<<
>>

Почему все не так и кто виноват?

Еще долго будут спорить, что определило ход российской трансформации, особенно в ее начале, в момент выхода страны из коммунизма; можно ли было избежать провалов, которые произошли, или российский транзит был во многом запрограммирован нашими историческими традициями, типом политического сознания правящего класса и общества, экономическим кризисом, соотношением политических сил? А может быть, российская трансформация, учитывая все осложняющие обстоятельства, далеко не безуспешна, особенно если сравнивать ее с развитием других постсоветских государств? Попытаемся хотя бы кратко перечислить те факторы, которые повлияли на темпы и содержание российских реформ.
Некоторые из них действительно осложняли переход к иной системе координат, но другие давали возможность выбора, пусть и весьма ограниченную, облегчали движение вперед. Конечно, важнейшим фактором, который повлиял на становление и сущность российской политической системы, были еще не преодоленные в российском обществе в момент упадка коммунизма традиции, привычные, формировавшиеся веками представления о власти и государстве, прежний политический опыт. В некоторых бывших коммунистических странах, скажем, в Венгрии и Польше, было достаточно весьма расплывчатой исторической памяти о традициях многопартийности и свободного парламента, которые на новом этапе оказались мощным стимулом развития гражданского общества и рациональной власти. В России наследственность была иной, и самым существенным в ней, пожалуй, была уже упомянутая привычка к нерасчлененному — восприятие государства и общества как некоей единой субстанции, наконец, понимание самой власти как чего-то неделимого и неструктурированного. Нерасчлененность упрощала саму конструкцию власти, которая в рамках унаследованных нами представлений рассматривалась как своеобразная иерархия — «вертикаль» с акцентом на подчиненность и субординацию.
Причем важнейшим элементом этой модели власти являлась и ее персонификация — подчинение не институту, не закону, а Лидеру, который все еще воспринимался в византийском значении, как стоящая над обществом и вне его субстанция, которая все еще носила несколько мистический, иррациональный характер 10—11. Этот тип власти включал симбиоз харизматического и традиционного лидерства. Следует особо отметить сочетание всевластия с отрицанием ответственности, что является характерным признаком системы Лидера-Арбитра, которая может получать разную легитимацию. Российский опыт показывает, что эта система властвования вполне может иметь и демократическое обоснование. Как бы то ни было, восходящее к досоветским временам восприятие власти, несомненно, воспрепятствовало ее становлению как рациональной, сложной и разветвленной структуры. Более того, очевидно, распад старого государства и крах прежних объединительных связей, состояние неуверенности, возобладавшее в обществе, усилили откат назад, в прошлое. Примечательно, что при поиске нового, не коммунистического и не советского типа власти, когда и элитные группы, и общество осознали важность самого механизма всенародных выборов, эти выборы были восприняты как демократическое подтверждение именно персонифицированной власти, которая в общественном сознании превратилась в основной гарант и независимости России, и ее трансформации. С сохранением византийского восприятия власти во многом связана и ментальность российского правящего класса, в которой весьма ослабленной оказалась способность к диалогу и компромиссу, а также готовность к самоограничению. В этой ментальности политика, восхождение к власти и ее удержание все еще воспринимаются через призму весьма традиционных средств — конфликта, борьбы и насилия. Но в отличие от западного опыта эти средства не уравновешиваются и не дополняются поиском консенсуса. Российские политики в большинстве своем все еще не испытывают тяготения к равновесию как к основному принципу упорядочивания и организации общества и власти, что доказали противостояние 1991—1993 гг.
и последующее развитие. Напротив, провоцирование напряженности все еще остается существенным фактором сохранения ельцинского режима. Между тем именно переход к договорному способу организации общественной жизни не только новых, но и части старых правящих элит в бывших коммунистических государствах Восточной и Центральной Европы сделал возможным мирный процесс оформления посткоммунистической власти и ее совершенно новую трактовку как четких правил игры с акцентом не на личности, а на институты и анонимно-жесткие, безличностные принципы регулирования12. Хотя и там процесс преодоления персонификации власти проходил сложно — достаточно вспомнить столкновения по поводу президентства и полномочий главы государства в Польше между Лехом Вален- сой, стремившимся к установлению режима личной власти, и большей частью правящего класса, которая добивалась ограничения единовластия. Не менее существенным является характер восприятия демократии и правящими группами, и обществом в целом: демократия нередко воспринимается прежде всего как свобода слова, прессы, многопартийность и, конечно, свободные выборы, но не всегда как конституционный либерализм, который означает в первую очередь верховенство закона и систему сдержек и противовесов, т. е. речь идет скорее о «нелиберальной демократии» (это явление подметил Фарид Закария, введший в обиход понятие «Illiberal democracy»)13. Эта «нелиберальная» и даже антилиберальная демократия, возобладавшая в России, некоторое время носила вечевой, митинговый характер, что нашло отражение в восстановлении советов и попытках части элиты именно советы сделать основой новой системы власти. На деле же советы, унаследованные от горбачевского периода, были воплощением претензий все на то же всевластие, что не имело никакого отношения к либеральной демократии. Свое влияние на политическое развитие посткоммунизма в России оказало и то, что в отличие от ряда других бывших коммунистических государств Россия не прошла серьезной фазы либерализации — декомпрессии, в ходе которой произошел бы распад старого правящего класса и возникли мощные группы реформаторов и прагматиков, сторонников идеи новой, рациональной власти, а также влиятельная и именно антисистемная оппозиция, которая в Восточной Европе и стала основной движущей силой выхода из коммунизма.
