VII. ОСВЯЩЕНИЕ РЕАЛЬНОСТИ 1918. V.3L Вознесение ІЬсподне. Ночь
Это слово у нас в житейском пользовании давно уж обтерло свои углы, которыми оно вдавливалось в плоть мира, давно уж выветрилось. Разве не отождествилось оно в сознании большинства с понятием нравственной высоты? Разве пользование им в ином смысле не стало в понимании нашей современности условным, ничего не прибавляющим к содержанию тех слов, к которым оно прибавляется в качестве украшающего эпитета? И однако, исконное значение слова «свято й» есть менее всего, или позже всего, нравственное совершенство, а напротив,— совершенство онтологическое, превосходство бытия, высота иерархического плана. Когда мы говорим о святой купели, о святом мире, о Святых Дарах, о святом покаянии, о святом браке, о святом елее (так и называется елеосвящение: таинство святого елея) и т.
д. и т. д. и, наконец, о священстве, каковое слово уже включает в себя корень свят, то мы прежде всего разумеем именно не-от-мирность всех этих таинств; они—в мире, но не от мира: они действуют на мир и миром могут усвояться, но их бытие не в мире, не мирское, не растворяющееся, не растекающееся в мире, с миром не отожествляющееся. И такова именно первая, отрицательная грань понятия о святости. И потому, когда вслед за таинствами мы именуем святым многое другое, то имеем в виду именно особливость, отрезанность от мира, от повседневного, от житейского, от обычного—того, что называем святым. Когда мы говорим: святой храм, то прежде всего это означает, что данная постройка не есть обычный дом, что в ней не подобает жить; когда говорим мы: святая чаша, то разумеем под этим такую чашу, которая стоит вне всего ряда чаш и не может быть употребляема житейски; святая чаша—это значит, прежде всего, нечашка. Под святыми иконами разумеем мы не просто изображения и не простых людей, не для обыкновенного употребления, например не для украшения комнат; иконы—не-картины. Тут не могу удержаться, чтобы не вспомнить рассуждение ка- кого-то из наших эстетов в объяснительном вступлении к каталогу выставки древних икон. «В прежние времена,— приблизительно так рассуждает он,—думали, что иконы предназначены для богослужения и что им надо молиться; теперь же мы произвели расчистку,— и оказалось, что это просто живопись». Так вот, именно это не «оказывается», и каково бы ни было качество живописи, служащей эстетической материей иконы, эта последняя есть именно святая икона, и никогда, хотя бы с нее соскоблили не только олифу и краски, но даже и левкас, не окажется она «просто живописью». Святые одеяния,— продолжаем далее ряд примеров,—это не одежды для постоянного пользования, для пользования мирского: короче, это—не-пла- тье. Святой престол—не стол для обеда или для работы и т. д. ИТ. д.Подобно тому как,—когда в Библии называются святыми народ израильский, суббота, храм, священство, юбилейный год и т.
д., то этим отмечается их избранность, их уединенность, их исключенность, их отрезанность от всего прочего того же рода. Израильский народ свят—как обособленный из среды прочих народов, как изъятый из этнографии, как имеющий быть не тем, что прочие народы; и всякий раз, когда Израиль хотел ниспасть из этого своего иерархического плана и сделаться народом среди других народов, его постигало опаление Божиею ревностью об его исключительности; в повествовании Книги Царств о помазании первого царя1 ставится ударение вовсе не на греховности принципа царской власти как таковой, а на желании Израиля, оставив свою непосредственную теок- ратию, быть «как прочие народы»; в этом «как прочие народы» был грех ниспадения Израиля с высшего, над-исторического плана к плоскости сравнительно-исторической, хотя все еще святой в- сравнении с разными другими плоскостями государственного устройства, которым потом отдавался Израиль. ТЬчно так же суббота свята,—ибо выделена из чреды седмицы, согласно заповеди: «шесть дней делай... вся дела твоя, в день же седмый, суббота, ГЪсподу Богу твоему» 2; да, ІЬсподу Богу, т. е. совсем не то, что прочие шесть дней, эти шесть дней не смеют втекать или хотя бы даже просочиться малейшей струйкой своих житейских попечений в день, который отрезан от прочих шести, который хотя и во времени протекающий, но, однако, не есть обычное время. Священство свято—поскольку оно поставлено вне смешений с прочим народом израильским. И, разбирая иные случаи применения в Библии слова святой, мы заметим, что всегда в нем содержится на первом месте указание на н есливаемость явления известного рода со всем своим родом, на изъятость чего-либо из области однородного с ним. Святой—это прежде всего «не». Этому «не» в понятии святости соответствует и самое производство еврейского словакодеш—святой или С2Л"7р кадош—святыня. Dia-
гольный корень 4J |р кдш сближают (Hofmann,—Schrift-
bew И в Новом Завете, когда множество раз апостол Павел называет в своих посланиях современных ему христиан святыми—Syioi, то это означает в его устах прежде всего выде- ленность христиан из всего человечества; христиане—это и есть Новый Израиль, духовный Израиль, самая суть израильского народа. Они святы, ибо избраны: святые соответствует приблизительно нашему понятию освященный, или, чтобы сказать сосредоточеннее, посвященный. Словом святые, oryioi, назывались также в античном мире посвященные в мистерии, ибо и эти посвященные мыслились как выделенные и особые, навеки ставшие превыше мирских терзаний и горестей. Да и самое христианство, с другой стороны, понималось, конечно, как род мистерий, как своего рода мистерия мистерий, или, иначе говоря, как абсолютная мистерия, пред
Фрагмент росписи верхнего свода Преображенского собора московского Новоспасского монастыря. Фото А. Харьковского
которой все прочие мистерии лишь сень и подобие. Таково вообще слово-употребление ayioq. И еще один пример из числа многих других полезно будет привести здесь. По древнему чину царского миропомазания, после совершения сего таинства о Царе, как существе особом, изъятом из среды общества, сверхнародном, сверх-законном и неприступном мистически, Патриарх возглашал: «"Ayioq!» (свят)4.
По словам того же Симеона Солунского о Царе, «он... причисляется к освященным лицам в Церкви»5. Эта выделен- ность Царя из среды народа, «святость» его отмечалась на изображении Царей венчиком, нимбом вокруг их голов: так
бывало в Византии б, так же бывало и у нас; например, такова роспись верхнего свода вблизи входа в паперть Преображенского собора Московского Новоспасского монастыря, представляющая родословное древо русских великих князей и Царей Рюрикова дома: «все государи изображены во весь рост малого размера, с нимбами вокруг головы»7. Но чистое отрицание мира, необходимое при определении таинства, еще не достаточно—ибо, будучи чистым отрицанием мира, и только таковым, таинство оказалось бы просто ничем. Если мы ранее говорили, что таинство должно мыслить как предел некоего ряда, как предел обряда, то тогда же было отмечено, что самый предел может мыслиться или как онтологическая реальность, или же как только способ мысленного объединения ряда, как своеобразное строение, как закон построения обряда, как отвлеченность, как ens rationis11. Следовательно, в е р а в онтологическую реальность таинства соответствует в культе тому, что в области отвлеченного мышления называется постулатом существования. Особый, не выводимый ни из каких психологических условий, акт выхождения из своей субъективности и перехода в транссубъективное, акт веры свидетельствует нам о самом существовании таинства. Таинство и здесь и там, и долу и горе. Оно имманентно-трансцен- центное. Как таковое оно требует и акта субъективно-транссубъективного, сознания—совершающегося, но за пределы сознания простертого: это и есть вера, поручающаяся в существовании таинства, «обличающая вещи невидимыя»12.
1918. Будучи предметом веры, таинство есть вещь невидимая. «Sacramentum est invisibilis gratiae visibilis forma»—таинство есть видимая форма невидимой благодати,— по Бл<аженному> Августину (L. 2 de doctr. ch. С. 1)13. «Sacramentum est sacrae геі (т. е. благодати) signum»—таинство есть знак священной вещи (т. е. священного, благодати),—говорит он же в ином месте (L. 10 de civit. Dei. С. 2)Но эта невидимая святыня, чтобы быть, должна быть чем-нибудь, чем-то: будучи «не» в отношении мирского, она должна быть нечто сама в себе, в своей области духовного. Святое—выделенное, но выделенное ради иных, новых определений; так, святое время есть праздник, т. е. время праздное, или, иначе говоря, свободное от житейских попечений,—пауза повседневной жизни. Но этот разрыв жизни, эта пауза, освобожденная от шумов мира, не есть пустота во всяком смысле слова: она занята собственным своим содержанием, в ней звучит иной, надмирный звук. И о всякой святыне должно повторить соответственно то же, что сказано о празднике: все святое есть праздник житейского. Иначе святое было бы просто ничем, логическим отрицанием мира, т. е. тем же миром, но со знаком отрицания, или нашим, только нашим, не более как субъективного значения, жестом от мира; — было бы бессильным трепыханием крыльев, остающихся все на том же месте. Несомненно, в понятии святости мыслится, вслед за отрицательною стороною ее, сторона положительная,— открывающаяся в святом реальность иного мира. Эту реальность наша современная мысль склонна приравнять к нравственной силе, разумея под святостью полноту нравственных совершенств. Таков кантовский обход культа с тыла, так сказать, ибо нравственность при этом мыслится как сила этого же, дольнего, мира и притом субъективная; если бы доверчиво прислушиваться к кантовским нашептываниям, то пришлось бы признать, что в таинстве нет никакого прорыва <в> бытие иное, что таинство только регулирует жизнь «феноменальную»—по терминологии Канта, впрочем очень неудачной, оставаясь ей имманентным, и что, следовательно, сознание и при наличии святыни по- прежнему заключено в себя самого и не имеет опоры вне себя. Но напрасны бессильные покушения на понятие святости со стороны «философа протестантизма». Уже самое словоупотребление свидетельствует против таких покушений: когда говорится о святых одеждах, о святой утвари, о святой воде, о святом елее, о святом храме и т. д. и т. д., то явно, что здесь речь идет о совершенстве отнюдь не этическом, а—онтологическом, и, значит, если в данных случаях положительная сторона святости—это онтологическое превосходство над миром, онтологическое пребывание вне здешнего, то, следовательно, и вообще узел связи этого понятия святости — не в этике, а в онтологии.
Этим сказано, что и те случаи употребления слов «святой», «святость», «святыня», которые, отдельно взятые, могли бы быть толкуемы на-двое, в соотношении с вышеуказанными, уже не могут быть толкуемы двояко, но лишь одним должны быть толкуемы—онтологическим; святые молитвы, святые слова, святые песнопения—уже не могут быть, теперь, понимаемы как высокие по своему этическому содержанию, но — как имеющие иную реальность, виной плоскости бытия пребыва- ющие, нежели обычные слова и обычные песнопения. Попытки такого перетолкования понятия святости—попытки заменить «песни небес» «скучными песнями земли»15; но явно, что слово «святой» указывает именно на «песни небес». И если человека мы называем святым, то этим мы не <на> нравственность его указываем,—для такого указания есть и соответственные слова,—а на его своеобразные силы и деятельности, качественно несравнимые со свойственными миру, на его вьпнеми- рность, на его пребывание в сферах, недоступных обычному разумению, на его восхищение до «третьего небеси»16, на музыку небесных сфер, сопровождающую его слова и его движения; нравственность же такого человека,—не входя сама в состав понятия святости, отчасти служит одним из благоприятных условий его вышемирности, отчасти же проявляется как следствие таковой, но связь этих двух понятий устанавливать нужно нитями нежными и очень гибкими, ибо, если уж говорить в упор, то «праведнику закон не лежит»17. Так, следовательно, если о нравственном поступке будет сказано: «святое дело», то тут имеется в виду не кантовская его, имманентная миру, нравственная направленность, но анти-кан- товская, миру трансцендентная, соприсносущность не-от-мир- ным энергиям. Называя Бога Святым, и Святым по преимуществу, источником всякой святости и полнотою святости,— что выражается символически трегубым:
«Свят, Свят, Свят Господь Саваоф!» 18 —
вместе с горними силами мы воспеваем не Его нравственную, но Его Божественную природу—воспевается и превозносится природа славы, величия, полноты творческой мощи: «Исполнь небо и земля славы Твоея»19 —
ибо слава Божия—это не мятущиеся и текучие мнения о Нем человеков, не наше или чье бы то ни было, хотя и доброе, но субъективное суждение о Боге, а объективно присущие Ему энергии—присносущный Свет божественный, являющий Его неизреченное величие. Слава Божия есть объективное явление Божие, Его живое самосвидетельство о Себе бытием и действием. В чине освящения антиминса о существе освящения говорится в этом смысле очень определенно: «Низпосли Пресвятаго Твоего и поклоняемаго и Всесильнаго Духа, и о с в я т и жертвенник сей, исполни его Света присносущнаго» 20 и т. д. (Архиерейский чиновник, л. 139). Освятить жертвенник—это значит, по словам молитвы, «исполнить его Света присносущнаго»—равенство тем более выразительное, что оно относится не к одушевленному лицу, но к вещи, и, следовательно, «Свет присносущный» никак не может быть перетолкован в смысле психологическом или моралистическом.
Итак, мы отметим, что исходный пункт, бесспорная точка в понимании слова «святой»—не в святости лица, каковая сама по себе могла бы толковаться по-разному, но в святости вещи,—что по своей простоте и меньшей гибкости толкуется более определенно; несколько афористически можно сказать: не вещь свята, на-подобие лица, но лицо свято, на-подобие вещи.
4. О том же свидетельствует и этимологическое рассмотрение еврейского слова ЕГПр —кадош, святыня. Наиболее вероятною считается этимология, приводящая глагольный корень
С??~Тр кдгп к корню двулитерному дш,—от которого
происходит также и корень дшь (даша)—позеленел,
покрылся зеленью,—и признающая основным значением его enituit—«блистая, выставился вперед» (Ohler, Orenek, в Нег- zog's R.— Encyclop. 19, 618; Gesenius. Thesaurus linguae he- braicae, З)21. Следовательно, этою этимологией устанавливается и более определенно, в чем именно состоит особенность святого: оно есть то, что находится над обычным и что в обычном является, выступая из себя, своим светом, излучениями своими, своими светоносными энергиями. «Бог есть Свет» (1 Ин. 1, 5)—вот новозаветное выражение Божией святости, в разных сочетаниях многократно повторяющееся Священным Писанием. Но по таинственной, небесным воинством воспеваемой трисвятой песни, Бог есть Святой—Святой по преимуществу и прежде всего,—и потому «Бог есть Свет» может быть заменено посредством: «Святой есть Свет». Вот суждение—почти аналитическое, ибо свет и святой— слова со-коренные, по крайней мере в языках славянских.
«Все небесное есть Свет вечный» (Палестинский патерик, вып. 19, стр. 14 22; Acta Sanctorum, Mart, I, 870—822, § 12).
«Вера есть обличение вещей невидимых23 (обличение— єХєуХО^), но «вся... обличаемая—та 5є яаута єХєухоцєуа—от Света является, все бо являемое Свет есть» (Еф. 5, 13). Иначе говоря: невидимое, предмет веры, обличается верою, т. е. получает обличие или, еще, приобретает вид, делается видимым; и, обличенное,—является Светом, является как Свет; Свет есть то, что дается в невидимом предмете веры созерцанию веры как видимое: невидимость предмета веры есть уединенность его как святого, от плотского зрения,—отрицательный момент святости; постигаемое же очами веры святое открывается как Свет: положительный момент. Соединяя то и другое определение вместе, скажем: Святое есть Свет невидимый. Это—Свет, который называется в богослужебных книгах, в житиях святых и у св<ятых> отцов Светом великим, неприступным, неизречен- ным, бесконечным, премирным, небесным, сиятельным, сиятельнейшим, горним, вечным, блаженным, странным, непостижимым и т. д. и т. д.; это—Свет Фаворский, Свет нетленный, божественный, несозданный. Это—тот Свет, о коем можно и должно говорить, согласно учению святых подвижников, и преп<одобного> Григория Паламы в частности, что он Божество и Сам Бог—разумеется, Бог в своем явлении, Бог как созерцаемый. Это тот самый Свет, о котором на пяти соборах почти вселенского смысла шли ожесточенные споры, от исхода которых зависело быть или не быть истине православия: тут шел решительный бой между Востоком и Западом, между Средневековьем и Возрождением. И было утверждено, что воистину этот Свет есть онтологический устой мира и истории. Это—тот Свет, который может восприниматься как божественная теплота, как небесный звук, как неизреченное благоухание, как сладость несказанная,—о чем свидетельствует опыт подвижников, о чем бесчисленно-краты возглашает отеческая письменность и богослужебные книги.
