Продолжается ожесточенный спор между теми, кто считает, что российские реформы в общих чертах повторяют уже существующую модель перехода, которая была опробована в Южной Европе (в Греции, Испании и Португалии) и ряде стран Латинской Америки, а затем и в Восточной и Центральной Европе, и теми, кто рассматривает российскую трансформацию как совершенно уникальное явление в мировом развитии 36. Думается, в случае России мы все же имеем дело со своеобразной моделью преодоления левого авторитаризма. Это своеобразие находит отражение в том, что традиционные для других переходных обществ механизмы и инструменты транзита, скажем, политика «пакта», политический плюрализм, «революция сверху», в российском контексте приобретают иное содержание и часто создают видимость движения к либеральной демократии, являясь оболочкой качественно иных форм развития. Впрочем, все общие закономерности поставторитарной трансформации приобретают в России уникальные формы, и мы убеждаемся в силе традиций, привычек и предрасположенностей, которые пробивают себе дорогу даже через традиционные либеральные формы 37. Российская политическая реальность демонстрирует продолжающееся столкновение противоположных представлений о власти и государстве: воплощающего ценности российского традиционализма и отражающего исторический опыт Запада. Идет постоянное противоборство между административно-авторитарным началом и либеральным конституционализмом, между диктатом и монологом, с одной стороны, и диалогом — с другой, между стремлением сохранить пирамидальное оформление власти и попытками расчленить политическое пространство, между демократией как системой норм и ограничителей, и вечевой митинговостью. Как писал Александр Ахиезер, Россия «застряла» между двумя цивилизациями, стремясь не столько преодолеть раскол, сколько адаптироваться к нему38 А так как решающего прорыва к западной системе ценностей в России пока не произошло, то и поместить нашу трансформацию в классическую систему определений не представляется возможным. Но в то же время было бы неверно вычленять российскую трансформацию из мирового контекста. Именно параллели и аналогии позволяют увидеть своеобразие российского развития. И для оценки направления движения российской системы можно использовать лишь универсальную шкалу критериев демократизации — другой просто не существует. Кроме того, постепенно все же происходят сдвиги и в системе представлений, и в процессах организации политического пространства, которые развиваются в России. Речь идет не только о неудачных механических заимствованиях из западной практики, но и об усвоении определенных либерально-демократических принципов. Сравнения с другими трансформациями, в первую очередь посткоммунистическими, позволяют определить одновременно степень нашего приближения к западной системе координат и степень сохраняющегося удаления. Кроме того, акцентирование именно уникальности российской трансформации порой используется (осознанно или нет — не столь важно) для оправдания провалов и ошибок в трансформационном курсе, которые вовсе не были неизбежными. Существуют определенные закономерности демократизации, которые уже нашли отражение в обществах с самыми разными культурой и условиями трансформации. И своеобразие пути России вовсе не отрицает, а, напротив, подтверждает некоторые аксиомы демократизации. Так, Россия подтвердила, что наименее болезненные и относительно мирные реформы обычно осуществляются сверху и в их проведении участвует прагматическая часть старого правящего класса, осознавшая необходимость перемен и готовая действовать по правилам демократии (неважно, исходя из каких мотивов). В классической форме эту аксиому доказал опыт демократизации в самых разных странах — в Испании, Южной Корее, на Тайване, в Польше и Венгрии. Опыт, в том числе и российский, показывает: чтобы прагматики из прежней элиты оставили свои колебания и следовали демократическим принципам, они нуждаются в сильном и организованном давлении со стороны общества, массовых демократических партий и профсоюзов. В России подобного давления со стороны общества ни в момент его освобождения от коммунизма, ни после не было или оно было несущественно. Та сила, которую мы называем демократической оппозицией, здесь появилась не только внутри прежней системы, но даже внутри компартии, что во многом объясняет непоследовательность российских демократов и отсутствие у них готовности отстаивать либерально-демократическую систему ценностей. Так что своим негативным опытом Россия скорее подтверждает логику демократизации. Как и во многих других странах, в России с некоторых пор появилась угроза «олигархического» влияния. Казалось бы (особенно если следовать «железному закону» Роберто Михелса), даже в самых развитых странах государство становится все более олигархическим и менее подотчетным обществу39. Правда, группы, которые в России называют «олигархическими», вряд ли соответствуют классическому описанию «олигархии», и я пыталась показать это в книге 40. Не только в России, но и в других переходных обществах сохраняются расплывчатые правила политической игры и постоянно существует вероятность того, что эти правила неожиданно будут изменены. Та же гибридная, аморфная политическая реальность, кстати, характерна для ряда стран Латинской Америки. Здесь тоже формально присутствуют все признаки демократии — происходят регулярные выборы, действуют всевозможные партии, парламент и оппозиция, существует относительно независимая пресса. Но в то же время власть персонифицирована, институты слабы, электоральный выбор нечеток, существует угроза монополизации власти той или иной группой. Такова нынешняя ситуация, в частности, в Бразилии и Перу, во многом напоминающая и российскую действительность. По