Горбачевская перестройка была слишком кратковременной и не смогла заложить серьезные основы для перехода к либеральной демократии. Определенную роль в становлении российской власти сыграло и то, как был оформлен распад СССР — фактически через переворот трех лидеров, не подкрепленный впоследствии демократическими процедурами, например, референдумом. Проблема была даже не в том, что сама ликвидация СССР была неконституционной: необратимый распад старого государства уже нельзя было оформить конституционными методами. Дело в том, что произошедшее отрицание советского государства нуждалось в демократическом обосновании. То, как был произведен развод, изначально заложило в политику огромную роль лидеров, а не институтов и легальных процедур 14. Напомню, что залогом успешных трансформаций, в результате которых были созданы основы демократической системы в Испании, ЮАР, Венгрии, Польше, Чехословакии и других странах, явились «пакты», т. е. компромиссы части старого правящего класса и оппозиции относительно новых политических и конституционных правил игры 15. Наиболее продуктивными стали пакты, которые, во-первых, означали согласие основных политических сил относительно прошлого и его оценки и таким образом создавали основу для преодоления «расколотых» обществ (примеры — ЮАР и Испания) и, во- вторых, обеспечивали согласие основных сил относительно характера будущего режима, исключая появление антисистемной оппозиции и создавая почву для менее болезненной либерализации экономики. Пакты во многих странах сыграли роль первоначальной легитимации новой власти, которая затем подкреплялась выборами. Пожалуй, лишь относительно Бразилии высказываются сомнения в продуктивности имевших здесь место пактов, которые, как считают некоторые, лишь привели к олигархизации правления. В России в процессе распада СССР в 1991 г. также возник пакт (правда, неформальный) — альянс между некоторыми группами прагматиков из союзных структур, частью формировавшейся российской правящей верхушки и представителями тогдашнего демократического движения.
Пакт касался компромисса по вопросу независимости России и начала экономической реформы (хотя по этому вопросу согласие было вынужденным, и многие в российском правящем классе рассматривали его скорее как один из способов освобождения от горбачевского Центра). Этот пакт не был оформлен и означал в первую очередь компромисс личностей, а не представителей политических сил. Он не сопровождался фиксированной системой взаимных обязательств, что делало его еще менее обязательным. Он не озна чал согласия по базовым ценностям. Кроме того, в нем решающую роль играли представители старой элиты. Но важнее другое — российский поставгустовский пакт позволил правящему классу отказаться от демократической реформы. В условиях достигнутого элитного «междусобойчика» демократизация и институционализация политики воспринималась основными политическими актерами как излишняя и вовсе не обязательная. Российский пакт скорее закрепил фрагментацию элиты и ее согласие на консолидирующую роль лидера. Впрочем, не исключено, что настоящие политические и социальные компромиссы по типу испанского, польского и венгерского в России были невозможны из-за отсутствия традиции следовать договоренностям, не подкрепленным насилием и угрозой применения силы. Хотя, может быть, дело не только в отсутствии традиций, но и в самом характере российской «расколотости» и несовместимости интересов отдельных частей правящего класса, а также интересов правящего класса и общества. Как ни печально, усилившиеся в период трансформации разрывы теперь, возможно, вообще не позволяют их преодолеть путем консенсуса. Впрочем, подобного рода «поляризованный плюрализм» (по определению Джованни Сартори) был характерен для самых разных стран: так, французская элита после Пятой республики почти четверть века училась искусству диалога и компромисса. Здесь важно помнить предупреждение, которое связано с опытом падения Веймарской республики, во многом ставшего следствием неспособности элитных групп прийти к согласию, что открыло путь для усиления экстремистских сил.