5. Понятие святости имеет полюс нижний и полюс верхний и в нашем сознании непрестанно движется между этими полюсами, восходя вверх и нисходя обратно. Взятое в своем внутреннем движении, понятие святости может быть представлено как лествица примерно с такими ступенями:
небытие — мир — исключение — избрание — очищение — искупление — Свет — Бог,
и лествица эта, проходимая снизу вверх, мыслится как путь отрицания мира, как via negationis, как 65о<; Sva>24, от мира к Богу, как вехи апофатического богословия; но она же может рассматриваться как проходимая в направлении обратном, и тогда она будет мыслиться как путь утверждения мировой реальности чрез освящение этой последней, как via positionis, как о56<; хатсо25, от Бога к миру. Культ есть святыня, и как святыня он сразу осуществляет в себе оба этимологические
размаха слова —кадош—и отрицательный, и положи
тельный: ведь в культе вещи мира восходят к царству Света, а царство Света исполняет собою мировые недра, дольнее воспаряет, горнее же проливается,—земное животворится духом, небесное же одевается плотью.
Точки встречи того и другого—таинства. Таинства—бого- человеческая действительность, где земное просветлело и от Света небесного получает собственное свое содержание. Таинства—это изъятые из повседневности участки повседневного, вырезки жизни. Эти вырезки перестали быть тем, чем были. Они сделались иными миру, странными. Они—как отраженные плоскостью жизни и в мире видимые образы невидимого
Солнца. Представляется неизменно питающий ум платоновский образ пещеры. Но Платон говорит только о тенях, созерцаемых узниками, а мы могли бы продолжить платоновский миф и представить себе зеркала, посредством которых заключенные в пещере созерцают, оставаясь все еще в пещере, невидимое из пещеры солнце. Не без тайного намека на подобную мысль почиталось в элевсиниях зеркало, и доныне чтится оно на Дальнем Востоке, где, в Стране Восходящего Солнца, прямо повествуется, как солнце, укрывшееся в пещеру, было выманено оттуда собственным его изображением в поднесенном к пещерному входу зеркале. Таинство больше и глубже зеркала,—это так; но и зеркального изображения не следует умалять, ибо оно ведь являет нам не подобие реальности, а самое реальность, в ее подлиннике, хотя и посредственно.
6. Но таинство, претворяющее жизнь участками, претворяющее только участки жизни, вносило бы полный разрыв и надлом в нашу личность, если бы было только замкнуто в себе. Оно не исцеляло бы «язвы души» 26, отнюдь нет, но изъязвляло бы душу, отрывая от нее и делая чужими для нее куски ее плоти. Ослепительный свет таинств еще бы более омрачал тьму, их окружающую, если бы, в них только сосредоточенный, он не изливался бы и за их пределы. Вторгаясь в нашу жизнь и претворяя отдельные, количественно ничтожные, области ее и мгновения в обособленные, ни с чем не сравнимые, недвижимые, абсолютные точки, культ раздирал бы наше живое тело и тем вносил бы в нас не укрепление, а разложение личности: ей, условной, текучей, земной, было бы нечего делать с возведенными в вечность местами своими, она не находила бы масштабов сравнивать текучее свое содержание с этими областями абсолютности и должна была бы отвергнуть либо ту, либо другую часть себя самое, либо просветленную, либо не просветленную, потому что обе вместе—как противопоставленные и поэтому противоборственные—они не могли бы жить в одной личности. Это и было бы так, если бы—если бы таинство только возводило в вечность места освящения и не укрепляло бы при этом всего их окружающего, так чтобы каждая функция человеческого существа не только получила абсолютную точку опоры, но и по мере подхождения к этой точке сама, всем своим объемом, пользовалась некоторыми отражениями таинств, сама имела бы святые запечатления и светлые осияния таинств. Иными словами, таинство опаляло бы личность, если б ы не имело около себя своего о б р я д а. В порядке отрицательном обряд необходим как путь восхождения к святыне; и без него мы до святыни не добрались бы; в порядке же положительном, посредством обряда мы возвращаемся от святыни к жизни, и без обряда не смогли бы снова войти в жизнь.
7. Таким образом, мы снова подошли к вопросу об обряде. На пути восхождения земного к небесному—обряд был понят нами как лествица отрывов, как постепенность умираний земного. Теперь, на пути нисхождения небесного к земному—он должен быть понимаем как лествица воплощений в земном—небесного, как постепенность воскресения земного— в небесном. Ступени обряда уводят с земли на небо, но они же низводят небо на землю. Это—просветление и одухотворение мира, это—преображение земного вещества, осмысливание косной плоти. Это—нисходящие ступени культуры,— от Логоса, культуры-культа, в высшем и совершенном смысле слова «Истинного Света»27, который есть Христос, во плоти пришедший,—к таинствам, а от таинств—к убывающим по силе воссияниям. От обрядов свет святыни передается другим обрядам: так, небесные иерархии передают друг другу свет божественного откровения, всегда истинный, всегда самотождественный, но умаляющийся в своей яркости при каждой последовательной передаче. Обряды можно сравнить, таким образом, с базальтовыми уступами водопадного ложа, по которым ниспадает живительная влага, чтобы достигнуть долин, не разрушив их и не размыв той земли, на которой взрастут нивы: так постепенностью обрядов умеряется непереносный <для> твари удар божественной благодати; не говорит ли о<тец> Иоанн Кронштадтский, вслед за другими, познавшими на опыте нестерпимость нисходящих волн благодати, что если бы содержимое Св<ятой> Чаши явилось в собственном своем виде величия, то нестерпимого блеска не выдержали бы очи никакой твари28. Обряд приспособляет нас к восприятию благодати, и благодать—к восприятию ее нами: такова его функция.
8. В таинствах получают высшую меру освящения самые корни нашего естества. Но далее, от корней — к ветвям и от ветвей—к ответвлениям, передается деятельность божественной благодати, божественная энергия, и уже не только корни нашего существования, но и все оно, во всех своих проявлениях, получает новую жизнь, а потому—и новый строй и новый закал: обряд есть осуществленная ориентированность на Боге, во плоти пришедшем, всей нашей жизни. В этом смысле можно сказать, что нет определенных границ обряда: начинаясь таинством, нисходит, ветвясь и расчленяясь, в жизнь храмовую, отсюда—в при-храмовую, затем в быт, в строение культуры и далее, подобно тончайшим волоскам и усикам, порою еле—или совсем невидным, впивается в недра земные, в жизнь космическую, уже не будучи обрядом только человеческим, обрядом, ограниченным пределами человеческого общества, но захватывая в себя всю тварь, все бытие, самые стихии.
Повторяю, нет никаких определенных границ обряда: по существу—обряд есть все, ибо все, что не есть обряд, не должно быть и не образует единой ткани культо-центрического опыта. Фактически же—мы называем границею обряда всякий раз границу нашего ведения. Вот, например, мы кланяемся на улице, снимая шапку,—что это, обряд или не обряд? Вероятно, большинство скажет, что это—только обычай, т. е. не введет поклона в границы—ведомые им — обряда. Но св<ятой> Иоанн Дамаскин утверждает, что мы снимаем шапку пред проходящим знакомым и должны снимать ее, ибо этим выражаем мы религиозное почитание образу Божию, который в человеке: человек—та же икона, икона Іоспода Своего29. И значит, поклон—поклон знакомому на улице—это уже не «обычай», а обряд.
Мы готовим кушанье. Исторически—кухня есть святилище, а очаг—алтарь его. Кухня—не только духовное средоточие дома, но и зерно, из которого и около которого вырос весь дом. Кухня—это храм религии рода, связующее начало поколений, и именно чрез нее поколения священны друг для друга и образуют священное единство, род. Так было, так было в длинном ряде веков. Но исторические корни всечеловеческой религии никогда и никем не были отменены, да и не могут быть отменены, ибо—не чье-либо изобретение они, не установлены чрез contrat social30, а являются выражением самой природы нашей. Мы не отменили их, не смели их отменять, но лишь легкомысленны в отношении их. Мы не думаем о них и пренебрегаем ими, безумно отвергаясь тем самым собственного своего, живущего в нас закона. И, посягая на этот закон, мы отрешаемся тем самым от своей собственной человечности, убиваем самих себя как людей. Семейный очаг, мы сказали, был средоточием дома; но не только был—и есть, неизменно есть, как неизменно есть наша собственная природа. И доселе в благочестивых домах и в монастырях огонь кухонной печи возжигается непременно от лампады, и значит, есть святой огонь, святой, а не простая полезность; новая посуда ополаскивается богоявленскою водою, а значит, есть святая посуда—утварь этого храма всечеловеческой религии; домашние припасы освящаются, масло льется крестообразно, крестообразно сыплется соль, крестообразно знаменуется ножом хлеб, прежде чем начнет его резать хозяин дома. Все творится у священного огня с молитвою и крестным знамением. Явно, приготовление кушанья как было, так и есть—род богослужения, низший, может быть, но все-таки священный, по-своему уставный. Кухня — совокупность обрядов. Грубое нечувствие жизни и великое нечестие говорить и думать: «просто кухня», «только кухня», теряя из виду ее священную глубину. Но так обстоит не с кухней только: вся жизнь пронизана обрядом; попіл ой, скудной и скучной делается она, когда утрачена обрядность жизни. Тогда это качество, эту координату глубины жизненной пытается подменить скучающий человек обострением жизненных впечатлений, двигаясь только в плоскости жизни; но нет внутреннего предела и завершенности в этом заострении, и пряности жизни, следуя за пряностями, приводят к границам допустимого человеческой природой—и губят.
Всякое новое дело требует молитвы о нем, особливого освящения своих начатков, выделения из себя некоей десятины: первины всякого дела приносятся Богу. Пусть часто к молебну пред открытием нового учреждения прибегают не вполне искренно, а, может быть, даже из простого приличия. Но ведь что-то говорит о существовании такого приличия, т.е. в чьем-то сознании, значит, предполагается и требование по существу, нарушить которое было бы оскорблением приличий. Что же значат эти молебны и эти молитвы, как не освящение тех дел и начинаний, пред которыми молебны служатся? Что значат эти молебны, как не низшие степени посвящения Богу начатков, т. е. введение дел, по-видимому светских всецело,— в область культа—поставление их при культе, около культа, в культе? В настоящее время с общим омирщением, обесцвечением, обеднением жизни культурной, подобные молитвы и молебны становятся бесцветнее, однообразнее, по-протестантски уравнительнее в отношении к своеобразию культурных дел. Но даже современные Требники дают гораздо большее многообразие чино-последований, чем сколько их применяется в современной жизни обычно. Требники же древние изобиловали чинами своеобразными, высокой расчлененности и конкретности, часто связанными с местными условиями, порою поэтому неповторимыми в иных местах чинопоследованиями и, по естественной исторической причине, малоизвестными.
9. Вспомним, например, об особом последовании Церкви Александрийской, идущем из глубокой древности, но за пределы этой Церкви не распространившемся и применимом по самому существу дела только здесь,— именно об освящении вод Нильских. Известно, насколько благоденствие Египта зависит от высоты поднятия Нильских вод. «До сих пор египтяне всех религий видят в Ниле величайшего благодетеля всей своей страны, в определенное время года совершают различные великолепные празднества ради поднятия вод великой реки и, кроме того, подобно древним египтянам, олицетворяют Нил, свершая ежегодно, с большой помпой, его обручение и обращаясь к нему с различными молитвами» (Пападопуло Кера- мевс)31. По свидетельству Руфина, Созомена и Сократа, священный локоть для измерения подъема воды в летнее солнцестояние торжественно переносился в церковь во времена хоистианские. При этом совершалась особая служба, и совершалась она вплоть до первой четверти XIX века; к сожалению, мне не известно, совершается ли она ныне, но чинопоследование ее, в разных редакциях, издано и предназначено к совершению. Освящение Нильских вод должно происходить после литургии. Важнейшая или, по крайней мере, характернейшая часть его состоит в попеременном возглашении диаконом и народом, т. е. ликом: "Avco ті} rcpovoia xai rrj яроста^єі тоб ©sou Net to— горе промыслом и повелением Божиим, Ниле!» (трижды) и других тому подобных, перемежающихся особыми стихами прошений. Эти возгласы диакона и народа все учащаются, затем диакон сокращает их: «"Avco Nsito—горе, Ниле». И народ: «"Avco Neito—горе, Ниле». Диакон: «"Avco, avco Net to—горе, горе, Ниле», народ же: «"Avco, avco, avco Neito—горе, горе, горе, Ниле»,— и возглашает это трижды. Далее—вход, водосвятие, чтение Евангелия и т. д.
Подобного же рода чинопоследование местного характера на священное купание во Влахернском монастыре. В пределах Православной Церкви можно было бы указать много и доселе сохранившихся таких местных чинопоследований. Но в древности их было несравнимо больше, и каждая местность особенные условия своей жизни освящала особыми обрядами. Но и помимо явлений чрезвычайных, даже заурядная жизнь в церковном укладе подлежит освящению в своих подробностях. Загляните в Требник, даже в современный, урезанный Требник,—и вы увидите, что даже мелкие подробности жизни, даже частные стороны ее подлежат особым освящениям, т. е. входят в особые обряды: вся жизнь пронизана культом, вся она, как сетью артерий, питается благодатью, вся она, так или иначе, связана с культовым средоточием—таинствами, а потому и средоточием всех средоточий, с центром культа, о котором было уже говорено раньше. Тут было бы естественно начать перечислять все предметы, явления, действия, отправления, стихии, существа и т. д., которые освящаются в христианском культе. Но считаю нецелесообразным распространять слово все сухим перечнем—всего, кажется, что только можно придумать и чинопоследования на освящение чего содержатся в старинных, а отчасти и новых, Требниках.
Полезнее рассмотреть что-нибудь более конкретно. Всем известно, что освящается воск—на так называемые «свечки», т. е. навечерие Богоявления, затем на «Двенадцать Евангелий» в Великий четверток и на Пасху, что освящается огонь—в те же дни и в иные. Но менее известно, что и звук может быть освященным и срастворенным благодатью. А между тем, в «Чине благословения кампана, си есть колокола или звона» ясно говорится даже о космическом действии священного звона. В ектении: «О еже благословити кампан сей в славу святаго имене Своего, небесным Своим благословением, Господу помолимся... О еже подати ему благодать, яко да вси, слышащии звенение его во дни или в нощи, возбудятся к славословию имене святаго Твоего... О еже гласом звенения его утолитися и утишитися и престати всем ветром зельным, бурям же, громом и молниям, и всем вредным безведриям, и злорастворен- ным воздухом... О еже отгнати всю силу, коварства же и наветы невидимых врагов, от всех верных своих, глас звука его слышащих и к деланию заповедей Своих возбудити я, Господу помолимся» 32. В псалмах и паремии, читаемых при этом освящении колокола, а также в стихирах, воспеваемых тут, напоминается, что все стихии, вся тварь восхваляет Творца; напоминается также о священном звуке тимпанов, гуслей и труб и о том, что глас Господень правит всею мировою жизнью. В молитвах этого благословения—типом, под который подводится испрашиваемое благословение колокольного звона, таким типом полагаются чудодейственные вострубления трубные, разрушившие Иерихон. «И ныне,—молится священник,— Владыко Пресвятый, кампан сей... небесным святым Твоим благословением и благодатию Всеосвящающаго Твоего Духа благослови и освяти, и влей в онь силу благодати Твоея: яко да услышавше, вернии раби Твои, глас звука его, в благочестии и вере укрепятся и мужественно всем диавольским наветом сопротивостанут, и молитвами и всегдашним славословием Тебе, истинного Бога, сия победят, к церкве же на молитву и славословие святаго имене Твоего, во дни и в нощи спешно, яко ведоми да ведутся [т. е. таинственною силою влекомы, силою, вливаемою в звук колокола, а не просто звоном-сигналом, звоном- знаком разбуженные]: да утолятся же и утишатся, и престанут и нападающия бури ветренныя, грады же и вихри и громы страшнии и молния, и злораствореннии и вреднии воздухи гласом его». [Такова, по вере православной, космическая действенность звона; а что речь идет именно о чудесных силах его, подчеркивается следующим]: «Ты бо, Господи Боже наш, не точию умными и одушевленными созданиями Твоими... но и бездушными, яко же Моисеовым жезлом, и медяною змиёю в пустыни, вся, яже хощеши, преславная твориши и чудодейст- вуеши: вся бо Тебе возможна суть, не возможно же ничто- же...»33 И в последующей молитве главо-преклонения: «Кампан сей небесным Твоим благословением исполни, яко да глас звенения его услышавше, противныя воздушныя силы далече от оград верных Твоих отступят, и вся раздеженныя их огненныя, яже на нас, стрелы угаснут, трескания же молний, нападение града, и вся вредныя воздухов злорастворения, всесильною и крепкою десницею прогонима и удержанна да утолятся, утихнут и отступят...»34 И затем колокол освящается молитвою, святою водою и каждением—снаружи и снутри35.