ряду критериев Россия приближается и к Аргентине, где исполнительная власть действует через декреты (decretismo) и то и дело угрожает распустить парламент. Впрочем, между латиноамериканскими государствами и Россией существуют и серьезные различия. Речь идет главным образом о роли армии и «силовых» структур 41. В первом случае военные и их политические амбиции во многом определяют не просто политический тонус, но и вектор движения отдельных государств. В России перспектива прямого и самостоятельного вмешательства «силовых» структур в политику сомнительна. И это облегчает демократизацию или по крайней мере сохранение уже достигнутых демократических свобод. Латиноамериканский опыт можно рассматривать и как серьезное предупреждение России. Военные в Латинской Америке начинали вмешиваться в политику только после того, как исчезала внешняя угроза государству, и по мере того, как концепция национальной безопасности была переориентирована на внутренние угрозы (эта переориентация даже получила название «новый профессионализм»)42. Толчком к политизации армии и других «силовых» структур становилась неспособность гражданских сил вывести страну из кризиса43. Причем военные вмешивались в политику нехотя и под давлением (или их втягивали в борьбу гражданские группы)44. Примечательно, что, как считают исследователи Латинской Америки, там прошло время путчей, когда военные пытались взять власть для того, чтобы править. Теперь они могут совершать путчи во имя другой цели — для того, чтобы устранить прогнившие, коррупционные режимы, а затем вернуться в казармы. В ряде стран армия и сейчас играет роль своеобразного гаранта конституционного порядка — в условиях слабости других сил она следит за тем, чтобы президент не пытался узурпировать власть и вовремя проводил выборы (в Гватемале и Эквадоре)45. Мировой опыт показывает, что некоторые явления, которые мы порой рассматриваем как уникально российские, уже имели место в других странах. Так, Россия не первая страна, которая экспериментирует с правительствами технократов и коалициями технократов и прагматиков. В других странах, особенно переходного типа, тоже возникали трудности с разрешением конфликта между авторитаризмом и демократией, с преемственностью власти. Мы порой смотрим на президентство Ельцина как на национальное политическое явление, а между тем бразильцам парадоксы нашей президентской «вертикали» показались бы механическим повторением опыта президентства Фернандо Коллора в начале 90-х годов: те же стычки с парла ментом, попытки править при помощи указов, опора на молодых реформаторов, пренебрежение к партиям и Конституции. В той же Бразилии можно найти близкий нам опыт бессильного президентства Коста э Силвы, при котором политическая элита мучительно искала выход из ситуации, когда президент был не способен управлять и в то же время не уходил со своего поста (выход был найден в формировании военного триумвирата). Борьба кланов, война компроматов, перетягивание каната между Центром и региональными князьями, влияние сырьевых «олигархий» и финансово-информационных магнатов, патримониализм, вмешательство семьи лидера в политические процессы, сращивание политики и бизнеса — все это уже неоднократно было в Латинской Америке, Азии, Африке (где, кстати, тоже говорят о «виртуальной» экономике и теневой поли- тике)46. И мировой, и российский опыт свидетельствует, что многие критерии и предпосылки демократизма весьма относительны и работают только в совокупности с остальными. Так, давно уже принято считать, что стабильные правила игры и наличие институтов с четко определенными сферами деятельности являются одним из самых существенных признаков демократии. Хуан Линц и Адам Пшевор- ский постоянно говорят, что только тогда, когда «демократия — единственная игра, признанная всеми» («the only game in town»), можно говорить о ее консолидации47. Имеется в виду, что в этих условиях никто не может даже вообразить, что можно «играть вне демократических институтов». Но, как справедливо отмечает Гильермо О’Доннелл, это не исключает возможности того, что игра «внутри» институтов и за кулисами будет весьма отличаться от формальных правил48. Речь идет о том, что политические актеры формально могут следовать демократическим процедурам, но одновременно опираться на патронажно-клиентелистские связи, непотизм при принятии решений. О существовании двойных стандартов, двойной морали и двойных правил игры даже в развитых демократиях пишут давно, так что все это не является чисто российской спецификой. Так, Раймон Арон еще в 1967 г. писал: «Любое индустриальное общество... провозглашает эгалитаризм и одновременно создает иерархические структуры» 49. Вслед за ним о разрыве между идеями, идеалами и реальной практикой рассуждали Гэбриэл Алмонд и Сидней Верба, которые отмечали: «Власть элит требует, чтобы простые граждане были относительно пассивны, не включены в политические процессы и при этом относились к самим элитам с уважением. Таким образом, граж данин в демократическом государстве должен следовать противоположным целям — он должен быть активным и одновременно пассивным, включенным [в политику] и одновременно не слишком, влиятельным, но и бессловесным» 50. О существовании конфликтных принципов организации общества и даже «конфликтных логик» его существования писал также Элемер Ханкиш51. Но в условиях сильных институтов, в частности парламента и судебной власти, а также относительно независимого общества патронажно-клиентелистские связи, фаворитизм, непотизм все же не являются доминирующим фактором политики. Напротив, в отсутствие эффективных институтов и гражданского общества эти связи начинают играть решающую роль. В этом случае сами институты, конституция, демократические процедуры