Неспособность элит договориться относительно стратегии развития общества, думаю, является следствием и объективных обстоятельств, и группового или личного эгоизма. Порой трудно выяснить, что преобладало и какова причинно-следственная связь, которая обусловила положение, которое мы имеем сегодня. Правда, в других странах с расколотым обществом и с не менее сложным прошлым, скажем, в Испании, а затем в Южной Африке, удалось прийти к согласию по вопросам прошлого, настоящего и будущего. И решающую роль в преодолении объективных и субъективных препятствий на пути к согласию сыграли именно лидеры и узкая группа их соратников. В этой связи возникает вопрос: преодолим ли эгоцентризм основных политических сил в России? Их поведение в критические моменты, в частности, на протяжении 1998 — начала 1999 г., говорит о том, что пока они способны лишь на ситуативные и вынужденные компромиссы, которые, впрочем, быстро нарушаются. Борис Капус тин в этой связи писал о продолжающейся «войне всех против всех», т. е. об отсутствии «ненарушаемых правил»: «В процессе этой войны можно что-то согласовывать, но это будет не гражданский мир, а перемирие, поскольку, при появлении нового ресурса власти у одного из партнеров по договору, он непременно окажет давление на того, с кем вчера договаривался» 16. Ричард Саква, в свою очередь, говорил о «порочных альянсах сиюминутных интересов» 17. Не исключено, что участники нынешнего политического процесса в России могут действовать лишь в рамках постоянной конфронтации. Возможно, согласие реально только в том случае, если правящий класс окажется перед угрозой всеобщего коллапса и ощутит возможность утраты своих позиций. Подобные ситуации вынужденного согласия встречались в новой истории — можно вспомнить хотя бы известный лозунг президента Боливии Виктора Пас Эссенсоро «Боливия умирает!», который побудил общество и правящий класс оставить споры и согласиться на самую радикальную экономическую реформу в истории Латинской Америки. Но коль скоро угрозы стремительного коллапса в России нет и, что даже важнее, нет ощущения серьезной угрозы порядку, скорее всего, достижение базового согласия станет задачей нового политического поколения. Новая система власти в России формировалась в момент разрушения прежнего государства. Между тем формирование режима в условиях распада государственности и отсутствия четкого понимания национальной идентичности неизбежно сужает его демократическую составляющую. Еще Данкварт Растоу говорил, что без государства не может быть демократии. Роберт Даль вторил ему: «Демократический процесс предполагает наличие государственного объединения. Успех демократического процесса предполагает прочность этого объединения. Если объединение не нашло поддержки и одобрения в обществе, это не может быть сделано через демократическую процедуру» 18. Рассуждения Лейпхарта о возможности сочетания демократизации и строительства государства пока не подкреплены достаточной практикой — примера Чехии все же недостаточно для подтверждения тенденции. Следует отметить и отсутствие в российском обществе в момент перехода национального единства. Между тем национальное единство — важнейшая предпосылка демократизации. Хотя его наличие для демократизации тоже не всегда является аксиомой — так, в ЮАР демократизация началась до того, как было достигнуто национальное и расовое единство, и формирование этого единства было скорее следствием демократизации. Во многих посткоммунистических странах, во всяком случае, в Восточной и Центральной Европе, удалось использовать механизм национальной консолидации общества, что явилось мощным фактором, облегчившим начальный этап рыночных реформ. Напротив, в России трансформация происходила в условиях, когда механизмы национальной консолидации не могли быть задействованы, в частности потому, что они привели бы к распаду России по примеру СССР. Но дело не только в необходимости строить новую государственность, что неизмеримо осложнило демократизацию. Речь идет о трансформации вчерашней ядерной сверхдержавы, а такой трансформации в мире пока не было. Причем это преобразование происходит в условиях, когда и в обществе, и в среде правящего класса еще сохраняется не только тоска по державному прошлому и глобальной ответственности, но и стремление сохранить некоторые консолидирующие механизмы, характерные для сверхдержавы, претендовавшей на особую историческую миссию. Сохранение элементов прежней консолидирующей идеи среди разных политических сил, в том числе и среди демократов, до сих пор затрудняет переход России к либерально-демократическому порядку. Мы еще не знаем, как повлияет на дальнейший ход развития и наличие у России ядерного арсенала. Облегчит ли это взвешенный подход к разрешению существующих трансформационных проблем, будет ли нейтрализовывать остроту политической борьбы или, напротив, станет средством давления в пользу той или иной силы? Конечно, определенное значение для развития российского посткоммунизма имело то обстоятельство, что в процессе горбачевской перестройки демократизация начала происходить при отсутствии соответствующей социально-экономической структуры, которая могла бы послужить основой этой демократизации, придать ей устойчивость и упорядоченность. Перестройка не смогла стать для дальнейшего российского развития тем, чем стал, например, для Венгрии кадаризм, который облегчил формирование и нового среднего класса с предпринимательской психологией, и разделение экономики и политики, а также