1036. Вся жизнь культом освящается. Но освятить всю жизнь равномерно—это значило бы сделать ее всю однородною, и тем — отщепить от таинств, которым освященная жизнь должна быть лествицею постепенного восхождения, т. е. опять- таки раздробить жизнь. Мне представляется образ, мало благоговейный в отношении культа, но своею, может быть, грубостью поясняющий наиболее выразительно высказанную мысль. Это—метрополитен, не то устроенный на самом деле, не то только проектированный для какой-то из всемирных выставок. Он состоял из нескольких концентрически расположенных низких платформ, охватывавших площадь выставки и непрестанно вращающихся с разными скоростями: вращение самого внешнего кольца происходило с весьма большой скоростью, вращение примыкавшего к ней внутреннего было несколько медленнее, и, наконец, еще более внутренние концентры имели скорость тем меньшую, чем ближе были к середине. Теперь понятно: нельзя было бы без опасности для жизни сразу вскочить на наиболее быстро движущуюся плоскость; но было вполне безопасно вступить с неподвижной земли на медленнейший внутренний концентр, с него перейти на следующий, имевший относительную скорость тоже небольшую, и так далее, до самого быстрого, каждый раз при переходе получая сравнительно небольшой прирост скорости. Полный прирост скорости, от неподвижности земли до наружного круга, ее ограничивающего, был таким образом распределен, и, следовательно, представлялась возможность, не разбиваясь о стремительно несущуюся подвижную «землю», взойти на нее с земли неподвижной, и начать, далее, ходить по ней, как прежде ходил по земле неподвижной, но уносясь при этом с большою скоростью вперед к назначенной цели. И когда этот наружный круг в своем движении приносил путника к нужному ему месту внутренней области выставки, таким же порядком, как и при вхождении на этот круг, путник мог безопасно сойти с него, не разбиваясь о косную землю. Таким образом, вся внутренняя область, охваченная этим круговым движением, как вселенная небом, вечно обращающимся вокруг нее, оживлялась им. Учреждения и места внутреннего зрелища, разобщенные между собою по трудности переходов между ними медленно ходящему и устающему пешеходу, этим, охватывающим все пространство круговым движением, внутренно связывались и соотносились. То, что нельзя было бы охватить одним синтетическим воззрением, делалось для сознания объединенным и целостным. И, следовательно, самая жизнь внутренней области, возможная только чрез объ- единение отдельных сторон ее между собою в распорядительном уме ее деятелей и чрез сообщение этих сторон друг с другом, определялась не простою наличностью тех или других учреждений и вещей этой области, а обтекающим ее движением.
Так—на сравнительно небольшой выставке, где и весьма незначительная способность передвижения невооруженного человека все же есть нечто в отношении к пассивной массе обозреваемого пространства: тут время каждого отдельного перехода соизмеримо с ритмом внутренней жизни и со всем временем, необходимым для обозрения всей выставки, и потому окружная дорога несколько изменяет природу внутренней области в ее отношении к обозревателю, но, вероятно, не вносит ничего совсем нового и неожиданного. Но, по мере того, как пассивность этой области созерцания растет, активность же созерцателя остается все той же, синтез созерцаемого, т. е. временно- пространственное единство созерцаемого зрелища, все затрудняется, и созерцателя все тяжелее угнетает сознание своего бессилия пред этой, ждущей его работы, массой. Наконец, наступает такое соотношение его сил и значительности лежащей пред ним тяжести, при котором его активность оказывается вдруг, прерывно, скачком,— оказывается уже не малой, не слабой, а чистым нулем, бессилием в полном смысле слова. Наступает такой момент, когда обозреватель этой внутренней области, двигаясь только на собственных ногах, безусловно не в состоянии охватить область как целое, и, если он должен управлять ею, решительно не способен пронизать ее своею волею. Тогда отдельные стороны этой области грузно лежат, как мертвые вещи, чуждые друг другу, непроницаемые друг для друга. Тогда нельзя даже сказать, что они в пространстве и во времени: раз нет единства, то нет и формы единства — пространства, времени; тут вещи, но нет действительности. И если величина этой пассивности вещей будет доведена до предела, то наступит полная разрозненность, полная раздробленность этой непознаваемой и несознаваемой области, мрачной, не озаренной ни одним лучом, безусловно недоступной управлению ею Это будет воистину бытие, ничем не отличающееся от небытия, чистая возможность, материя в платоно-аристотелевском смысле; как то |if| ov, только-только не небытие. Однако, лишь только дана возможность ускоренно двигаться вокруг этого небытийственного бытия, так возможность переходит в действительность, темная область просветляется сознанием и познанием ее и становится областью управления и творчества. Это ускоренное движение вечно вращающейся вкруг нее, охватывающей ее сферы объединяет ее во временно-пространственное единство, т.е. оказывается ее формою в аристотелевском смысле, ее видом, или идеей. Небо, присно обходящее мир, есть двигатель всей жизни мира, есть душа мира.
И вот с этой-то душой мира сравниваются здесь таинства. Они объединяют все проявления жизни и направляют их— согласно евангельскому: «блюди<те, да никто же вас прельстит» 37>, дают точку прицепа к безукоризненно правильному направлению в жизненных действиях. Но к ним, к этим прицепам, должен быть еще подход. Круг таинств, охватывающий область всей жизни и приводящий ее к связному единству, к целостности, дающей форму жизни, должен быть связан с жизнью последовательными ступенями, или иначе останется сам по себе, опять-таки вне жизни, как и жизнь вне этой своей духовной формы. Для обозревателя)38 выставки практически безразлично, есть ли кружная дорога или вовсе ее нет, раз только на эту дорогу нельзя вступить иначе, как уничтожив свое тело, и в обоих случаях он одинаково оставался бы бессильным и ничтожным; только восхождение на последовательно ускоряющиеся пути приобщает путника к повышенным жизненным силам, не отрывая притом от самой жизни. «В мире и не от мира»39, в мире и над миром находится он, когда ему даны ступени восхождения. И таинство не было бы спасительно в жизни, когда принимающий его разбивался <бы> о его безусловную онтологичность,— безусловную, но никак не соотнесенную с повседневной жизнью. Так построенное таинство было бы вихрем, вырывающим из жизни, восхищающим, но не спасающим жизни. И тогда в жизни были бы только те, которые погружены в тину житейских попечений и в косном мраке коих никогда не мелькало луча горнего света. Те же, которые приблизились к «поядающему огню»40 таинства,—их бы вовсе не было: таинство было бы их смертью. «Никто не может видеть лицо Божие, и не умереть»41. Разрешив земные узы, мы будем лицом к лицу с иным миром; это и есть таинство в своем первоначальном смысле—таинство—тайна, тайна смерти. Однако задача культа не показать нам таинство, испепелив нашу бренность, но спасти эту бренность, приобщить ее горнему миру, который ее бы просветил, направил, и освятил. Евхаристия называется «приобщением Св<ятых> Тайн—xoivcovia Задачею философии культа была бы дедукция этих степеней, из самой идеи культа, как организации нашего спасения. Но подобные рассмотрения требуют тончайших метафизических анализов и тщательнейшего изучения святоотеческой и схоластической терминологии, может быть, и создания новых терминов. Не вдаваясь в эти тонкости, поясним лишь на нескольких примерах, как именно слагаются эти лествицы освящения. Не будем притязать на полноту в перечне ступеней. Но, можно надеяться, и неисчерпывающее перечисление некоторых важнейших явлений, столь метафизических, даст возможность углубиться в строение культа.
1918. VI.2. Суббота
11. Начнем с вещества распространеннейшего, своды. Уже в естественном своем состоянии, как дар Божий, вода преисполнилась духовной значимости. Ощущение воды, холодного ключа, встреченного нами в странствовании под жарким солнцем, есть, конечно, нечто более глубокое, нежели физиологическая корысть. Или при купании: вода тут воспринимается не только как полезное или как приятное. В обоих упомянутых случаях, как и во многих других, телесная потребность служит к обострению нашей впечатлительности, и тогда мы видим и понимаем значительность воды самой в себе42, а не потому только, что она нужна нам. Даже более того: мы сознаем, что нуждаемся в ней не потому, что мы так хотим, а потому, что вода есть реальность и ценность и как таковая объективно нужна, в том числе и нам. Условия нашей жизни—питье, омовение, необходимая часть многих видов пищи, средство передвижения, средство прохлаждения и освежения, влага жизни43,—вода сознается живой, чувствующей и отзывчивой, «сестрицей-водою»44, и в ней, как ее душа, живут и действуют особые ангелы,
к ней приставленные и ее блюдущие. Есть мерзкое слово «олицетворение»45: этим словом интеллигентское сознание искажает и подменяет живую реальность воды, ощущаемую народами во все времена, и нашим народом, пока еще не посеяно в него «разумное, доброе, вечное»46. И это ощущение воды как живой—не только утверждается, но и возводится в понимание Церковью.
Возьмем 47, наудачу, службу св<ятому> Александру Невскому. В ней водная стихия живет своею жизнью, принимая участие в происходящих событиях. Вся служба пронизана обращением к Ладожскому озеру и к Неве как существам, способным сорадоваться со святыми людьми и горевать вместе с ними, существам, чувствующим важность исторических судеб, (способным) волноваться ими и содействовать течению их в определенную сторону. <«Веселися, Ижерская земле и вся Российская страно, Варяжское море, восплещи руками, Нево реко, распространи своя струи: се бо князь твой и владыка, от ига Свейскаго тя свободивый, торжествует во граде Божии, егоже веселят речная устремления») 48.
Или вот еще, вспомним прокимен дня Богоявления. «Море виде и побеже, Иордан возвратися вспять»49. Море побежало и Иордан обратно направил свои струи—от священного страха пред событием Крещения Господня затрепетали тем самым волнением, которое побудило апостола Петра некогда воскликнуть: «Выйди от меня, Господи,... я человек грешный»50. В этом богоявленском прокимне идет речь о море и об Иордане именно как об одушевленных существах, способных видеть, страшиться, трепетать, способных изменять свое обычное поведение, знаменуя тем чрезвычайные вторжения в природу сил духовных. Древняя иконография очень выразительно свидетельствует это понимание природы. В данном, например, случае, т. е. на иконе Крещения Господня, Иордан изображается в виде старца с урной, а море тоже в человеческом виде, оба убегающими51 от нестерпимого величия стоящего в воде Господа. И это делалось не раз и не два, не по прихоти художника, не по индивидуальному разумению чьему бы то ни было, но по соборному разуму Церкви: таков иконописный канон.
щшш.
Христианская ангелология говорит об ангелах стихий, в том числе и об ангеле водяном, об ангелах даже отдельных источников как о духовных силах, приставленных к соответственным стихиям и явлениям природы. <«И иной Ангел, имеющий власть над огнем, вышел от жертвенника...» Апок. 14, 18. Толкование Андрея Кесарийского: «...узнаем, что одни из поставленных над тварями Ангельских сил управляют водами, другие— огнем, иные же—другою какою-либо частью твари»52. «Третий Ангел вылил чашу свою в реки и источники вод: и сделалась кровь. И услышал я Ангела вод, который говорил: праведен Ты, Господи...» Апок. 16, 4—5. Толкование Андрея Кесарийского: «И отсюда видно, что над стихиями, как упомянуто выше, поставлены Ангелы, из которых один, управляющий водами, воспевает Бога за то, что на преступников навел достойное наказание...») 53.
Они приставлены блюсти явления природы. Но символическое миропонимание не допускает просто внешнего пребывания в явлении без некоторого соответствия этого явления духовной силе, его ведущей. Тут непременно должна мыслиться некоторая внутренняя связь того и другого, так чтобы была иерархическая зависимость между обоими, чтобы духовная сила могла быть воистину являемой своим явлением и чтобы эта последняя была действительно хотя бы отчасти явлением, в смысле общечеловеческой философии, а не в смысле кантовском. И если Ангел воды блюдет именно водную стихию, то это значит, что он сам не чужд некоторой водности, в духовном смысле. Пусты обычные в подобных случаях интеллигентские разговоры об одушевлении природы как об «олицетворениях»54, как о поэтических персонификациях. По существу, может быть, не стоило бы возражать особенно против слова олицетворение: поскольку этим словом отмечается только самый факт из истории словесности, слово это еще не совсем неприемлемо. Народная поэзия, поэзия древности пользовалась такими олицетворениями вовсе не как прикрасами или приправами стиля, но вполне просто и деловито говорила именно то самое, что хотела сказать. Как не прикрасою являются в устах ботаника половые термины применительно к растениям,—хотя, кто знает, может быть, найдется когда-нибудь и такой интеллигент, который усмотрит в этом одни метафоры,— так и для древнего поэта жизнь стихий была не явлением стилистики, а деловитым выражением сути. В поэзии новой эти олицетворения опираются на рудиментарные чувствования, живущие в полусознательной глубине духа, еще не растленной отвлеченным миропониманием; в минуты вдохновения поэта эти глубинные слои духовной жизни прорываются сквозь кору чуждого им мировоззрения нашей современности и внятным языком поэт говорит нам о невнятной для нас жизни со всею тварью нашей собственной души. Так у подлинного поэта.
Конечно, наряду с этим возможна и риторика, как механическое заимствование оборотов чужой речи, заслуживших себе признание. Но ведь такая риторика и оценивается нами как бездушная фальшивость: воровство возможно только потому, что есть собственность, подделка—под подлинник, компиляция—из оригинала. И мы различаем и то, и другое. Самая способность этого различения является реактивом на все еще живущую в каждом из нас, из читателей, жизнь со всей природой; если Гёте для нас поэт, то тут дается и прямое доказательство нашего знания, что он писал правду. Ставя памятник Гёте, человечество тем самым скидывает с пьедестала отвлеченное мировоззрение нового времени. Пора, наконец, понять, что похвала Тютчеву не есть слово, ни к чему не обязывающее, а, будучи сказано искренно, оно подразумевает неисчислимые, мирового порядка, последствия. А говорится она, по крайней мере в подавляющем большинстве случаев, от души, и, следовательно, в душе всякий утверждает пустоту и лживость ходячих историй и теорий словесности, когда под олицетворением в них разумеется извращение истинного порядка мирового бытия, мечтательная и потому суетная подмена реальности выдумками.
В церковной словесности «олицетворениями» природы все наполнено; говорить об них как о поэтических персонификациях, или, скажем прямее,—как о риторике и, следовательно,
неправде—было бы полным непониманием верующей души. Іде-где, а в религии человек ищет правды, окончательной, пре- дельно-твердой, вовсе не прикрашенной истины. Он ищет тут опоры себе, себе именно, и все то, что украшает, не будучи самым делом, здесь не только неприемлемо, но и ненавистно. Здесь может быть только «ей-ей, ни-ни», онтологические «ей» и «ни», а все, что сверх того,—то от лукавого55. Когда душа томится по Истине и жаждет ее, как олень водных источников56, тогда-то и возникает религиозное творчество; а если создается и еще нечто, то чем менее оно вдохновенно, тем боязливее держится форм и выражений другого, вдохновенного, и, следовательно, внешне ему вполне уподобляется.
Итак, как там, так и тут не может быть речи неправдивой. В Церкви может быть и есть много таинственного, непостижимого, загадочного, но нет и не может быть ничего пустого — пустых украшений, нарядности, которая не соответствует никакой реальности.
225
8—2408
Теперь возвращаемся к разбираемому прокимну и иконографии Богоявления. В данном случае, может быть, подробности вида Иордана, или моря, или ангелов водных—произведение иконописца, но и то чему-то соответствующее подлинному, как-то его изображающее, но никак не самое существование изображаемого, которое было бы церковным поэтом или иконописцем измышлено. Может быть поэтическим домыслом состав и порядок речей—тех или иных стихий, если уж предположить, что то или другое словесное произведение написано по шаблону,—не вдохновенным проникновением воспеваемой вещи. Но никак—не самая суть дела, мысль о жизни стихий, об их участии в истории, об их отзывчивости на события из мира духовного. Пред самым важным действием великого водосвятия священник молится: «Да и стихиами, и человеки, и ангелы, видимыми и невидимыми, славится Твое пресвятое Имя со Отцем и Святым Духом»57. Так что же: если прославление пресвятого Имени Господа Иисуса Христа стихиями можно в данном случае толковать как поэтическую метафору, то где же основание для иного толкования того же самого действия, прославления Имени, и со стороны человеков, и ангелов? Ведь они поставлены в одну строку со стихиями. А если мы отвергнем прославление Имени, то в чем же тогда смысл всего водоосвящения, которое и совершается—«да»,—т. е. для того, чтобы «и стихиями, и людьми, и ангелами прославлялось Пресвятое Имя». Вольность в отрицании по-видимому ничтожная; но, допустив распуститься этой малой петельке, мы неизбежным образом распускаем и всю ткань. Но, конечно, тут, как и во множестве других молитв, разумеется не иное что, как буквально взятое прославление Имени Божьего стихиями;
иначе говоря, за стихиями признается и утверждается сознательность и одушевленность; за стихиями признается и утверждается участие в жизни всей Церкви, или, говоря еще иначе, этим указуются границы Церкви совсем не там, где склонно их видеть школьное богословие. Отрицать это имеет вкус лишь тот, у кого на сердце лежит тайное культо-борсгво, не решающееся проявить себя до конца,—тайное непризнание, что духовное может быть в природном, что природное—не вне духовного, но в нем же, его подчиненный момент, его орудие, среда его явлений и потому—само явление духовного. Но тогда эту кантовскую позицию, эту враждебность идее воплощения нужно уж выдерживать последовательно и последовательно отринуть всякую возможность религиозно-конкрет- ную. Иначе говоря, тогда нужно отринуть всю религию, обратив ее в субъективное волнение по поводу земного и около земного, как такового, т. е. сделать из религии чисто субъективный, а потому лживый и вредный, как не соответствующий действительности, привкус жизни, сознаваемый именно как мой субъективный привкус. Это-то и есть настоящее следствие и предел, к которому стремится интеллигентское мировоззрение58; трудно не удивляться, как это не сознается и доныне, даже в кругах церковной интеллигенции.
