раскольников в 1847—1852 гг. было уже свыше 500 в год, а число лиц, состоявших под судом за принадлежность к расколу в это пятилетие достигло 26 456. Ттаким образом, пропасть между правительственной и народной идеологией росла и расширялась в течение этого царствования, пожалуй, еще в больших размерах, нежели пропасть между правительством и интеллигенцией того времениД
<< | >>
Источник: А. А. КОРНИЛОВ. Курс истории России XIX века. 1993

Еще по теме ЛЕКЦИЯ XVIII:

  1. Философская мысль в России начала XVIII века: преемственность и перспективы развития
  2. Лекция 1 ЗНАЧЕНИЕ РИМСКОГО ПРАВА В ИСТОРИИ МИРОВОЙ КУЛЬТУРЫ
  3. Лекция 9. Фатализм и самоубийство: смерть вне добра и зла
  4. XVIII В. О. Ключевский (1841-1911)
  5. Лекция 1. Становление и развитие социально-экономическойгеографии
  6. Лекция 2. Место социально-экономической географии в системегеографических наук и ее структура
  7. Лекция 4. Социально-экономическая географияв средней и высшей школе
  8. Лекция 8. Эпоха Нового времени
  9. Лекция 29. Понятие о научно-технической революции. Наука как подсистема НТР
  10. Лекция 45. Мировая черная металлургия