расчленение государства и коммунистического режима. Это позволило после падения коммунизма сразу перейти к полноценной политической реформе, которая, в свою очередь, облегчила более решительное движение к рынку. Именно либерализация коммунистических режимов позволила в ряде стран Восточной Европы начать с установления новых правил игры в политике, а затем осуществлять рыночный прорыв. Краткий и противоречивый процесс декомпрессии в период перестройки привел к возникновению подвешенной в воздухе полуде- мократической, институционально не оформленной постройки без социально-экономических корней. Проводившаяся после упадка коммунизма либерализация экономики в России в этих условиях тоже не могла быть полноценной, и в результате возник замкнутый круг: незавершенность демократизации и отсутствие прочных институтов власти затормозили завершение рыночной реформы, это вызвало попытки перейти к авторитарному обеспечению экономической политики, что тоже в конце концов не удалось. Так что в итоге Россия получила незавершенную трансформацию и в политике, и в экономике. Конечно, правы те, кто усматривает ущербность в идее проведения в России экономической реформы до того, как были решены вопросы политической постройки. Но дело не только в последовательности трансформационных шагов; гораздо важнее то, что ни в одной сфере они не были достаточно продвинутыми. Влияние на процесс становления российской власти оказала и та модель политического лидерства, которая сформировалась в момент краха советского государства. Слабость Горбачева как лидера, стремление покончить с традицией геронтократического советского руководства брежневского типа, тяготение в момент распада и всеобщей неуверенности к сильному руководству и т. д. — все это способствовало усилению в обществе потребности в волевом лидере и персонификации власти. Харизматическую форму лидерства, кстати, поддержали многие демократы, которые вместо того, чтобы пытаться расширять свою базу, надеялись использовать лидера как инструмент своих преобразований. А для технократов эта форма правления вообще стала оптимальной, сделалась их единственным властным ресурсом. Сильный лидер как нельзя больше вписывался в формулу «Арбитра и Гаранта», которая в начале трансформации была поддержана самыми разными политическими силами. Впрочем, не только традиции, но и тогдашняя политическая борьба формирующегося российского правящего класса с союзными структурами, которая нашла отражение в столкновении Ельцина с Горбачевым, диктовала эту логику лидерства. Возникновение именно такой — вождистской, с элементами патримониализма модели лидерства, при которой лидер становился над всеми институтами и не связывал себя партийной ориентацией, во многом определило контуры дальнейшего политического развития. К тому же были и другие объективные обстоятельства, в частности рыночная реформа, необходимость приостановить распад России, ко торые требовали сильной центральной власти. В условиях слабости институтов появление Лидера-Арбитра многим казалось неизбежным и единственным приемлемым выходом. Правда, вскоре возникла очередная проблема: Лидер-Арбитр начал тормозить институционализацию политики. Помимо этого становление прозрачных структур стали затруднять обслуживающие лидерскую форму власти слои, заинтересованные в сохранении патронажно-клиентелистской политики, в которой отсутствовала четкая система взаимной ответственности. Впрочем, сделанный правящим классом России выбор явился во многом естественным следствием острой политической борьбы в 1991—1993 гг., которая получила завершение в «ельцинской революции» и роспуске парламента. Двоевластие, в рамках которого легитимно избранные парламент и президент стремились к полному и неограниченному всевластию, запрограммировало политические силы на беспощадную борьбу, в рамках которой не оказалось места для компромисса, а следовательно, и для более рациональных правил политического развития. Во многих других переходных обществах, которые осуществили успешную трансформацию, сформировалась практика «двойного лидерства», в рамках которой один лидер (обычно президент) играет роль «защитного зонтика», обеспечивает политический консенсус и целостность страны, а другой (чаще всего премьер) проводит болезненные реформы. В Испании эти роли в момент транзита с успехом сыграли король Хуан Карлос и премьер Адольфо Суарес, в Германи канцлер Конрад Аденауэр и министр экономики Людвиг Эрхардт, в Польше президент Лех Валенса и министр Лех Бальцеро- вич, в Чехии — президент Вацлав Гавел и премьер Вацлав Клаус. В России также формировались тандемы Ельцин — Гайдар, Ельцин — Черномырдин, Ельцин — Кириенко. Но они имели иное содержание, являясь средством освобождения президента от всякой ответственности. Премьер же не имел достаточных полномочий для проведения последовательного экономического курса. В результате эта модель так и не смогла обеспечить стабильность режима. С приходом Примакова российская модель лидерства приобрела более взвешенное содержание. Но без конституционного обеспечения она не могла стать стержнем более устойчивой системы, более того, вскоре превратилась в новый фактор неустойчивости. Падение правительства Примакова лишь подтвердило, что «выборная монархия» не выносит даже намеков на расчленение власти. В России, как, кстати, и в некоторых других «сырьевых странах» (таких, как Венесуэла, Чили, Алжир), существенную роль в процессе трансформации сыграл влиятельный сырьевой сектор. Во многих странах