12. Но мы отошли от нашей59 прямой задачи. Всем сказанным нужно было напомнить, что вода, уже как Богом сотворенная, как причастная культурной жизни, тем самым есть, хотя и отдаленная, участница культа. Вода священна как таковая, хотя в церковном понимании это не натурализм, не естественная, сама по себе существующая, сама по себе, вне и помимо благодатных энергий Божиих, существующая священность воды; нет, она священна по причастности воды вместе со всем, что «Тем быша» 60, т. е. Христом, тайне строительства Божия, направлявшейся на спасение мира. Вся космическая вода уже не мыслится как сама по себе сущая, но, по разумению церковному, входит в первый концентр культа, в домостроительство Божие. В христианском быту эта ее «естественная», т. е. без нарочитых 61 действий с нашей стороны, освященность повышается крестными знамениями, над нею совершаемыми—над кадкой, над питьевой водой, над водой для кушанья, содержанием ее в освященных сосудах, питьем ее из освященной посуды и т. д. В колодезе62 христианском—не простая вода: уже «копание кладезя» освящается особым чинопоследованием. «Даруй нам воду на сем месте, сладкую же и вкусну, довольну убо к потребе, невредительную же ко приятию»63,—молится священник, и первый начинает рыть колодезь. Над ископанным же кладезем новым опять совершается особое моление: «Зиждителю вод и Содетелю всех... Ты Сам освяти воду сию: поели на ню святую Твою силу на всякую сопротивну детель, и даждь всем, приемлющим от нея, пития ради или умовения раци, здравие души и телу, на изменение всякия страсти и всякаго недуга: яко да будет исцеления вода и покоя, всем, прикасающимся к ней и приемлющим ю...»64 Вода исцеления и покоя! Как это мало похоже на интеллигентское утилитарное пользование водою, и как это явно вводит ее, «простую» колодегную воду, в область культа. Даже такая, по-видимому, мирская вещь, как обыкновенная колодезная вода, есть, пусть будет повторено еще раз,— предмет культаи притом предмет чудотворный.
Следующею затем ступенью освященности должно отметить воды особых, «святых» источников, объявившихся по молитвам святых подвижников или из ими ископанных и устроенных кладезей. Изведенный из скалы Моисеем источник струил, конечно, не простую воду 65, но воду о с о б у ю, и не без причины святоотеческая письменность издревле толковала ее типологически; не простой была вода в источнике Самаряныни, ископанном праотцем Иаковом и еще освященном беседою при нем Спасителя 66, и даже сделавшаяся навеки образом, в котором воплотились высочайшие духовные истины. И не простая вода, по верованию христиан с древнейших времен и доныне, в реке Иордане, освященной божественным телом Спасителя67. Не простая вода и в чудотворных кладезях Троице-Сергиевой Лавры 68 и в чудотворном источнике преподобного Серафима 69 и иных, им подобных: она ознаменована чудесами. Это раз навсегда освященная вода; всегда она—вода, несущая духовные энергии с собой, целящие, укрепляющие и освящающие. Люди с повышенной чувствительностью, бесноватые, кликуши, сензитивы умеют отличать подобную воду и иные подобные освященные вещества от обычных, что подтверждено опытом веков и в новейшее время специальными исследованиями, как на Западе [ ]70, так и у нас, например врача Краинс- к о г о 71, с елеем из часовни св<ятого> Пантелеймона и другими подобными. Далее следует поставить воду, освящаемую в точном смысле к совершению над нею особых обрядов; такова, например, вода, пускаемая с просфорной печати; как таинственно целительная, она хорошо известна в сельском быту. За ней идет уже установленная церковно в Требнике—вода, спускаемая с проскомидийного копия священником при произнесении особой, нарочито к тому положенной молитвы. <«Распеншуся Тебе, Христе, погибе властительство, попрана бысть сила вра- жия: ниже бо ангел, ниже человек, но Сам, Господи, спасл еси нас, слава Тебе.
Слава: Искупил ны еси от клятвы законныя честною Твоею кровию: ко Кресту пригвожден и копием прободен быв, безсмертне источил еси человеком, Спасе наш, слава Тебе.
И ныне, Богородичен: Копнем в ребра, о Христе мой, прободыйся Твоя, еже от ребра человеческаго созданныя, пагубы всем человеком бывшия вино- вныя клятвы свободил еси»)72.
Далее идет вода малого водосвятия, или малая агиасма, то jxixpov ауіоса|іа, по терминологии греческой, т. е. вода, освящаемая прикосновением к честному кресту, при совершении чино- последования водосвятного молебна: «Причастием же воды сея и окроплением Твое благословение нам низпосли, скверну страстей омывающее»,—молится священник, и далее просит: «Ей, молимся, посети нашу, Блаже, немощь и исцели наша недуги душевныя же и телесныя милостию Твоею», т. е. просит об исцелении—наряду с освящением воды, а далее: «И сподоби нас исполнитися освящения Твоего воды сея причащением: и да будет нам, Господи, во здравие души и тела» 73.
Малое водоосвящение подобно великому, т. е. совершаемому в навечерие и в самый день Богоявления,— подобно, но есть ослабление и сокращение этого последнего. Великая агиасма <то |ієуа ауіокуца)74 освящается, кроме троекратного погружения в нее честного креста, еще крестным знамением, благословением—в ней, внутри ее совершаемым, и более сильными и более сложными молитвами и песнопениями. «Сам убо, Чело- веколюбче Царю, прииди и ныне наитием <є7сі6гцііа) 75 Святаго Твоего Духа, и освяти воду сию. И даждь ей благодать избавления, благословение Иорданово: сотвори ю нетления источник, освящения дар, грехов разрешение, недугов исцеление, демонов губительну, сопротивным силам неприступну, ангельския крепости исполнену...»—ведь это о воде говорится, что ей испрашивается исполненность ангельскою крепостью, а если испрашивается, то, значит, с верою, что приобретение водою столь таинственной силы возможно и будет. Как же далеко мы от воды позитивизма, с ее бедными, только физическими свойствами, да и то при ближайшем разборе оказывающимися субъективно призрачными. Но продолжаем молитву: «...ангельския крепости исполнену, да вси, почерпающий и причащающи- ися, имеют ю ко очищению душ и телес, ко исцелению страстей, ко освящению домов, и ко всякой пользе изрядну... Сам и ныне, Владыко, освяти воду сию Духом Твоим Святым. Даждь же всем, прикасающимся ей, и причащающимся, и мажущимся ею, освящение, здравие, очищение и благословение»76—такими сильными и ответственно властными словами молится иерург. А перед этим диакон возносит приблизительно те же прошения: «О еже освятитися водам сим силою и действием и наитием Святаго Духа, Господу помолимся. О еже снизходити на воды сия очистительному Пресущныя Троицы действу... О еже даро- ватися им благодати избавления, благословению Иорданову, силою и действом и наитием Святаго Духа... О еже низпослати Господу Богу благословение Иорданово и освятити воды сия... О еже быти воде сей, освящения дару, грехов избавлению, во исцеление души и тела, и на всякую пользу изрядную... О еже быти воде сей скачущей [приводящей] в жизнь вечную... О еже явитися сей отгнанию всякаго навета видимых и невидимых враг... О черплющих и емлющих ю во освящение домов... О еже быти сей во очищение душ и телес, всем, с верою черплющим же и причащающимся от нея... О еже сподобитися нам исполнится освящения, вод сих причащением, невидимым явлением Святаго Духа, Господу помолимся» 77.
Таковы молитвы на освящении великой агиасмы. Благодать—энергия Божия здесь имеет, как видно из приведенных выражений, весьма великую степень воплощенности. Обращаясь к прежним нашим словам, скажем: Божия энергия здесь глубоко нисходит долу в естество воды или, точнее,—в естестве воды, а эта последняя высоко подъемлется на небо, высоко внедряется в лазурную твердь, или еще, в ангельскую крепость; другими словами, вода и энергия Божия тесно срастаются между собою, взаимно пронизываемые. И степень взаимопроникновения велика настолько, что, по вере Церкви, с древнейших времен, свидетельствуемой св<ятым> Иоанном Златоустом, богоявленская вода получает, даже в плоскости физической, особое свойство—не зацветать плесенью, не загнивать78. Это свойство уже не может быть перетолковываемо как «исцеляющая вера», хотя и последняя, опираясь в конечном счете на тело, которому дает исцеление, отнюдь не должна быть толкуема как нечто замкнутое и субъективное; но в данном случае богоявленской воды действие благодати признается Церковью за явно и непосредственно относящееся к веществу, т. е. признается бесспорно объективным. В этом признании, огромной метафизической важности, авторитет Златоуста имеет особенно большой вес как церковного деятеля чрезвычайно уравновешенного, трезвого почти до прозаичности и уж во всяком случае не «мистика», как понимается это слово в общежитии. Но этот авторитет вырастает до степени соборного сознания Церкви, когда мы видим, что слова Златоуста о богоявленской воде внесены как примечание, одно из немногих примечаний, в службу Богоявления, содержащуюся в Минее. Вот, следовательно, фактическое утверждение, проведенное чрез испытание соборным опытом Церкви по крайней мере на протяжении двадцати веков.
Но для дуалистического боуословствования нашей современности и такой авторитет, конечно,—ничто, коль скоро идет дело о существенном преодолении дуализма, о признании за Богом подлинной силы, способной «побеждать уставы естества» 79. Не стоит упоминать тех, с позволения сказать, богосло- bob, которые, не обинуясь, делают из Духа и Его жизни откровенные воздушные замки, бессильные и призрачные миражи жизни. Но, вот, ревностный защитник истины Православия, провозглашенный другим ревностным защитником за «учителя Церкви»80, объявляет, что он не признает «периодических чудес», вроде нетления богоявленской воды, ибо во всяком объективно проявленном действии благодати ему мерещится магия и «Кушитское начало». Не вдаваясь в обсуждение и осуждение Хомякова, спросим себя только: неужели это отрицание его не выражает основного характера религиозной мысли нового времени и той необыкновенной путаницы понятий, которые в нем господствуют? Ведь отрицает свидетельство Златоуста, Минеи и общее верование Церкви, верование, имеющее глубочайшую древность, и притом отрицает не на основании какого то ни было нового опыта, а лишь по отвлеченным соображениям своей личной концепции, тот самый Хомяков, которому так легко решать огромнейшие догматические вопросы, одним <рос>черком81 пера обвиняя всех отступающих от учения греко-восточной Православной Церкви—в гордости и в отсутствии братской любви 82. А между тем, какое глубокое вразумление в коренной ошибке его мысли о мире было дано ему Богом дважды—и он ничего из него не понял и ничего не вынес из двукратного видения темной непроницаемой завесы, разлучившей его, в его горячем молитвенном порыве, с областью света, так что бессильная молитва упала, вопреки Божьему всемогуществу, на землю и осталась одним только субъективным порывом. Мысль Хомякова, как и вообще мысль нового времени, есть принципиальное утверждение этой черной непроницаемой завесы, отделяющей всю тварь от Божьего всемогущества. Но Хомяков из этого поразительного видения не усмотрел ничего, кроме банальной мысли о своей греховности, и не исправился именно там, где исправление от него требуется Церковью и было так поразительно указано видениями83. Не исправляется и общая мысль школьного богословия.
Между тем, помимо указанного свойства богоявленской воды,—если вернуться к обсуждению этого частного вопроса,— от многих верующих приходилось слышать наблюдения, что богоявленская вода, особенно же сейчас по освящении, имеет своеобразный вкус—какую-то особую несравненную свежесть, какую-то приятную остроту и кисловатость. Мне лично тоже неоднократно приходилось делать такое наблюдение, и, если бы требовалось во что бы то ни стало подыскать какое- нибудь, хотя бы приблизительное сравнение, то, пожалуй, точнее всего было бы уподобить этот вкус вкусу воды озонированной или насыщенной кислородом. Агиасма, в особенности великая, ощущается, да, именно ощущается, губами, небом, язы- ком, горлом, всем телом как вода живая, исполненная жизненной крепости, животворная, по сильному слову чинопос- ледования—как вода, «скачущая в жизнь вечную», а обыкновенная вода, хотя бы та самая вода, которая послужила веществом для освящения, ощущается какой-то стоячей, мертвой, загрязненной. И беседа Спасителя с самарянкой о воде живой—какой она получает прямой и буквальный смысл, какую плотность в своем первом напластовании, которое затем служит опорой для дальнейших смыслов! Это особое, духовно- телесное ощущение от великой агиасмы знают многие, и оно — из опыта.
Но так как письменных свидетельствований о нем мне пока не встречалось, то приходится ограничиться тем примечанием о святой богоявленской воде, которое делается в январской Минее после чинопоследования великого водосвятия: «О сей воде небесная оная словесная ластовица, златословесный вселенский учитель, Иоанн, Константинограда Патриарх, в слове своем, «О еже сходитися христианом во святую Божию Церковь и о Крещении»... свидетельствует, глаголя: Но убо чесо ради не день в онь же родися [Спаситель ], но день в онь же крестися явление глаголется? Сий бо есть день, в онь же крестися и в о д освятися естество. Сего ради и в полунощи на праздник сей вси, почерпше, в домы воду относят и соблюдают и чрез лето всецелое хранят. Понеже день освященных вод и знамение бывает явственное, не растлевающуюся вод оных естеству долготою времене; но на лето всецелое и два, и три многащи лета, днесь почерпенной воде целой и новой пребывающей и по толицем времени ныне от источников емлемым водам сравняющейся» 84. Таково свидетельство. Явное дело, по верованию Церкви, мы имеем в агиасме не простую воду духовной значимости, но новое бытие, духовно-телесное бытие, взаимосвязанность неба и земли, благодати и вещества, и притом весьма тесное. Вот почему великая агиасма по канонам церковным рассматривается как своего рода низшая степень св<ятого> причащения: в тех случаях, когда, по соделанным грехам, на члена Церкви накладывается эпитимия и запрет приступать к Св<ятым> Телу и Крови, делается обычная канонам оговорка: «Точию агиасму да пиет»85,—т.е. агиасма служит ближайшею заменою Св<ятых> Тайн, тем не менее, по основе своей великое водосвятие есть почти что таинство и примыкает к чинопосле- дованию крещальному, представляя собою такую же степень ослабления этого последнего, каково в отношении его самого водосвятие малое. Вода освящается в Крещении троекратным дуновением на нее—крестообразно,—троекратным благословением ее—крестообразным—рукою в самой воде, и троекратным крестообразным же помазанием ее, как и креща- емого, освященным елеем: всякое священное действие совершается крестом, как отмечает Симеон Солунский 86. В древности сюда присоединялся еще и обряд: освящение воды святым огнем,—свечою, гасимою в воде, в знак крещения водою и огнем87.
Ектении и молитвы, читаемые при этом водосвятии, похожи на ектении и молитвы водосвятия в Богоявление, но сюда присоединяются еще некие; в них крещальная вода именуется «банею пакибытия»—Xompov яаАлууєуєстІок;, т. е. омовением новой жизни, и «одеждою нетления» — 8v5i)jia асрЗарстіок;88, т. е. собственно новым нетленным телом родившегося от Духа, облекающим прежнее тело, ему дающее жизнь и как бы стягивающее его, делая оформленным и упругим. «Молимся Тебе, Господи, да отступят от нас вся воздушная и неявленная привидения: и да не утаится в воде сей демон темный, ниже да снидет с крещающимся дух лукавый, помрачение помыслов и мятеж мысли наводяй: но Ты, Владыко всех, покажи воду сию, воду избавления, воду освящения, очищения плоти и духа, ослабу уз, оставление прегрешений, просвещение душ, баню пакибытия, обновление духа, сыноположения дарования, одеяние нетления, источник жизни» 89. Эти и другие подобные выражения полны глубокого и пронзительного смысла, не того вялого и тусклого значения, с которым они воспринимаются в житейском словоупотреблении и житейском их восприятии, но огненной энергией. Недаром же культурно-историческою плотью, воспринятой Церковью для воплощения нового духа, была та самая общечеловеческая символика, над которой в течение пяти тысяч лет упорно работали, по сообщению Геродота90, все маги91 Азии, а, точнее сказать,— не только Азии, но и всех других культур.
Так вот, эта вода крещения преисполнена таинственной силы,—силы, а потому и значения. Она—могила ветхого человека, место его нетления и место зачатия и образования нового духовного организма. «Мы,—свидетельствует Патриарх Григорий Мамма, правивший Константинопольской Церковью от 1445 <до> 1450 года,— погружаем их (т.е. крещаемых младенцев) в купель, что есть дело совершенно необходимое и предивное, так как купель изображает матерние ложесна и через сие означает возрождение» 92. Знаменитые подвижники, наставники Иисусовой молитвы, иноки Каллист и Игнатий Ксан- фопуло в <девятом> 93 веке, а с ними и многие другие, опять- таки называют крещальную купель «божественными ложе- снами» 94.