становятся лишь обрамлением для бюрократического, авторитарного или «олигархического» правления. Какое же место занимает новая Россия в ряду других переходных обществ? Пожалуй, сам процесс формирования российского режима через соединение демократической процедуры и огромных полномочий главы государства позволяет сделать вывод, что Россия более всего напоминает «делегативную демократию» Гиллермо О’Доннелла. Вот как он описывал эту форму гибридного режима: «В основе этого режима лежит принцип, согласно которому тот, кто выигрывает президентские выборы, правит так, как считает нужным... Президент является воплощением и символом нации и основным защитником ее интересов... Обычно президент после победы на выборах ставит себя над политическими партиями и движениями... Другие институты — парламенты и суды — скорее рассматриваются как ненужные излишества, которые являются скорее обрамлением демократически избранного лидера. Ответственность перед этими институтами рассматривается как препятствие на пути осуществления президентской власти... Выборы являются сверхэмоцио- нальным событием с высокими ставками: ведь кандидаты борются за право править без всяких ограничений... Президенты избираются в обмен на обещания, что они, как сильные, мужественные, стоящие над частными интересами партий, как мачо, наконец, спасут свое отечество. Они избираются как спасители нации» 52. В этой характеристике можно увидеть портрет российской власти. В то же время эта модель не дает полного впечатления. Так, российское общество явно не превратилось в «некую пассивную, но одобрительно внимающую всем действиям президента аудиторию», которая свойственна моделям «делегативной демократии». Вряд ли нынешний российский режим закончит военной диктатурой, как это произошло с большинством «делегативных демократий» в Латинской Америке. Если в России и возникнет диктатура, то не сформированная армией. Так что это определение все же не схватывает полностью содержание российской власти. Тот же О’Доннелл, анализируя практику Латинской Америки, выдвинул концепцию «бюрократически-авторитарного государства». Вот его основные характеристики: основной социальной и политической базой является высший слой «олигархической» буржуазии, ее основная цель — восстановление «порядка» через политическую «дезактивацию» населения и «нормализация» экономики. Помимо этого бюрократически-авторитарное государство стремится исключить из политики те группы населения, которые при прежних демократических подъемах играли активную роль53. Этот тип также имеет определенное сходство с тем политическим образованием, которое возникло в новой России. Различие, пожалуй, в том, что бизнес- элита в России не так сильна и, очевидно, уже не будет настолько сильна, чтобы подчинить себе бюрократию, а тем более лидера и «силовые» структуры. Российская система власти несколько напоминает и те режимы, которые Хуан Линц и Альфред Штепан определяли как «посттота- литарные» 54. Майкл Макфол характеризует российскую власть как «электоральную (выборную) демократию» 55, а Фарид Закария — как «нелиберальную демократию», справедливо подчеркивая отсутствие в такого рода режиме элементов конституционного либерализма, т. е. принципа верховенства закона и системы противовесов56. В то же время и эти понятия, акцентируя способ формирования российского режима и даже некоторые его составляющие, также не дают достаточно полного представления о его функционировании и своеобразии. В большей степени парадоксальность российской власти подчеркивает определение Ричарда Саквы «авторитарная демократия», в котором выделяется основное противоречие этой власти — между авторитаризмом и демократией57. Однако и это определение не охватывает всей противоречивости российской политической системы. В свое время мы с Игорем Клямкиным попытались отразить своеобразие российской власти метафорой «выборная монархия», понимая, разумеется, что это всего лишь образ, который тоже может создать упрощенные представления 58. Клямкин впоследствии стал применять понятие «выборное самодержавие», которое, возможно, более полно отражает присущий российской системе основной конфликт — между демократией и авторитаризмом. В дальнейшем мы с Клямкиным остановились на определении «внесистемный режим», которое позволяет уловить важную черту созданного Ельциным режима, который отчасти входит в политическую систему, но в гораздо большей степени стоит над ней и осложняет реальное структурирование власти и приобретение ею признаков системности. По-видимому, основная сложность в определении российской политической системы связана с многослойностью конфликтов и противоречий, которые в ней заложены, и невозможностью отразить их в одном определении. Дело еще и в том, что политический процесс в России все еще аморфен, постоянно эволюционирует, потому любое определение может охватить либо одну из сторон этого процесса, либо какую-то его стадию. Остается и проблема исторического и социального контекста, все еще не преодоленных традиций, которые, возможно, временно, оживились в ситуации не свершившегося окончательного выбора и сохраняющейся неопределенности. Вполне уместно использовать приведенные выше понятия в российской трансформации определенных общих закономерностей. Но для выявления своеобразия функционирования российской власти нужны более емкие, возможно, не вполне политологические образы и сравнения. Речь идет прежде всего о своеобразии сочетания отдельных черт и явлений, об уникальности пропорций, ибо, как уже отмечалось, немало российских парадоксов можно встретить в других, особенно переходных странах. Уникальность российской трансформации, пожалуй, придают бывший сверхдержавный статус России и сохраняющаяся ядерная компонента ее вооруженных сил.