подобного типа на начальном этапе реформ сырьевой сектор (в нашем случае — в первую очередь ТЭК) способствовал вытеснению из экономики и политики групп, связанных с военно-промышленным комплексом или отсталыми, директивными формами хозяйствования, облегчал коммерциализацию экономики, ее открытие внешнему миру и переход к более гибким политическим режимам 19. Но все дело в том, что сырьевой сектор быстро начинал превращаться в наркотик, осложнявший переход к более развитой экономике, порождавший паразитирующие группы рантье, существующие за счет «сырья» (в российском случае — за счет «трубы»). Практически во всех сырьевых странах периоды благоденствия рано или поздно завершались обвалами — и экономики, и либерального политического режима. Более того, опыт развития обществ, ориентированных на сырьевой экспорт, свидетельствует, что практически все они пытались выйти из кризиса через обращение к жесткому «бюрократи- чески-авторитарному режиму» 20. Существенным фактором, осложнившим движение России по пути демократии, стало отсутствие прочной социальной поддержки реформаторского курса. Дело в том, что разрушительная энергия первого этапа трансформации, связанного с ликвидацией коммунистического режима, нашедшая выражение во всплеске активности 1989— 1991 гг., имела небольшой созидательный потенциал. Причем если речь идет о самом обществе, эта энергия не была напрямую связана с воплощением экономических интересов масс, а потому совершенно естественным был ее быстрый спад. Можно было, конечно, продлить активность наиболее альтруистического слоя — интеллигенции, которая была ядром первой демократической волны, преобразовав ее антикоммунистические чувства в фактор поддержки демократизации и рынка. Но Ельцин и его команда в подобном развитии уже не нуждались или не думали об этом. А может быть, они скептически оценивали потенциал интеллигенции или по крайней мере ее наиболее политизированной части (увы, нередко этот скептицизм был оправдан). Возобладал акцент на административную модель реформирования сверху. Как бы то ни было, правящая группа исключила интеллигенцию как социальный слой из процесса подготовки и принятия решений (те представители интеллигенции, которые остались наверху, фактически приняли правила игры аппарата), что предопределило и ее уход с политической сцены. В результате очень скоро, уже в начале 1992 г., основной базой нового режима стала бюрократия (как ста рая, так и новая), что было совершенно недостаточно для продолжения демократических реформ. Разумеется, на становление системы власти повлияло и отсутствие в России относительно оформленного «среднего класса», который, будучи уравновешивающим фактором в рамках социальной структуры, обычно (но не всегда) является опорой более рациональных, прагматических правил игры. Хотя опыт Латинской Америки показывает, что средний класс может оказаться и силой, которая толкает к установлению авторитарных режимов. В то же время зачатки этого класса в Польше и Венгрии существенно облегчили пост- коммунистическую трансформацию. Отмечу и другой, не менее важный фактор — несмотря на в целом позитивное отношение Запада к российским реформам, Россия не получила той поддержки, которую имели некоторые другие страны, например, Испания, Венгрия, Польша, Чехия, которые довольно быстро были включены в западное сообщество и получили массированную экономическую помощь. Россия также не ощутила того давления со стороны западных демократий, которое было осуществлено в отношении послевоенных Германии и Японии, что стало важным фактором, побудившим эти страны принять либерально-демократические принципы. Скажем, в Японии американская помощь стала решающим фактором экономической либерализации (политика Макартура и его «линия Доджа» — жесткая программа экономической реформы). Аналогичную роль сыграло американское давление в процессе либерализации Южной Кореи. А ведь авторитарные традиции во всех этих государствах были, пожалуй, не менее сильны, чем в России21. Хотя любое внешнее давление на Россию, имеющее целью подтолкнуть ее к принятию либеральной системы ценностей, могло иметь и обратный эффект. Особое значение имело и то, что постсоветская Россия не прошла через этап вынужденного подведения черты под прошлым, что в послевоенных Германии и Японии стало мощным толчком для общенационального подъема уже на новой консолидирующей основе. Падение коммунизма в России все же не всеми было воспринято как провал прежней формулы развития, и это не дало возможности полностью преодолеть старые стереотипы и переключиться на более цивилизованные правила игры. Кстати, сохранение компартии, не пережившей социал-демократизации, не взявшей на себя ответственности за прошлое, как это сделали компартии в Восточной Европе, — тоже следствие отсутствия в обществе понимания исторического поражения прежнего строя. А подобное непонимание не исключает появления тех или иных реставрационных тенденций, причем не обязательно связанных с коммунистическим периодом. Важным фактором является и экономическое «поле» политического развития. Известно, что однозначной зависимости демократии от характера экономического развития не существует. Так, экономический рост облегчил демократизацию в Бразилии, но в Перу переход к демократизации стал итогом длительной экономической стагнации. В Аргентине все периоды экономического процветания пришлись на авторитарный режим. Так что выводы Сеймура Липсета о взаимозависимости демократии и экономического роста и благосостояния