Понять культ, а потому и культуру можно только одним способом—усвоить буквальность этих и подобных выражений, сознать их массивность, их онтологическую вескость; а к этому путь—чрез преодоление чуждой нашему современному многословию сосредоточенности и сжатости в себе речи древней, где ничто не говорилось наобум, всякое слово, даже всякий звук был тончайше выверен тем, что Нитше называл «совестью ушей»95. Но бессовестность наших ушей можно прошибить, если только вообще можно, не иначе, как количеством. И чтобы сказанное о крещальной воде было замечено, приходится увеличить массу аналогичных свидетельств.
О том, что крещальная вода—не простая вода, учили многие св<ятые> отцы и церковные писатели. Так, Климент Александрийский называет ее словесным погружением — koyixov раятіаца,—разумною водою—Xoyixov йбсор96. Терту л лиан говорит, что вода избрана орудием Духа потому, что еще при сотворении удостоилась она преимущества быть преемницею Его действий, что теперь посредством молитв возобновляется ее древнее освящение, и она, исполняясь Духом Святым, впивает в себя силу освящать души. При купели Крещения, как при купели Силоамской, бывает Ангел97. Святой Григорий Назианзин учил, что между водою и Духом Святым бывает таинственное соединение <цосттікт| єушац)98 подобное тому, какое находится между двумя естествами в Лице Иисуса Христа, вследствие чего вода имеет сверхъестественную силу очищать душу и делать ее неприступною для бесов ". <Святой> Григорий Нисский явно отрицал, чтобы вода по освящении оставалась простою водою, утверждая, что с нею происходит нечто подобное тому, что бывает с хлебом и вином в евхаристии 10°. В этой воде таинственно соединяется с веществом священное слово, учил Блаженный Августин: «Отними слово, чем тогда будет эта вода, как не водою? Присоединится же слово—и она делается таинством»101.
Таково высшее освящение воды. В лествице восхождения мы опустили еще кое-что—освящение воды с вином на проскомидии, освящение теплоты, подливаемой к Честной Крови, освящение теплоты запивки, как мало характерные. Но еще некоторые освящения должны быть отмечены. Обратим внимание, что в чинопоследованиях водосвятия—великого, и малого, и крещального—освящение слагается из двух различных действий: из очищения воды от нечистоты, греховности, скверны и темных сил и из облагодатствования ее, т. е. сообщения ей духовных энергий. Эти два действия, освящение отрицательное и освящение положительное, в чинопоследова- нии крещения связаны воедино, взаимно подкрепляясь и усиливаясь друг другом; но это не мешает им быть логически различными и потому в обряде крещения, т. е. низших ступенях освящения воды, распадаться на два самостоятельные действия, хотя в каждом из них, разумеется, есть и другое.
Доселе было говорено о положительных освящениях и по ним именно совершалось восхождение к высшим ступеням всей лествицы. Теперь можно отметить и отрицательные освящения, т. е. очищение воды. Низшая ступень очищения, установившаяся бытовым образом, ритуальна, хотя и не предписывается письменно оформленным церковным уставом102.
Более сильными ритуальными очищениями можно пользоваться уже по Требнику. Таков, например, «Чин, бываемый, аще случится чесому скверному, яковулюбо впасти в кладязь водный»103. С другой стороны, к чинопоследованию крещения примыкают предварительные очищения самого крещаемого — «Молитва во еже сотворити оглашеннаго» 104 с запрещальными молитвами. Молитвы эти, как известно, не пользуются у нас достаточным признанием, как нечто «отсталое» и «отжившее». Не вступая во многие разговоры, тут можно предложить только тогда и не креститься, ибо что же остается от учения о первородном грехе—о греховной у си и, а следовательно, и от крещения, если отвергается христианская демонология? В протестантском мире, где этот процесс выветривания онтологических массивов веры происходит не только фактически, но и установлен в принципе, отрицание крещения пошло, конечно, дальше, чем у нас. Не без причины и не без внутренней правды один из протестантских пасторов уже откровенно при крещении стал употреблять формулу: «Крещаю тебя во имя добра и прогресса» 105. Пусть же отрицающий первородный грех и власть диа- вола вместо крещения омывается во имя добра и прогресса106. Но еще колеблющимся не мешает вспомнить одно сведение— небольшую справку, которая пояснит, что или надо просто отвергнуть весь культ целиком, или же принимать его вплотную, но никак нельзя подходить к нему со снисходительной полуулыбкой, по-ренановски или [...по-ученому]107, по-гарна- ковски. Повторяю, здесь имеется в виду запрещение диавола. Вот, что читаем мы у одного из величайших авторитетов литур- гики—блаженного Симеона, архиепископа Фессалоникского, умершего в 1430 году: «Обязуется же иерей совершать священные молитвы и произносить со вниманием, без поспешности, если нет крайней нужды, и читать вслух. Мы слышали от отцов, что те, которых часто устрашают привидения, терпят это от того, что крестившие их иереи не со вниманием произносили заклинания (афорхістцоїх;—запрещение) и другие священные молитвы. Итак, если есть удобство, то не однажды только надобно читать положенные в начале (Чина крещения) заклинания и другие молитвы, а несколько раз. Ибо и в Требнике [имеется в виду, очевидно, какой-нибудь древний Требник] написано читать их раз восемь или десять, так как в Церкви было в древности обыкновение, чтобы оглашающие иереи в ка- ждый из семи дней прочитывали их над крещаемыми, а в ось- мой день—опять архиерей, или имевший крестить иерей, после чего совершаемо было крещение архиереем или иереем. И мы знаем также благоговейных иереев, которые читают эти (молитвы) три раза и потом крещают» [Разговор о святых священнодействиях и таинствах церковных, гл. 29. «Писания св<ятых> отцов и учителей Церкви, относящиеся к истолкованию православного богослужения», т. 2, стр. 50]108. Итак, требуется по нескольку раз в течение недели ежедневно—согласно древней практике—читать заклинания над оглашаемым, помазуя его при этом, опять-таки по древней практике, с головы до ног освященным елеем. У нас же, конфузясь и глотая слова, под насмешливыми взорами собравшихся, но не молящихся, хотя и ждущих угощения, вынужден священник как-нибудь провести первую часть крещения, в необходимости которой он и сам- то не очень уверен. Удивительно ли, если вещее о нас слово Достоевского в «Бесах» оказывается не метафорическим, а буквально верным: бесноватость (—не в ругательном, опять- таки, а в прямом смысле слова—) есть характерное явление современности, и кто знает, не следует ли повнимательнее вчитаться нам, именно нам, и особенно в нынешнее время, в ссылку блаженного Симеона Солунского на опыт тех, кого он почтил именем отцов. Вглядитесь внимательнее в людей, и вы подметите много явлений смежных с явной бесоодержимо- стью109.
К этим же отрицательным освящениям, объединяющимся около крещения, следует отнести некоторые очистительные чины, хотя в них очищению подвергается не вода и не водные бассейны, а те или другие места; скажем несколько слов и об этих чинах, ради закругленности понятия об очищении. К числу их следует отнести прежде всего «Воследование молебное о избавлении недугующаго от обуревания и насилия духов нечистых» и «Молитвы заклинательные <от обуревания и насилия) техжде нечистых духов», составленные различными святыми — Василием Великим, Григорием Чудотворцем, Иоанном Златоустом, священномучеником Киприаном,—страшные и могучие слова,—отнюдь не смешные, но полные таинственной силы. Сюда же относятся «Восследование молебное сопротив чароде- яниям и обаваниям (т. е. околдовании) человеков и скотов, домов же и мест, облазняемых от злых мечтов», «Восследование молитвенное во время губительного мора скотов, иже или Божиим попущением грех ради наших или множественнее зло- хитрием диавольским чрез лукавых человек чародеяния бывает»110 и иные подобные сему очистительные чинопоследования. Только небольшая часть их печатается в новейших, уже обин- теллигенченных Требниках, но они входили в непременный со- став Требников более древних. Сюда же относятся молитвы от осквернения и другие подобные, таков же смысл окропления святой водой жилищ и проч<их> помещений. Все это—как бы элементы крещения, применяемые порознь и мало друг на друга похожие, но в крещении объединенные в один чин, образующий таинство.
13. Но, не останавливаясь далее на обрядах около крещения, перейдем к таинству миропомазания, чтобы и тут наскоро пробежать некоторые ступени лествицы, подводящей к этому таинству. И тут низшую степень освященности следует признать за естественными запахами, одни из коих чисты, другие, напротив,—нечисты. Всякий знает, что есть запахи освежающие и целомудренные, как есть запахи и обратные, что есть благоухания духовные, тогда как другие ложатся долу. И это не в смысле только того или иного действия их на человеческий организм и даже иногда совсем не ввиду такого действия; нет, ароматам, самим им, присуща та или иная характеристика. Это общеизвестно, и потому само собою понятно то или иное применение пахучих веществ, соответственно этой их характеристике. Ладаном естественно кадить в храме и розовым маслом умащать иконы; точно так же применение воска, но, конечно, настоящего, янтарно-желтого, медово-благоуханного воска для свечей и благоуханного елея для лампад, подразумевается как естественное и уместное.
Напротив, столь же неуместным и внутренне невозможным представилось бы каждение табаком, умащение икон душистым горошком или пачули и возжигание в светильнике керосина. В табаке есть, помимо всяких рассуждений, нечто непосредственно нечистое, и дым папиросы оскверняет—совершенно так же, как нечистоты, впрочем, не «так же», а гораздо глубже, существеннее. Почему?—Не стоит ворошить этот сложный, сложный даже физиологически, предмет: но человек чуткий не может не чувствовать, что это так. Табак—чертов ладан, по определению народному; «при чертове ладане Бога-то разве вспомнишь», слышал я от одного крестьянина, который сам, кстати сказать, курил. Этим сказано все: чертов ладан, т. е. мистически нечто столь же нечистое, сколько чиста мирра, или иные смолы, в особенности же сколь чист нард, т. е. сваренный, но еще не вполне освященный состав святого мирра. Можно было бы много говорить о мистическом действии табачного дурмана, отрезывающего от реальности, как бы отжигающего мистические корни бытия и замыкающего в чистую субъективность: недаром «Критика чистого разума» написана, как известно, на сигарах111. Табак повреждает и как бы отжигает невидное по его сокровенности в нашем духе, но важнейшее—мистическую связь бытия; он отъединяет, он дела- ет монадой, у которой нет окон или дверей для сообщения с внешней реальностью, он подрезывает самые корни, чрез которые питаемся мы от недр бытия. Внешне и поверхностно не происходит ничего особенного, в противоположность вину, которое действует более грубо физиологически, более поверхностно и потому неблагообразно. Характерно при этом самое различие действий табака и вина на интеллект: в то время как вино, по крайней мере в известных стадиях своего действия, дает отяжеление интеллекта и тем его смиряет, табак, напротив, кажущимся образом обостряет мысль, но это достигается искусственным упрощением задач, вырванных из их жизненной сложности, и по исключении всего реального и иррационального, сведенных к простейшим схематическим формулам. В табачном одурении, надменный своей властью над субъективными и отвлеченными схемами жизни, разум расправляется с задачами, вместо решения их. Как выразился один курильщик, разум его погружен в клубы дыма: это призраки, им же порождаемые и потом сознаваемые в качестве призраков. И тогда, понятно, в этой субъективности, не имеющей вне себя вех, на которые она могла бы ориентироваться, начинают действовать те силы, которым ненавистна реальность, потому что сами они лишены подлинной реальности. Вспомнив притчу о выметенной горнице112, можно и без дальнейших пояснений усмотреть, к чему ведет действие табачной одури и потому в литературе, от народных сказок и до Толстого, так прочно установилась связь между курением и бесовскими внушениями. На эту тему, повторяю, можно было бы рассуждать очень много. Но сейчас нам важно лишь отметить, что есть непосредственное ощущение этого духовно-вредоносного действия табачного дыма у народа, особенно когда он был мистически более чуток, и у подвижников. «Который человек начнет дерзати сию бесовскую и бо- гоненавистную и святыми отреченную—табаку, то в того человека мозг ускрутит и вместо того мозга впадет в главу его смердящая воня, изгубит в нем весь мозг его, и начнет тако смердящая тая воня пребывати во главе его, и не точию во главе единой его, но и во всех костях его тая смердящая воня вселится вместо мозгов. И аще ли кий человек которым ухищрением начнет творити таковое дело бесовское, таковому бо человеку не подобает в церковь Божию входити и креста и Евангелия целовати и причастия отнюдь не давати, свещи, или просфоры, или ефиману и всякаго приношения, и с людьми ему не мытися и не ясти, дондеже престанет от таковыя дерзости» [«Народное Благо», 1903, № 40, стр. 20].
В правительственных указах против табакокурения этот именно взгляд на табак, как на нечто мистически гадкое, находит себе меру закрепления законодательную. Так, например, читаем: «Божиею милостию мы Государь и Царь Алексей Михаилович. Указ. Во всенародное известие объявляем и наказуем православных християн и проклятый табак. Да во известие вам буди. Усмотрено архимандритом Геннадием, что в православных християнех имеется проклятая табака не только в мужеском полу, но и в женском, ввязавшийся грех смертный. Но Геннадий архимандрит прииде ко мне Государю, Алексею Михаиловичу, такожде и ко всему сигклиту священническому и царскому с челобитной и с желанным сердцем искоренити проклятая табака и грех смертный. Тако объявил в челобитной своей. Имеется в православных християнех, имеюще проклятую табаку в малых сосудех и держаще при себе и нюхающе в ноздри и кладуще за губу в рот и оскверняше уста свои, а инии вземше трубку и накладше полну табаку и вземше в рот и сосав в себе, испускав шедый изо рту, аки диявол испускавше искры от себя. Тако и православные християне такожде творят и иная многая, писанная в челобитной Геннадиевой, и о чем просит у Государя, проклятую табаку чтобы не имелось в православных християнах греха смертнаго. И тако и сделаша по его прошению. Государь Царь Алексей Михаилович приказал объявить во всенародное известие и о проклятом табаке, и о грехе смертном, како народ падает во грех смертный и приказал своему сигклиту подозрение иметь, откуду взяся оная проклятая табака. И кто пиюще его, повеле хватати тех на двор и приводить в царские палаты, и приставиша боляра та иное подозрение, в царствующем граде Москве и по которому тайному зрению пойманы были: купец Яков Сисман, и торговаше он проклятым табаком, да еще болярина Семена Пущина слуга его Яков Сидоров, Антон Павлов да приказчик Егор Барин, и приведены были во оныя царские палаты и прямо в допросе показали. Они купя показавше, что табаку ону привезли поляки и купивше от них, такожде и приказчик показал Егор Барин, пиюще в ноздри, а онаго болярина, Семена Пущина, слуга показал, что пиют, за губу кладуще, и за что для всего казнены были они християне: кто пиюще за губу, тем вырезав обе губы, а кто пиюще в нос, тем вырезав нос, и пустили их в народ того известия. А онаго купца наказав на теле. А наипаче подтверждаю и молю вас Христа ради, да не отлучимся вечных благ. Великий Государь Алексей Михаилович и весь священнический чин молит вас, чтоб не было в вас проклятой табаки. Царь и Государь Алексей Михаилович. Архиерей присутствующий Евстафий Вологодский. Клирик Семен Яковлев. 1650 года апреля 2-го дня». [Рукописный сборник № 1050, л. 173—176, в общем представляющий как бы Вологодскую летопись, из рукописного собрания И. А. Вахромеева.— А. А. Титов,—Рукописи славянские и русские, принадлежащие И. А. Вахромееву. Вып. 5-й. М., 1906, стр. 134—135.]
Такова старая оценка мистической ядовитости табака нашими предками. Новейшие воззрения на табак, на его полную несовместимость со святыней, на его бесопривлекающую способность, в силу утери связи с реальностью и, следовательно, вследствие духовного одиночества, подтверждают древние о нем суждения. В беседе с одним отшельником пришлось говорить раз о степени авторитетности некоего лица, носившего наибольший сан Православной Церкви—авторитетности в вопросах высокой мистики. Отшельник, убежденный решительно: «Он здесь ничего не может понимать».— Но почему же не просто «не понимает», а именно «не может»? «Он курит ведь»,—был ответ. Далее последовало разъяснение о несовместимости духовного опыта с курением табаку. Ходят многочисленные рассказы о несовместимости табака и святыни. Нет оснований сомневаться в исторической подлинности основы этих рассказов; но не она, эта основа, важна в данном случае, а общенародная вера в мистическую скверну табака, такими рассказами раскрывающаяся. Так, рассказывали мне про одного малоросса, кавказского монаха. Его позвали однажды освятить хлебное поле, а тут же рядом находилось несколько гряд табаку. При окроплении поля святой водою, он сделал то же и с табаком: через несколько дней табачные гряды засохли все совершенно. Приходилось слышать не один рассказ, как чудотворная икона Божией Матери останавливалась при обходе нивы и не было возможности поднять ее и нести через табачные поля113. Приходилось также слышать от очевидцев ряд рассказов о чудесных вразумлениях, которыми запрещалось курение некоторым лицам; в частности, о мистической скверне табака можно прочесть несколько значительных страниц в воспоминаниях И. А. Слонова114. Все это, вместе с психофизиологическими исследованиями отравления никотином, подтверждает, что непосредственное чувство какой-то духовной нечистоты табачной не ошибается.