нации сегодня уже не являются непререкаемыми22. Тем более что он сам ныне доказывает, что к авторитаризму в последние десятилетия переходили скорее страны со средним уровнем достатка 23. Многочисленные данные, собранные Адамом Пшеворским и Фернандо Лимонджи, которые исследовали соотношение между экономическим ростом и демократией в Латинской Америке, показывают следующее: шанс на то, что недемократический режим может выжить в условиях трех лет негативного экономического роста, равен 33%, а для демократического режима шанс выжить в этих условиях равен 73%. Более того, ни один недемократический режим в Латинской Америке не выжил в течение более чем трех лет негативного экономического роста, а выживаемость демократии в течение четырех и пяти лет такого негативного роста — соответственно 57% и 50% 24. Этот вывод подтвердили другие исследователи (по некоторым данным, в 70—90-е годы из 27 стран экономический кризис в 21 стране привел к краху авторитаризма)25. Если эта закономерность имеет универсальный характер, то сам по себе экономический кризис в России в момент ее выхода из коммунизма не должен был существенно осложнить становление демократии. Хотя в то же время следует отметить, что взгляды части российского правящего класса, ориентировавшегося для преодоления экономического кризиса на авторитаризм, несомненно, оказали прямое воздействие на становление нового режима 26. Как бы то ни было, многочисленные исследования демонстрируют слабую экономическую эффективность авторитарных режимов27. Окончательным ударом по сторонникам установления авторитаризма для проведения экономических реформ была демифологизация чилийского опыта, который также показал, что только после начала декомпрессии режима Пиночета начался выход страны из экономического кризиса, в который ее завела политика правительства технократов 28. Для понимания взаимосвязи между демократией и капитализмом важен еще один вывод, сделанный Адамом Пшеворским. Проанализировав трансформации в Латинской Америке и Восточной Европе, он доказал, что нет несовместимости между демократией и рыночной реформой, о чем так много раньше говорили. Если либерализация экономики не удается, это значит, что слабы и неустойчивы политические институты. В этой ситуации сами экономические реформы становятся дестабилизирующим фактором, и в какой-то момент правящий класс может попытаться перейти к авторитаризму. Технократы, говорит Пшеворский, которые обычно осуществляют экономические реформы, начинают убеждать политический класс в том, что единственный способ их успешно завершить — это «задавить гласность, чтобы продолжать перестройку» 29. В результате трансформация приобретает характер «stop and go», т. е. начинаются колебания между рыночными преобразованиями и популистской политикой, которая надолго осложняет трансформацию 30. Впрочем, опыт показывает, насколько важна проблема не столько экономического роста, сколько умелого распределения доходов, выравнивающего социальные и региональные диспропорции. Россия по существу двинулась вслед за Латинской Америкой, где социальные разрывы являются постоянным фактором политической напряженности и тем обстоятельством, которое время от времени заставляет правящий класс обращаться к силовым средствам защиты своих позиций. Между тем существует и иной опыт реформ, который не сопровождается появлением таких диспропорций. Речь идет о ряде государств Юго-Восточной Азии. Постепенность и стабильность демократизации в Японии, Южной Корее, на Тайване во многом являются следствием не столько экономических успехов, сколько умелой и сознательной политики выравнивания социальных разрывов, перераспределения доходов между городом и селом, между социальными группами. Разумеется, на процесс демократизации российской власти повлияла слабость гражданского общества. В то же время следует поставить вопрос: в какой степени наличие гражданского общества является предпосылкой формирования демократической власти? Во всяком случае, опыт той же Юго-Восточной Азии показывает, что конфуцианство с его приоритетом группы по отношению к индивиду и фактическим отсутствием самостоятельности этого индивида, приоритетом личной мудрости по отношению к безличностному закону, что несовместимо с принципами либерально-демократического сознания, не стало непреодолимым препятствием в демократизации Южной Кореи, Тайваня, отчасти Филиппин. Впрочем, еще опыт Японии с ее милитаристским и далеким от демократизма прошлым показал, что и при отсутствии четко выраженных традиций гражданского общества и существования самостоятельного индивида можно демократизировать власть. Думается, практика не только Юго-Восточной Азии, но и ряда стран Восточной и Центральной Европы показывает, что Джузеппе Ди Пальма и Альберт Хиршман, возможно, были правы, когда говорили, что демократию могут создавать и не демократы и возможны ситуации, когда правила формируются на ходу и все вместе учатся демократии. В таком случае торможение демократического процесса в России во многом объясняется тем, что даже демократы здесь фактически поддержали иной принцип организации власти. Пора перейти к субъективным обстоятельствам, осложнившим российский путь к демократии, которые связаны с амбициям, взглядами, личными качествами и возможностями политиков, возглавивших российскую трансформацию, с их пониманием политики и нежеланием выйти за пределы прежнего политического опыта. На начальном этапе российский правящий класс действовал в режиме максимального благоприятствования