14. Итак, есть запахи чистые и запахи нечистые. Первые, естественно, выделяются в особый разряд, низшую ступень природной освященности, в младшие члены онтологической иерархии мира. В христианском быту, как дар, принимаемый от жизни, употребляемые в молитвенной атмосфере, они возводятся на новую ступень освященности. Далее идет, («какое-либо) [всякое] благовонное зелье», освященное в особом, для этого предназначенном, чинопоследовании и окроплением святой водою. «Ты Сам, Всеблагий Владыко, и семена сия, с различными зелиями принесенныя во святый храм сей, благослови, и освяти Духом Твоим Святым, и рабов Твоих сих, приемлющих зелия сия с семенами, от всякия скверны очисти, и домы их всякаго благовония исполни, во еже быти сим и всем, верою храяящим я, и кадящимся ими в соблюдение и избаву от всех вражиих прилогов и во отгнание всякаго мечтания, от действа диаволя находящаго, дневнаго и нощнаго, на благословение же душам и телесем, верным твоим людем и скотом, домовом же и местом. Яко да вси, приемлющии сия зелия, воспри- имут себе покров души и тела, и да будет нашему спасению врачество Твоея благодати Таинство; да в коем либо месте возложится, или на коем употреблено будет, во еже получити благословение, вся (противной силе оттуда прогнанной) десница Твоя да покрыет...»115 Итак, благовонное зелье, предназначаемое к домашнему употреблению, называется «таинством благодати Божией». И вот от ароматов, окружающих тело, идет непрерывный переход к покрову и далее—к покрову благодатному, охраняющему от злых действ темной силы. Как чуждо рационалистическому мировоззрению — благодать здесь мыслится почти вещественно и вещество—духовно; тут, когда дело идет о запахе, этом явлении, уже неизвестно, принадлежащем ли к материальному порядку, сама граница между вещественным и духовным становится трудноуловимой.
Эфирные масла, подливаемые в священный елей из лампады пред праздничной иконой для помазания им верующих на полиелейной утрени, представляются следующею ступенью ос- вященности, и для непосредственного сознания тут непрерывен переход от запаха к благодатному действию. В сновидении, когда духовная чувствительность чрезвычайно повышается, эта непрерывность предстает пред сознанием с непреодолимой ясностью: запахи тогда пронизывают весь организм, он плавает в них, они протекают и струятся сквозь него, как через натянутую кисею течение воздуха, и духовное качество запаха бывает тогда бесспорно и явно. И от этих «обыкновенных» запахов, вроде, например, мяты, ладана, розы и т. д.,— прямой переход к благоуханиям таинственным, в которых их духовность выступает уже для всякого сознания. Таково общеизвестное благоухание святых мощей, восприимчивость к которому меняется в зависимости от духовного состояния тех, кто « мощам прикладывается, хотя самое благоухание, несомненно, начинается в плане физическом. Из впечатлений такого рода особенно памятно мне вскрытие мощей преп<одобного> Сергия, произведенное в <1919) году11 б. Я вошел в Троицкий собор уже позднею ночью, значительно позже, после того, как было произведено вскрытие. В соборе стоял едкий дым от магниевых вспышек, при которых производилась фотографическая съемка. Но, несмотря на этот сильно пахнущий воздух, порою какими-то дуновениями приносило от раки на несколько саженей расстояния волны неизъяснимо приятного благоухания, которое перебивало все прочие запахи. Это благоухание охватывало величественной радостью, в которой невозможно было провести границу между собственно духовным удовлетворением и чувством приятного. Прикладываясь к мощам, я убедился, что благоухание исходило именно из раки и было тут несравненно сильнее, чем в стороне. С чем сравнить его—затрудняюсь, так оно тонко и своеобразно. Могу только сказать, что в нем совершенно отсутствовали элементы слащавости или липкости, более или менее свойственные всякому запаху земного происхождения. Если приурочивать запахи к стихиям, то этот был воздушно-огненной природы. Отдаленное сходство можно, пожалуй, находить в нем с запахом настоящей горной фиалки, но тоньше и подвижнее его; еще точнее можно представить себе это благоухание раки преп<одобного> Сергия, если припомнить приносимый издали теплым ветром аромат цветущей виноградной лозы. Недаром в Песни Песней тончайшая жизнь природы на вершине ее духовности отмечается этим же запахом: «Виноградная лоза уже распустилась, и цветы ее издают благоухание»117—таков призыв Жениха природою. Давно замечено, что вся Библия овеяна благоуханиями; но из них запах лозы запоминается наиболее, и вот с ним напрашивается на сравнение благоухание мощей, которое, однако, в смысле утонченности само неизмеримо выше цветущей лозы. Приложившись к мощам и пробыв некоторое время в Лавре, позднею холодною ночью я пошел домой. Это была ночь под Лазареву субботу. Никаких признаков весны еще не было. Но, идя по улице, я дивился, почему так пахнет весною. Сперва я не мог дать себе отчета, в чем тут именно весна, но потом припомнил, что несомненно пахнет распускающимися тополями после майской грозы, и даже стал вглядываться в тополя, хотя, конечно, никаких признаков запаха от них не было. Но вдруг, неожиданно для себя, сообразил, что ведь этот запах идет от моих губ и усов и что, конечно, это пахнет не тополями, а мощами преподобного Сергия. Мне пришлось, в другой раз, держать в руке часть мощей того же святого, завернутую в несколько плотных шелковых илитонов, увязанную широкой шелковой лентой и заключенную в толстый мешочек от дароносицы. Согретая теплотой руки, часть мощей стала благоухать настолько сильно, что запах ее, опять этот запах не то нарда, не то тополей, не то лозы, прошел чрез все покровы, и рука сама стала настолько пахучей, что в течение часа или двух я боялся обратить на себя внимание этим ароматом, хотя мощей на мне уже не было. Об этом обо всем рассказываю здесь подробно отчасти для свидетельства, отчасти же ради конкретности изложения; но явления этого рода хорошо известны всем, кто имел дело со священными останками святых.
Хочется закрепить тут еще два рассказа, слышанных мною от очевидцев. Первый касается мощей преп<одобного>
Серафима Саровского. Когда мощи преподобного были вынуты из гроба, то их разложили сперва на листы белой бумаги; благоухание было так сильно, что эта бумага в самое короткое время сильно пропахла и продолжала пахнуть год спустя после прославления преподобного. Один такой кусок имелся в семье протоиерея Звездинского, участвовавшего в открытии мощей и взявшего себе часть этой бумаги; как мне рассказывал лет через шесть после прославления сын его, ныне епископ Серафим, а тогда мой младший товарищ по Академии, бумага продолжала благоухать. Другой рассказ слышал я в августе 1905 года в Оптиной пустыни. Он касался кончины старца Амвросия. Как известно, вопреки ожиданиям его почитателей, тело Амвросия обнаружило следы разложения и когда один из монахов, желая освятить прикосновением к почившему старцу чистый платок, отнял его от тела, то, к своему смущению, увидел его запачканным гноем. Тогда он сунул его в карман и перестал о нем думать. Но прошло некоторое время, и в келье его стало распространяться явное благоухание. Когда оно заставило подумать о себе и были произведены розыски его источника, то оказалось, что благоухает один из подрясников, и именно тот, который одевался на погребение старца, и что первоисточник благоухания—лежащий в кармане его платок. Мне говорили далее, что запах продолжал сохраняться на платке и год спустя.
Это крайние случаи; а промежуточные ступени, приближающие их к более частому опыту, можно усматривать в отсутствии трупного запаха и какой-то не только духовной, но и телесной приятности около гроба людей высоко духовных. Я лично помню, например, это впечатление, очень определенное и навеки запоминающееся, около тел старца Исидора из Іефсиман- ского скита118, епископа Антония (Флоренсова)119, менее определенно— около одной старушки, сестры милосердия Стефани- ды Каталиковой, и еще некоторых других. Смерть, «конец, венчающий дело»120, дело жизни, слишком мало служила предметом наблюдений и размышлений, если не считать моралистических рацей на тему о бренности всего земного. Между тем, она есть острый реактив на прожитую жизнь, имеет свои ступени и степени, свой свет и свои тени, многоразличные оттенки, необозримое богатство и многообразие содержания. И буквально и переносно смерть имеет свой запах, который в некоторых случаях уже не есть «воня смертная», признак тления и победы ада, а, наоборот,— веяние прозябающей жизни121. Запах мощей, о котором было говорено здесь, менее всего следует рассматривать как диковинное исключение, как некое диво, но в нем-то и нужно видеть норму правильной, так сказать, кончины, с которой обыкновенно повседневная кончина соединяет- ся бесчисленными промежуточными явлениями, как есть от обыкновенной средней кончины звенья и в сторону нижнего предела, к трупу ужасному, смердящему, сжимающему сердце и вещественным и духовным своим неблагообразием. Но мы сейчас говорим о явлениях положительных, и к числу таковых относится уже явное выделение благоуханных веществ некоторыми мощами. Известны, например, так называемые мироточивые главы,— черепа подвижников, источающие особое ароматическое вещество. В записках академика О. Г. Солнцева, работавшего в Киеве, имеется важное сообщение об этом редко обсуждаемом предмете. «В той части [Киевских] пещер, которые доступны для всех богомольцев, мироточивые главы лежат на блюдах, прикрытые особого устройства колпаками,— пишет Солнцев;—из глав сочится на эти блюда по каплям миро, что-то вроде бесцветного и безвкусного масла, на вид жиже обыкновенного деревянного, нежно-приятного запаха. Однажды при мне был такой случай: мой знакомый доктор С а в е н к о не верил, чтобы из глав могло истекать миро и притом беспрерывно. Он думал, что это проделка монахов. Поэтому, как только случилось ему быть в Киеве, он не преминул сделать относительно этого опыт, разумеется с разрешения монастырских властей. Опыт состоял в том, что Савенко взял одну из мироточивых глав, вытер ее насухо сукном внутри и снаружи, точно так же вытер и сосуд, обвязал все протечной бумагой и запечатал. Дверь комнаты, где оставлены были главы, тоже запечатали. На другой день Савенко пришел, сам распечатал главу, и в сосуде оказалось миро» [Ф. Г. Солнцев,— Моя жизнь и художественно-археологические труды. VI. «Русская старина». Т. XVI, 1876, стр. 291 ]122.
15. Благоухание мощей в культе участвует и в этом смысле принадлежит к культу, можно даже сказать—принадлежит с необходимостью, поскольку необходимы в культе святые мощи как вещественная связь с Церковью святых и как место проникновения в мир загробный. Но тем не менее: на мощах совершается культ, но образование мощей не есть дело, по крайней мере прямое дело, культа. Отдельная воля, в ее индивидуальном своеобразии, должна соприкоснуться с волей Божией, чтобы явились мощи; но они не могут быть рассматриваемы как установление, повторяющееся дело соборной воли Церкви, на которую отвечает воля Божия. Мощи это—чудо, это—знамение, это—в каком-то смысле исключение, нечто независящее от установленного чина церковной жизни, чрезвычайный дар Божий Церкви, нечаянная радость, тогда как культ и его действия, в собственном смысле слова,— это есть радость, хотя и великая, и величайшая, но чаянная, преднамеченная в круге небесных даров; благодеяние нам, но заранее нам из- вестное, устав и остов жизни, без которого она не может протекать, не может не загнивать. И потому, хотя и обсуждалось здесь благоухание мощей, ради прочной установки мысли о благоуханности духа и духовности благоухания, но обсуждавшееся это благоухание мощей собственно нарушало рассмотрение культа в узком смысле слова. Продолжая прерванную нить этого последнего обсуждения, надлежит как следующую ступень освященности запаха назвать святой фимиам—«кадило»123. «Кадило Тебе приносим, Христе Боже, в воню благоухания духовнаго, еже приемь в пренебесный Твой жертвенник, возниспосли нам благодать Всесвятаго Твоего Духа»,—молится епископ или священник, благословляя при этом кадило пред каждым каждением124. Вот молитва, которой начинается почти всякое культовое действие. <Даже> 125 количественно, т. е. по числу повторений, она характерна для культа; но еще выразительнее для культа она внутренне, в сжатом абрисе очерчивая самое основание культа. Но сколь характерна она для культа, столь же, и притом именно потому, что характерна, глубоко неприемлема современной кантизирован- ной мысли. Да и как же иначе? Конечно, вот это, конкретное кадило, с углем горящим и ладаном благоухающим, или, как еще вещественнее сказано в греческом тексте: [$i)jila|ia] фимиам, дым благовонный,—мы приносим, мы предлагаем, мы возносим—в воню благоухания,— это понятно, что в воню благоухания,—но не просто благоухания, а благоухания духовного [ец oajif|v єисобіад Kveujiaxixfjg].
Как кадильный фимиам может быть благоуханием духовным?—спрашивает кантовская мысль. Не есть ли духовное — моральное, ничего общего с фимиамом, т. е. с веществом, хотя бы распыленным в воздухе, не имеющее? Тут необходимо ударить по мысли, чтобы хоть раз, хоть в <одном> 126 уголке жизни продумать кантовство или противокантовство во всей остроте, не замазывать его неопределенностью. Так вот, есть кадило: положим, серебряное, на цепочках, определенной шарообразной формы с крестом; в нем горит уголь; угольный жар нагревает и испаряет известную душистую смолу, и пары ее распространяются по воздуху, затвердевают тут в виде мельчайших частиц. И вот этот-то фимиам Церковь называет вонёй благоухания духовного. Но что тут духовного? И не есть ли для современной мысли такое сочетание понятий полная бессмыслица? Можно ли с точки зрения кантовской расценивать ее иначе? Но мало того; мы просим о принятии сей вони благоухания духовного, вышеозначенного кадильного дыма, не более, не менее как в пренебесный жертвенник Божий, или вышенебесный—ец то urcepoopaviov axou Suaiaaifipiov, т. е. в умопостигаемый мир, в среду ноуменов, в область транс- цендентного. И что же далее? Далее просим ниспослания оттуда, взамен, вместо [avxi] этого фимиама—благодати Все- святого Духа Божия. Помыслим на секунду по-кантовски: не странно ли? В Granzbegriff127 мы желаем перенести дым, а взамен дыма как что-то его уравновешивающее надеемся получить способность делания категорического императива. Можно ли придумать что-нибудь более бессмысленное? И, наоборот, если это нами принимается, то какой же бессмыслицей должны быть признаны те предпосылки, из которых необходим вывод о полной бессмыслице этого, нами принятого. Но дело обстоит еще острее. Ведь видим мы, когда молимся о ниспослании нам благодати Всесвятого Духа взамен кадильного фимиама, возносимого в жертвенник пренебесный и мысленный, т. е. умопостигаемый,—видим-то мы, глазами, опять тот же дым кадильный. Следовательно: <если> мы видим «просто», как говорится, т. е. по-кантовски, кадильный фимиам, растекающийся струйками и клубами по воздуху, мы должны, в порядке ка- нтовского миропонимания, признавать траекторию каждой молекулы ладанных испарений непрерывной линией, выражаемую аналитической функцией; по-кантовски эта линия от кадила до нас принципиально не может иметь ни малейшего разрыва, как не может иметь ни малейшего разрыва и врем я, в которое совершается это движение по траектории. В непрерывности этих процессов, по-кантовски, или шире—по-возрожденски, нигде нет и малейшего нарушения аналитичности их (в смысле математическом), где можно было <бы> просунуть хотя бы острие бритвы или скальпеля, и потому в этом сплошь забронированном «здесь» никогда и нигде не сверкнет и принципиально не может сверкнуть хотя малейшее «там». Впрочем, дело не в величине, а именно в принципиальности: или совсем не может—по честному возрожденству, или же всячески может— при мужественном преодолении первых его посылок. Тут невозможно притупить режущую остроту между этими «да» и «нет» как количественным смягчением «да»; тут невозможно, бесчестно и разрушительно для духовной жизни кислое полупризнание возможности разрыва, в каких-то смутных случаях, но при сохранении, тоже кислом, возрожденских предпосылок. Необходимо повторить, что иначе нарушается онтологическая заповедь Спасителя о лукавости всего, что сверх «ей-ей»—«ни-ни»128. Так вот, Церковь твердо говорит о возможности прорыва, о «ей-ей». Онтологически кадильный дым струится в пренебесные ноуменальные сферы и обратно нисходит к нам, долу, уже не фимиам кадильный, а благодать Святого Духа в виде фимиама—как фимиам. Путь фими- амных частичек таинственно разрывается, в нем нет онтологической непрерывности. Для математика тут дело происходит не с нарушением закономерности, а вполне закономерно и даже закономернее, нежели при кантовской непрерывности пути, ибо прерывность сама есть закон общий, так что предположение всюду непрерывности было бы надеждою на бесконечно малую вероятность, на «чудо», в житейском смысле слова, как некоторый онтологический факт. Формально, если честно руководиться тем верховным принципом, на который, хотя и не искренно, ссылается, как на предмет своей ориентировки, позитивизм, на закономерность, то тогда, конечно, вся правда за Церковью, а не за возрожденством, ибо закономерность как таковая, т.е. без задних метафизических мыслей, есть прерывность; если бы в самом деле борьба шла из-за принципа порядка и закона в бытии, то с возрожденством не могло бы быть и спора: формально-то, под углом этих принципов, мы, конечно, правы. И спор наш был бы не с ними и не о том, может ли возноситься куда-то в иные области фимиам земли, ибо это само собою разумелось бы в силу прерывности закона как такового, т. е. функциональной связи. Но это не значит, чтобы вообще был кончен спор: несомненно, тут-то, при понимании формальной возможности всяческих разрывов, он и должен возникнуть, но теперь уже с теми, кто понимает эту возможность, и о том, каков именно разрыв в данном конкретном случае. Зерно ладана брошено в кадильницу; испарение его куда-то с земли, из области дольнего, вырывается. Но куда? В последнем вопросе вся трудность и вся духовная ответственность за судьбу этого фимиама, ведь фимиам может вознестись, вообще говоря, не только в пренебесный жертвенник Божий, но и в разные другие неземные места, например, в преисподнюю. И если бы не ясное сознание этого, то разве числились бы в Церкви святых сонмы мучеников? Разве не бросил бы каждый из них с полной предупредительностью на идольский жертвенник вместо одного зернышка ладана, как то требовали от него власти, целые пригоршни благовонных веществ, если бы при этом призванный к ответу исповедник имел бы малейшую для себя возможность видеть в таком воскурении фимиама род этикета и думать о фимиаме как о разносимом по улицам и стогнам Рима, Антиохии, Александрии и проч.? Но этому позитивистичес- кому упрощению и облегчению тяжкого для мучеников вопроса противостояло ясное созерцание дальнейшей за воскурением траектории ладанных частиц, проваливающихся к престолу сатаны и оттуда воспосылаемых, да, тоже воспосылаемых, т. е. взамен, avu, черной благодати. Видя это духовным взором, мученики предпочитали то, что вообще предпочитали мученики.