со стороны общества. В 1991— 1992 гг. Ельцин и его группа имели немалое влияние. Важно было и то, что даже пришедшая к власти часть старого правящего класса предпочитала использовать демократическую риторику для укрепления своих позиций. Группы интересов, которые вскоре стали заправлять на политической сцене, в начале переходного периода еще не сложились. Реваншистские группы были разрозненны и ослаблены. «Силовые» структуры старались не вмешиваться в политические события, причем армия вообще не имела традиций политического вмешательства и борьбы за власть, что в новой России создавало благоприятную ситуацию для поиска новых политических решений. Само же общество в этот период было готово идти на немалые жертвы во имя более устойчивого и демократического будущего. Значительная часть общества продемонстрировала свою приверженность демократии, по крайней мере как цели и основному идеалу. По данным различных опросов ценности демократии поддерживали до 70% респондентов, несмотря на критическое отношение к самим реформатором (около 50% считали, что «Россией управляют не демократы») 31. Так что доминирующие умонастроения в обществе (даже несмотря на то, что немало людей так и не определились в своем понимании демократии, не рассматривая ее как механизм осуществления собственных интересов) являлись потенциальным фактором, работавшим скорее в пользу дальнейшей демократизации. К тому же в стране не было признаков активного национализма (его предрекали, кстати, многие наблюдатели), который мог осложнить формирование демократической системы. Таким образом, теоретически в России, избежавшей национальной мобилизации (которая в других государствах облегчала рыночный прорыв), условия для демократизации были более благоприятны, чем в некоторых других постсоветских государствах. Однако потенциал, работающий в пользу демократизации, не был использован тогдашней правящей группировкой. Думается, на начальном этапе — в 1991—1992 гг. — поведение этой группировки, ее представления о власти и политические привычки стали тем решающим фактором, который определил вектор эволюции российской политической системы. Именно этот фактор, кстати, сделал неизбежным силовое преодоление тех структурных противоречий, которые начали разрывать российскую систему власти уже начиная с 1992 г. В свою очередь, силовое разрешение системного кризиса осенью 1993 г. в решающей степени предопределило характер нового российского режима. Вина за упущенные возможности лежит не только на аппаратчиках, оказавшихся наверху. За сделанный выбор были ответственны и интеллектуалы-демократы, имевшие вначале влияние на Ельцина. Опыт всех демократизаций показывает, что элитные группы, их интересы, умонастроения и устремления играют огромную роль в процессе трансформаций, особенно в тех случаях, когда эти перемены осуществляются через «революцию сверху». Роль правящей группировки в России тем более возрастала, что здесь традиционно роль государства и верхушки режима являлась решающей при всех преобразованиях. Однако российская элита фактически отказалась от продолжения демократизации, избрав модель административно-авторитарного устройства — президентскую «вертикаль». Чем был обусловлен этот выбор — стремлением правящей группы сохранить и упрочить власть и неверием в возможность сделать это демократическим путем; искренней верой в то, что «железная рука» облегчит рыночный прорыв; убежденностью, что Россия создана лишь для царистской модели власти? Возможно, сыграли свою роль и реликты чисто марксистского убеждения, что нужно создать новые экономические стимулы и интересы, а «надстройка» сформируется чуть ли не сама собой. Конечно, даже среди демократов или тех, кто считал себя таковыми, было немало персоналистских иллюзий, веры в мудрого вождя или в такого, которым можно управлять и подталкивать в сторону реформ. Впрочем, у разных членов правящей верхушки могли быть различные мотивы, обусловившие их подход к политическому устройству России 32. Интеллектуалы в России, увы, не сумели сыграть роль идеологов трансформации. Более того, зачастую они оказывали отрицательное влияние на российские реформы. «Если в истории тоталитарной власти культурные элиты играли роль контроппозиции, то в современной российской политической культуре интеллектуальные элиты оказались неспособными взять на себя роль, свойственную им в демократических системах», — писал Дмитрий Новиков 33. В свою очередь Герман Дилигенский справедливо отмечал: «В реформируемом российском обществе не оказалось социальных групп, способных сыграть роль духовного или идейного лидера модернизацион- ного процесса. Либеральная интеллигенция, которая претендовала на эту роль в период перестройки, впоследствии потерпела полное фиаско. Прежде всего потому, что разоблачаемому и отвергаемому ею тоталитаризму она не смогла противопоставить ничего кроме абстрактных идеологем — вроде демократии, рынка, свободы и т. п., проявила полную неспособность к трезвому анализу проблем...» 34. Правда, в этом не только вина российских интеллектуалов. Они оказались невостребованными в обществе, а сами так и не смогли заставить правящий класс принять иные правила игры, как это сделали интеллектуалы в Польше или Венгрии. Между тем в восточно-европейских странах интеллектуалам удалось выйти за пределы риторики и перейти к разработке конкретных механизмов новой системы. Но главное — им удалось избежать превращения во вспомогательный, по существу обслуживающий слой аппарата и бизнеса. Правда, здесь возникла проблема иного плана — слишком большая вовлеченность интеллигенции как группы в процесс формирования нового режима, которая в определенный момент привела к тому, что интеллектуалы потеряли роль демократического критика системы. Именно поэтому Ральф Дарендорф предупреждал, что демократия в этих странах победит окончательно только тогда, когда интеллектуалы вернутся к своим письменным столам и к функции оппозиции любой системе. Но, как бы то ни было, здесь интеллектуалы смогли стать социальной базой демократии, пока не возникла более широкая социальная основа для рационально-прагматического порядка. Конечно, немалая ответственность за упущенные возможности демократизации лежит на Ельцине. В период общественных трансформаций, особенно в обществах, привыкших к решающей роли лидера, многое зависит от его роли, влияния, способностей и амби ций. Классическим примером такой решающей роли явилась политика Франклина Рузвельта, который, провозгласив лозунг «Действовать, немедленно действовать!», в течение первых ста дней своего президентства буквально спас страну от краха, предложив стратегию «нового курса». История всех успешных реформ показывает, что подчас именно лидеру принадлежит последнее слово в определении не только курса, но и направления развития системы. Ельцин, довольно успешно сыграв роль ликвидатора коммунизма, так и не сумел выйти за рамки этой роли, очевидно, и в силу своих личных качеств, и в силу самой логики начавшейся политической борьбы. Думаю, он имел определенное поле для маневра в конце 1991 и даже в начале 1992 г., когда мог существенно повлиять на процесс формирования новой политической системы. Но вскоре по мере развертывания противостояния с парламентом возобладала логика взаимного вытеснения 35. В 1993 г., когда, казалось, Ельцин мог диктовать любые правила игры, он на самом деле был уже гораздо больше ограничен в своих действиях, чем в 1991 г. Сама кровавая развязка противоборства, провокационная роль оппозиции в ходе противоборства, отсутствие ответственных политических сил после разгрома старого парламента, наконец, эйфория от победы в правящем стане — все это вместе провоцировало Ельцина на оформление своего единовластия, которое во многом было реакцией на противостояние предыдущих двух лет. По существу первый российский президент, скроив режим под себя, заложил в него структурные противоречия, которые вскоре стали причиной не только его личной драмы как правителя, ухода которого дожидается все общество, но и осложнило реформу этого режима, которая, возможно, потребует новых антисистемных действий. Впрочем, могли ли люди, выросшие при коммунизме и в этот период ставшие политиками, действовать иначе? Возможно, наша критика в их адрес не совсем оправданна, и они просто не могли быть иными? Если это так, значит, варианта более устойчивого движения к демократии у нас не было? Здесь есть смысл вновь вспомнить испанский опыт. Тамошняя элита, сформировавшаяся в условиях одного из самых мрачных режимов, да еще прошедшая через кровь гражданской войны, тем не менее оказалась способной к обузданию своих эмоций, чувств и аппетитов, оказалась способной к ориентации на демократические ценности. Впрочем, и политический истеблишмент стран Центральной и Восточной Европы, включивший как представителей новой элиты, так и старые кадры, сумел принять демократические правила. Еще более поразительным примером мирной и демократической трансформации является опыт ЮАР, где на социальные противоречия накладывались расовые. Причем во многих странах, которые стали переходить на путь демократии, сам этот процесс начинали нередко вовсе не демократы, а люди, прежде принадлежавшие к элите авторитарного режима. Возможно, мы преувеличиваем процедурный фактор в становлении российской системы власти, т. е. важность действий политических акторов. Ведь эти действия всегда были предопределены социально-экономическими и историческими предпосылками. Может быть, правы те, кто говорит, что даже если бы в России возникла политическая система, основанная на рациональных предпосылках и разделении властей, на жестком разграничении сфер ответственности отдельных институтов, — и в этом случае давние патронажно- клиентелистские традиции, привычки к теневому сговору и безответственным сделкам, административные черты поведения взяли бы верх. Началось бы утекание политического процесса за кулисы, и результат был бы не намного лучше, чем тот, который мы имеем сегодня. Не исключено, что Россия действительно была обречена пройти через этап мучительного преодоления вечевой, советской демократии, затем через попытки соединить демократическое начало с традиционным административно-авторитарным. Но неизбежность болезненной трансформации вовсе не оправдывает ошибки, провалы, неспособность российских лидеров к выбору оптимального пути.
<< | >>
Источник: Лилия Шевцова. Режим Бориса Ельцина. 1999

Еще по теме Почему все не так и кто виноват?:

  1. ЭДВАРДУ КЛЭРКУ ИЗ ЧИПЛИ, ЭСКВАЙРУ
  2. Париж, 1 декабря 1848 г. CONSOLATIO 1
  3. [ИЗ ПЕРЕПИСКИ]
  4. 1.5. Общение как взаимодействие
  5. II. КТО СУДЬИ?
  6. КОММУНИКАЦИИ — ПУТЕШЕСТВИЯ — СВЯЗЬ В РИМСКОМ ГОСУДАРСТВЕ
  7. РУССКИЙ ВОПРОС
  8. Виноваты ли развитые страны в бедности остальных?
  9. § 6. Миф о русском антисемитизме
  10. ГЛАВА 9 Примеси спирта, примеси распри и нарком Меер Литвинов
  11. Конфигурация американского общественного мнения в отношении иранской проблемы в 2000-е годы
  12. XIX П. Н. Милюков (1859-1943)