Итак, восходя до той или иной ступени горнего подъема, эмпирическое нисходит оттуда уже не эмпирическим, но ноуменальным, благодатью Всесвятого Духа Божия. Такова общая схема всего культа, и в частности такова схема каждения. Но и в кадильном дыме, в нем самом, можно различить ряд ступеней и степеней одухотворенности: кадило вечернее не то, что кадило утреннее, а кадило утреннее не то, что кадило проскомидии, и т. д., включительно до первого каждения только что пресуществленных Св<ятых> Даров. Тут благодатное освящение все поднимается в уровне, осмелюсь сказать—в духовном потенциале; и этот термнпн тут гораздо уместнее, нежели покажется при первом слышании. Ведь потенциал есть та работа, которая должна быть затрачена для приведения единичной массы из бесконечности в данную точку пространства, и, следовательно, для духовной работы, производимой, чтобы привести единичную инертность из небытия в данную точку умного места реальности, естественно применить тот же термин «потенциал».
16. Подымаясь до того или другого из небес и вместе с тем возниспосылаемый оттуда к нам же, или, иначе, находясь сразу и там, и тут, фимиам кадильный оказывается явлением—применяя это слово в подлинном смысле, антикантовском,— явлением здесь тамошнего, как бы отростком неба на земле, отрогом облака, спустившегося до прикосновения к земле: это не «как небо», а самое небо. Иначе говоря, поверхность уровня, выражаясь в терминах физики, эквипотенциальная поверхность делает здесь глубокий выгиб, воронку в сторону земли, и потому мы можем перемещаться к поверхностям большого духовного потенциала, т. е. заходить в глубь небесную уже не по вертикали, а почти по горизонтали, по силовым линиям, почти что стелющимся вдоль уровня дольнего, в некотором определенном его месте, иначе говоря, входя в фимиамное облако, мы при ничтожнейшем перемещении и ничтожнейшем усилии, т. е. в порядке наших земных усилий, напряжений воли, работы земного старания, совершаем восхождение на головокружительные высоты, и это, можно сказать, даром, в самом решительном несоответствии затраченного здесь нами и приобретенного. Сделав, можно сказать, шаг, мы проходим духовно порог и пороги, и вот мы уже идем этим сгущенным шагом, этою царскою дорогою, пересекая круги дантовского рая, как в другом случае, в том, которого так ужасались мученики, или, определеннее, при черной магии и при других темных действах—тоже пересекаем дантовские круги, но уже нисходя к воронке преисподней. Так или иначе, но, однако, во всех случаях фимиам есть среда, благоприятствующая взаимному сближению для духовных сил и существ этого и иных миров. В дыме являются нам иные существа, как и мы являемся им: в дыме мы видим и друг друга. Отсюда и важность, почти необходимость кадила при поминании усопших: можно сказать, что струями кадильного дыма течет к ним та деятельная любовь к Церкви, которой они уже не могут проявить лично, которою они пита- ются, живут и растут духовно, если только они не мертворожденные, а живыми, хотя бы и еле дышащими, хиленькими младенцами родились, проходя через могилу. И ниспосылаемыми струями благодати Святого Духа текут к нам внушения внутренних движений, духовные искания и требования усопших.
Эта посредническая функция кадила особенно <вы>ступа- ет129 в Богоявлении и ангелоявлении—дело давно известное с древнейших времен, как с древнейших же времен было хорошо известно значение дыма, в особенности дыма жертвенного для языческих теофаний, если говорить о них здесь без разбора оттенков и без учета положительной или отрицательной их духовной ценности. Духовные явления не невозможны в чрезвычайных случаях без фимиама,—потому что тогда это облако, в каком-то смысле заменяющее фимиам, производится самими духовными силами; но, говоря о явлениях более заурядных и, главное, более определяемых деятельностью с человеческой стороны, с большей произвольностью в зове от земли, более уставных, в фимиаме надлежит видеть именно необходимость и, во всяком случае, чрезвычайно благоприятствующее условие.
17. Высшую степень освященности благоухания представляет святое миро, сложное по составу и по запаху и таинственно действенное по благодати Духа, с ним соединенного. «Это — печать Христа и печать дара Духа Святого» [Сим<еон> Сол<унский>, 38 ]130. При миропомазании произносится: «Печать дара Духа Святаго»131, чем подчеркивается особливая связь Духа Святого именно с благоуханием. И обратно, Дух Святой есть источник «святости, и света невечерняго, и божест- венныя жизни, иблагоуханнейшаго раз даяния»132, как возвещается в день памятования чрезвычайного Сошествия именно Его, Духа Завершителя, почему и освящение мира называется высоким термином древних мистерий тєА,єтг|, т. е. завершение, совершение, указывающим на высшую степень посвящения. В естественном благоухании тянутся руки навстречу этому благоуханию вечного Духа Святого, и схватываются друг с другом в живую связь праха земного и Существа существ. В Духе Святом предобразовано земное благоухание, а на этом последнем наложена печать Духа, так что горнее отражается в дольнем, и дольнее участвует в горнем.
Миро, это теснейшее сопряжение того и другого, называется в древней молитве на освящение мира «одеждою нетления и печатью священносовершительной, напечатлевающей на приемлющих божественную баню» Божию святое Имя Пресвятой Троицы [Сим<еон> Сол<унский>, 41 ]133. Запечатленные им имеют на себе печать Пресвятой Троицы, делаются храмами Божиими—так повышаются степени восхождения—и, наконец, приходят к области абсолютной: Сам Дух есть Радость, Украшение, Благоухание—Красота, Миропомазание есть одеяние в одежду благоухания Духа Святого. Ударяя на ту или другую часть этого суждения, на слово «благоухание» или на слово «одежда», мысль о миропомазании ветвится по двум путям, и потому тот ряд восхождений к св<ятому> миру через аромат облагодатственный, который только что намечен, не исключает, а даже предполагает существование другого ряда восхождений—чрез благодатную одежду.
Чтобы это было яснее, начнем со ступени верхней. Высшими ступенями освящения озаряются одежды престола и жертвенника—срачица, индития, покров; и священных сосудов—по- кровцы и воздух, а затем священнослужительские. Все они освящаются каждением, особыми молитвами и окроплением святой водой. Чтобы понять символическую природу одежд, надо обратиться к той из них, которая рассматривается как типическая представительница. А за таковую можно признать ту, без которой не может быть священнодействия: это непременное условие литургического действования есть епитрахиль. Из нее, как из листа в гётевской метаморфозе растений, образуются все прочие одежды. И потому молитва, произносимая при облачении в епитрахиль, должна быть ключом к символике одежд. Эта молитва такова: «Благословен Бог, изливаяй благодать Свою на священники Своя, яко миро на главе, сходящее на браду, браду Аароню, сходящее на ометы одежди его»134. Иными словами,—епитрахиль знаменует самую священническую благодать—в Ветхом Завете не руковозложением, а излиянием мира. Да и в древнехристианской Церкви, по свидетельству св<ятого> Симеона Солунского, на главу посвящаемого возливалось миро—в ознаменование благодати Божией [Т. II, стр.22]135. Этою заменою видимого знака таинства другим знаком уже открывается мистическая равносильность двух знаков, а следовательно, и сродство их в плоскости символизма. Если св<ятой> Симеон Солунский и сообщает, что на главу посвящаемого возливалось миро в ознаменование благодати Божией, так что, следовательно, миропомазание было знаком не таинства миропомазания, а таинства священства, или, иначе, если в таинстве священства внешний знак руко- возложения заменялся или сопровождался священным умаще- нием, то и, наоборот, мы знаем о руковозложении, применявшемся вместо умащения, применяемого ныне, в таинстве миропомазания: такова практика Апостольской Церкви. Если в древности таинство миропомазания над новопросвещенным—низведение на него даров Духа Святого—совершалось хиротонией, чрез покровение руками, а н е запахом, то, следовательно, самую хиротонию должно рассматривать как то же миропомазание. Это подтверждается практикой ветхозаветной, где ординация—посвящение в священные степени — совершалась чрез помазание именно миром. Следовательно, нынешнюю хиротонию священства должно разуметь как то же миропомазание, но в своеобразном виде.
<18.) Отсюда понятно, что царское миропомазание есть род хиротонии—поставление Царя в особый, несравнимый с прочими, своеобразный сан священный—сан «епископа во внешних делах Церкви»136, почему Царю и дается священное венчание не иначе, как после исповедания веры православной. Можно сказать, Царю уготовано в Церкви особое ноуменальное место, в силу какового ему и предоставляется вход в алтарь чрез святые царские двери и причащение Святых Тайн по обряду священническому, раздельно под обоими видами и над престолом. Вот почему царская мантия, венец, скипетр и держава, а в древности еще бармы,—вовсе не мирские украшения, а священные облачения и инсигнии. Вот почему, далее, Царь, как и всякое священное лицо в Церкви, в отношении своего сана есть предмет веры, но отнюдь не внешнего мирского права, нечто невидимое, что, по апостолу, может обличаться только верою137. В Царя можно верить с Православною Церковью или не верить с врагами ее, но нельзя низводить его, по его сану, до плоскости народнической. Этот сан аналогичен епископскому, но, как принадлежащий другому порядку ординации, не может быть количественно сравниваем со степенями этого последнего порядка, так что и больше и меньше их. По самому строению Православной Церкви в ее глубочайших основах земные проявления власти, т. е. епископство и царство, антиномически сопряжены друг другу и взаимоподчинены, не сводясь на земле ни к какому видимому единству, внешне дающему равнодействующую; скорее это есть то, что называется пара сил с равнодействующею в бесконечности. И потому, возвращаясь именно к царству, всякое ограничение извне должностей царского служения, не может рассматриваться иначе, как насилие не над Царем, а над Церковию же138.
Итак, руковозложение есть символический заместитель св<ятого> мира. Но что такое возложение рук по своему конкретному смыслу, как не покров над рукополагаемым, т. е. как бы крыша, одежда, защита? А если так, то рукоположение вместо умащения при таинстве миропомазания, «одеждный» момент: момент покрова, окружения, облачения в святом мире только подчеркивается и выдвигается, но не заново создается. «Миро есть одежда»—это суждение скорее аналитическое, нежели синтетическое, если уж признавать вообще такую клас- сификацию суждений. Священные облачения этот момент мира выдвигают вперед уже грубо вещественно, тогда как в самом мире эта вещественность его как одежды и покрова дана тоже вещественно, но более разряженным веществом: что такое благоухание умащенного миром, как не главная и эманационная одежда, его облекающая, фата, окутывающая с головы до ног? А с другой стороны, что есть священное облачение, как не оплотнившийся и сгущенный запах? Тут нет существенной разницы, символика тут одна, и она знаменует Духа Святого, будем ли мы говорить о Нем как о благоухании, нисшедшем на человека, или как об одежде, его облекшей. И теперь мы снова можем вернуться к основному облачению—к епитрахили, одевая которую мы говорим как если бы на нас в это время изливалась миром благодать, «сходящая на браду, браду Ааро- ню и на ометы одежди его», т. е. окутывающая с головы до ног.
19. При облачении в подризник говорится: «Возрадуется душа моя о Іосподе, облече бо мя в ризу спасения, и одеждею веселия одея мя, яко жениху возложи ми венец, и яко невесту украси мя красотою»139. Этот хитон, следовательно, есть риза спасения, дающая радость. Но радость от Духа, от Утешителя, преизбыточной полноты Радости. Вот опять уравнение благодати, духовной радости, облекающей нас, с одеждою— символом этой радости: мы облекаемся в Духа Святото. Подобным образом и в прочие священные и освященные одежды священнослужитель облекается с молитвами, в которых одежды осмысливаются как дары Святого Духа, т. е. как обряд, как подхождение к таинству миропомазания в его раскрытии чрез рукоположение. Ведь миропомазание дает царское священство каждому, но не раскрытое, раскрывается же оно в священстве, в царстве и в пророчестве—старчестве—по трем линиям, исходящим из Центра бытия, «Им же вся быша» 14°. Взятая углубленно, одежда приводит к телу, как ближайшей одежде души, или одной из ближайших одежд; продленная же в обратную сторону, к периферии, одежда отбрасывается на всю вселенную, ибо вся вселенная есть тело души и самая внешняя одежда ее. Отсюда понятно стремление литургистов более детально объяснить священные одежды, выводя их или микроскопически—из тела и строения личности, или макроскопически—ис устроения мира. Пример микроскопического толкования находим, например, в «Скрижали»: «Зане пять суть чювств совершенных тела: зрение, слышание, обоняние, вкушение и осязание. И силы душе- вныя суть пять: ум, мысль, мнение, мечтание и чювство. Пять суть и священных одежд, в ня же облачается священник: стиха- рий, епитрахилий, пояс, нарукавници и фелоний. По сравнению освящения, име же освящаются пять человеческих чювств и пер- выя душевные силы» [Скрижаль, стр. 126—127, глава 38]141.
Пример макроскопического толкования читаем у Иосифа Флавия [Древности иудейские, кн. 3, гл. 7, числ. 7]142: знамено- вание одежд первосвященника описывается у него так: «перво- священникова риза, из полотна сделанная, представляет образ земли. С и не та же, коею она вышита, воздушное означает небо... Эпомид [нарамник], украшенный четырмя цветами.., представляет образ вселенныя... Нагрудник повешен посреди эпомида во образ земли, стоящия посредине мира. Пояс, коим вокруг опоясуются, знаменует океан, всю землю окружающий. Два сардониха, употребляющиеся вместо застежек у ризы первосвященниковой, представляют солнце и луну. Чрез двана- десять же камней, можно разуметь или дванадесять месяцов, или толикое ж число небесных знаков, которых круг греки именуют зодиаком» [Историческое, догматическое и таинственное изъяснения на литургию. М., 1823. Предуведомление, с. 76]143. В этих и других толкованиях рассматривается лишь небольшой круг одежд; но как сами они имеют разную степень священности, разные иерархические места, так и границы этого круга не ограничиваются, и священно-символические одежды выходят за эти небольшие пределы, к ступеням низшим. Особые чины освящения одежд уже не богослужебных, хотя и явно символических, как-то: рясы, камилавки и т. д. принадлежат тоже к кругу облачений, хотя и внешне-концентрическому относительно отмеченного ранее: это ближайшая низшая ступень. Но как вообще категория явлений жизни, освящаемая в высшей мере, у своего корня, таинством, несет освященность и за пределы его, нисходя с вершины и распространяясь в конечном счете на все явления этой категории, так и тут, в категории «одеждной», от святого мира и до самых житейских, по-види- мому, явлений той же области, тянется одна связная нисходящая иерархия, которая не ограничивается одеждами явно и подчеркнуто символическими. Так, опытный духовник советует священнослужителям освящать всякую часть одежды вышитым на ней крестиком и окроплением святой водой; есть и молитва на освящение всякой вещи144—это еще ступень. Но и далее, многие сельчане, соблюдая всеобщий обычай более уставной, но еще совсем недавней жизни, при надевании рубахи, освящают ее крестным знамением, подобно тому, как делается это священнослужителем при облачении; пояс же считается столь священным и необходимым, в качестве охраны, что его не снимают ни ночью, ни даже в бане: его соотносят с поясом крещальным. Но и все наши одежды, если мы в струе церковной культуры, а не омирщились и не выпали из духовного равновесия, должны рассматриваться как распространение и усложнение тех освященных одежд, в которые облачается новокрещаемый. Наконец, одежды в христианском быту, хотя бы и без особых молитв, но благодарно пользуемые в общем укладе благословенной жизни, опять-таки вовлечены в область культа, ос- вящаясь прикосновением с христианским телом; а ведь у христианина и слюна,—говорит св<ятой> Кирилл Иерусалимский,—священна и даже чудотворна (чем, кстати сказать, он и обосновывает неблагоговейность и запрет плевания)145.
Тут, кстати, не мешает отметить, что та невидимая, или по крайней мере невидимая невоспитанному глазу, тончайшая оболочка, которой окружено наше тело и которая, быть может, по ее тонкости особенно чутка и пластична к тончайшим изменениям духовной жизни, она, эта оболочка, пронизывая одежду, осаждает на ней какие-то следы личности, запечатлевает духовные координаты личности в одежде. И потому даже непосредственно чувствуется почти всяким, что вовсе не безразлично надеть на себя одежду, бывшую на другом,—тем более на нехристианине. Это чувство, во-первых, вовсе не есть недоверие к чужой одежде как к таковой: в то время как одни чужие одежды заставляют сжиматься все существо, в особенности же душу, и ощущаются неприязненно, как вражеское вторжение в нашу личность, другие, напротив, желанны и любезны, окутывая нас духовной теплотой и благосостоянием. Во-вторых, в основе этого чувства отнюдь не лежит бессознательная гигиена или профилактика, хотя грязь и инфекция до известной степени тоже могут иметь мистический привкус, как символы более глубокого духовного смысла; но в общераспространенной боязни пользоваться чужой вещью, даже чистой и заведомо дезин- фецированной, внутренней затрудненности отдать другому свою носимую вещь, хотя бы даже без возвращения,— лежит смутное, но вполне жизненное ощущение, что при этого рода коммунизме происходит какое-то вбирание в себя чуждого духовного начала или уделение своего духа на попрание духу враждебному; напротив, там, где есть общение духовное, такой обмен вещами представляется приемлемым, даже желанным. Так, один из обрядов побратимства, т. е. установления братства по духу, есть обмен нательными крестами и рубашками, а в более глубокий древности—и кровью—духовно-телесная прививка друг другу. Того же порядка явление—уставное требование общности одежды в общежительных монастырях, крещение младенцев в одной рубашке, пелене и т. д., родовая передача какой-нибудь одежды или вещи, употребляемой в особенно важные моменты жизни, например, при венчании и т. д., короче, духовное общение посредством одежды, начиная от запрета опытных в духовной жизни старцев надевать на себя одежды страстных людей или садиться на их сидения и включительно до главотяжей и убрусцев ап<остола> Павла, которые давали исцеление146.
20. Для более глубокого понимания таинств следует внимательнее присмотреться к символике одежды, весьма важной, как в философии, так и в религиозном мировоззрении. В области высоких обобщений одежда всегда знаменовала явления вовне сокровенной сущности, самого обнаружения существа, и потому воплощение во внешней среде. Применяя слово тело, которое сближается некоторыми с «целый» в смысле греческого асоца, т. е. как целостность проявляемых вовне сторон и моментов внутренней целостности жизни, можно сказать: одежда есть символ тела. Поэтому понятно в священной и светской символике это взаимное переливание с разными оттенками понятий тела и одежды. Разные одежды, или одежды в разном смысле—именуются телом, как и, наоборот, тело в разных смыслах приравнивается одежде. Этому взаимоуравниванию слов «тело» и «одежда» способствует еще то обстоятельство, что всякое тело как единство многообразных проявлений непременно мыслится нами—для того, чтобы сохранить притом индивидуальность каждого проявления, собственную его форму и не произвести простого смешения всех их—непременно мыслится, как бы сплетенным из этих отдельных проявлений, потому что только в образе плетения объединяются признаки индивидуальной определенности элементов их и их взаимной связи, каждого с каждым. Итак, каждое тело мыслится тканевидным. Представление и выражение, что физическое тело зародыша т к ё т с я в материнской утробе, и вообще образ ткани применительно к физическому телу живых существ — незапамятно древни и чрезвычайно распространены у народов самых различных; и Платон своим последовательно развитым в «Федоне» образом тела как одежды, одеваемой душою, вовсе не первый начал этот ряд, а Биша своим учением о тканях тела вовсе не закончил его 147. В частности, символ одежды применительно к телу неоднократно встречается в священных песнопениях. Так, «одеял мя еси, Спасе, в бренное тело» поется на повечерии пятка Ваий [Канон, песнь 6-я]148. И тогда же этот образ применяется ко всему человеческому естеству, т. е. с душою и телом, Воплотившегося Іоспода: «Вся сотворивый в премудрости, Иисусе, и во всего мя оболкийся из Девы...» [Повечерие пятка Ваий. Канон, песнь 9-я]149.
Далее, за анатомическим телом, образ одежды постоянно применялся и применяется к разным другим связанным во единство самопроявлениям внутренней деятельности, каждый концентр напластования личности или, если угодно, «эмпирического» характера ее, может быть назван телом, а потому и одеждой. Эта эмпирическая личность имеется в виду апостолом Павлом, когда он выражает опасение, как бы при последнем огненном испытании мы не оказались «нагими», т. е. ли- шенными одежды всего сотворенного в жизни 15°. И Спаситель, говоря о брачной и небрачной одежде, пользуется этим образом, знаменуя им жизненное самораскрытие духовного существа151. В церковных песнопениях и молитвах, а также у церковных писателей постоянно говорится о «ризе покаяния», как об одежде, созидаемой духовным подвигом, или о духовном теле: «от очию слезы непрестанно текущия, неоскудно токи даждь ми, всего мя омывающия, от верху и до ногу, яко да паче снега убелену ризу облек покаянием, в чертог Божий вниду» [Канон молебен Ангелу Хранителю, п<еснь> 8, тр<опарь> 4]152,— читаем в каноне Ангелу Хранителю; и в каноне ко святому причащению отмечается непокаянный хитон души: «Во причастие Святынь Твоих, како дерзну, недостойный? Аще бо дерзну к Тебе приступити с достойными, хитон мя обличает, яко несть вечерний [т. е. соответствующий вечери, пиру], и осуждение исходатайствую многогрешной души моей. Очисти, Господи, скверну души моея» [Последование ко св<ятому> Причащению, тропари, гл<аса> 8-го, на Слава: <...) Невечерний хитон—душа в скверне153. Таким образом, невечерний хитон, изобличающий недостойного, и есть скверна души как эмпирический характер, сотканный из многих скверных обнаружений. Как пример святоотеческого пользования образом одежды приведем выписку из наставления преподобного Варсонофия Великого. Этот святой однажды не благословил одному иеродиакону сшить особый подрясник (іцатюу aqxopia^tevov), специально для выхода в церковь и служения. «Касательно же одежды,— писал он ему,— (скажу): приобрети духовное одеяние, которым благоугождается Бог [...] Скажи мне, брат: если человек наденет на себя шелковую одежду, а будет блудник, очищает ли его та одежда от блуда или других страстей? Что же делать удостоенным служения Св<ятым) Тайнам, если они скудны одеждою? ГЪсподь повелел заботиться [собственно по-гречески jiepijivdv, т. е. терзаться душою, мучиться, а не заботиться—П. Ф. ] лишь об одной ризе, т. е. об одеянии добродетелей» [Преподобных отец Варсануфиа Великого и Иоанна руководство к духовной жизни. СПб., 1905. Отв. 238 <, с. 182).]154
Но добродетель не может быть достигаема собственными силами, и ее духовной основной является благодать. Поэтому духовной одеждой в особенности называется Сам Христос, в Которого, по слову Апостола, облекается крещаемый 155 и Который облекает подвижника в более явном, в более определенном <смысле>156. И обратно: грехопадение, как совлечение божественной благодати, постоянно называется в церковных песнопениях обнажением, наготою: лишь в Боге и Богом человек находит себя и являет себя. «Прежде прелестию обнажившиися, в ризу нетления облекохомся Рождеством
Твоим [Богородичным, т. е. Христом]»—значится в каноне Пресвятой Богородицы [песнь 8, тропарь 3]157. «Иисусе, одеж- до веселия, одей мя тленнаго; Иисусе, покрове радости, покрый мя недостойнаго»—читается в акафисте Иисусу Сладчайшему [Икос б]158. «Облецем себе во Одеющагося светом, яко ризою»—поется на утрени четвертка шестой недели Великого поста [на стиховне самогласен]159. Тут наряду с символом одежды, как Бога, облекающего человека, тот же символ применяется к одевающему Самого Вечного Свету, Фаворскому свету или вечной славе Божества. Это применение образа одежды,—к несотворенной энергии Божией, как деятельности самопроявления Божьего, повторяется весьма настойчиво и притом не только в церковной письменности, но и едва ли не во всех религиях, не говоря уже об индивидуальном опыте отдельных мистиков.
21. Таков ряд одежд. Но одежды как покров, как уединяющие оболочки, как форма сферы, наполненной деятельностя- ми, имеет связь с жилищем: одежда—подвижное жилище, жилище—недвижная одежда. Впрочем, самое разграничение между тем и другим условно: так, раковину можно назвать с одинаковым правом и одеждою, и домиком; или скафандр обычно называют одеждой, а водолазный колокол, пожалуй, назовут, скорее, родом жилища, хотя расстояние между тем и другим весьма невелико; или еще: как недалека юрта или шалаш от одеяла, хотя первое отнесут, скорее, к жилищу, а второе—к одежде. Но как бы то ни было, идея покрова, защиты и охраны, выражаемая таинством миропомазания, имеет свою лествицу восхождения еще в ряде чинопоследований, которыми освящаются разного рода архитектурные работы (постройки). Таковы: «Чин основания дому»; «Чин благословения новаго дому, в нем же хощет кто первое (т. е. впервые) вселитися», с четырехсторонним помазанием стен его освященным елеем и окроплением святой водою; «Чин благословения пещи новой, к хлебопечению сооруженной»; «Чин и воследова- ние основания града»; «Чин основания новаго монастыря и ограды его»; «Благословение и освящение новосозданнаго монастыря»; «Чин, бываемый на основании церкви и потчении креста»; «Чин молитвенный на поставление креста на верх крова новосозданной церкви»; «Чин благословения новыя церкви или иконостаса, сие есть особныя некия молитвенници, чрез иерея, от епископа на сие благословение и власть даную имуща- го, во еже до времене в ней прежде совершеннаго освящениа божественную совершати литургию»160; множество чинов на освящение отдельных богослужебных принадлежностей—утвари, икон, ковчегов, облачения и тому подобного161; наконец, освящение самого храма162, точнее и прежде всего престола, с омовением и облачением его, с миропомазанием его самого
и храмовых стен, и вообще обрядами, весьма близкими к крещению: освящение престола есть своего рода крещение и миропомазание его. Престол рассматривается как существо, как нечто не только для другого, но и в себя и для себя, онкологически. И это характерно сказывается в церковном понимании сторон престола: для мирского субъективно-феномена- листического понимания реальности она устанавливается в пространстве только в отношении наблюдающего ее субъекта; а для церковного реалистического понимания ее положение в пространстве безотносительно к этому субъекту и учитывается, исходя от нее самое. Так, правая сторона обеденного стола, например,—по субъективному пониманию, приходится против правой стороны стоящего перед ним, потому что только его присутствием стол получает место в бытии; напротив, по церковному разуму, мы должны понимать престол стоящим перед нами так же, как мы предстоим перед ним, даже еще реальнее, чем мы сами, и, следовательно, правая сторона на престоле приходится против нашей левой руки. Это правило реальных, а не субъективных сторон вещей-существ распространяется на всю область культа, и, когда говорится о правой стороне жертвенника, иконостаса, иконы, дискоса и т. д. и т. д.— всегда имеется в виду, что это они смотрят на нас, что они фронтальны, они сами по себе, по своей организации, по смыслу своего духовного строения, а вовсе не мы делаем им честь, сообщая им этот смысл и, следовательно, сообщая со своей точки зрения, т. е. от себя. Это—общий онтологический характер всего жизнепонимания, при котором человек сознает себя не созерцателем призраков собственной субъективности, безответно и бездушно подчиняющихся его произволу, а потому безответственным пред ними и за них, а членом и звеном духовного целого, которое своими органами направляет и определяет его и среди которых он сам должен действовать. Воистину он живет в среде полновесной и вязкой, потому что он имеет дело с существами живыми. Так вот, «крещение» и «миропомазание» святого престола возможны именно на почве онтологического понимания престола; и если не придавать своим словам догматического закона и катехизической точности, если их брать как предварительные и ждущие еще завершительной чеканки, то, опираясь на духовный опыт и на символические движения, разве не правильно мыслить о престоле как о притаившемся херувиме? Но так или иначе, а ряд освящений в строительстве, как ранее ряды освящения одежды и благоухания, опять-таки приводит на своей вершине к миропомазанию; а этим указывается аналогический характер и низших освящений того же ряда.
257
9 — 2408
Близкую к только что упомянутому ряду нить освящений образует еще освящение водных судов, лодок, кораблей
и <водных> судов <ратных> 163, т. е. тех же домов, но передвижных, и сюда же должны быть отнесены еще не составленные чины на освящение поездов и иных сухопутных экипажей164. Что же до аэропланов165, то от летчиков не раз приходилось слышать твердое убеждение, что аэропланы держатся на воздухе не без участия нечистой силы, так что окропление его святой водой или даже приближение к нему иерурга отгоняет и раздражает «духов власти воздушной»166, летательному делу покровительствующих, грозит низвержением снаряда, и потому, когда в довоенное время, по официальным требованиям, вновь построенный аэроплан освящался, то заинтересованные в его целости на воздухе старались поставить священника подальше от аппарата, так, чтобы капли святой воды до него не долетали. Кстати сказать, летчики, имея дело с вершиной современной техники и, по-видимому, вполне пронизанные верою в механизм, на самом деле весьма суеверны, носят особые талисманы в виде браслетов, а иные заводят на аэропланах идольчиков, аэропланных божков и живут в своеобразном психическом мире, с своими острыми экстазами, привычкой к наркозу смерти и не могут вырваться из затягивающей опасной страсти. В гораздо меньшей степени, но несколько подобная той психология автомобильных шоферов, обыкновенно резко антицерковная, но вместе с тем повышенно суеверная; с ростом американизма сгущается и та средневековая атмосфера, в которой были возможны пакты с диаволом и шабаши.
Жилища, суда и т<ому> п<одобное> относятся к разряду оболочек, вместилищ, ограждений; к освящению вещей того же разряда должны быть отнесены и чины благословения «гумна, или житницы, или клуни новой», «новых сетей, к ловленню рыб сооруженных»167 и т. д.
Все перечисленные разряды вещей: и духи, и одежды, и жилища и т. д., вместе с тем имеют еще один общий признак— быть украшением, да и самая красота, как явление во-вне некоторого внутреннего смысла, при высоком отвлечении, подходит под разряд оболочек, являясь, если угодно, оболочкой по преимуществу; ведь высочайшею оболочкою, славою существа является его световое окружение, а свет-то, по учению Плотина и св<ятого> Василий Великого, и есть чистейшая красота. И еще: Дух Святой есть высшая мера светоносного одеяния духовной личности, а Он есть Красота и Источник Красоты, все Собою украшающий. Отсюда понятно, что одежда и другие оболочки, теперь уже как украшения, возводят к абсолютному украшению, к таинству совершитель- ного и завершительного Духа—миропомазания.
Как виды священных украшений сюда же относятся священные хоругви, освященные знамена168 и т. п. Сюда же относится и оружие169, предмет внимания со стороны культа во всех органических культурах и, в частности, средневековой. Оружие гут не только освящалось, как всякая вещь, но и содержало в себе частицы мощей и другие реликвии. Меч, по крайней мере на Западе, подвергался крещению и получал личное имя; его воспевали как особое существо—вспомнить хотя бы о Дюрандале—им клялись, с ним чувствовали духовную связь, так что слова песни «шашка, верная подруга» тогда отнюдь не казались метафорой; потерять меч вовсе не было только материальным ущербом, но было нравственной потерей, какой-то неверностью или небрежностью по отношению к близкому существу, было бесчестием; одной из наибо- тыиих забот при смерти было обеспечить переход меча в надежные руки или же уничтожить его; меч участвовал почти во всех важнейших жизненных событиях своего владельца, и даже на молитве, воткнутый в землю, он стоял перед коленопреклоненным рыцарем. Это не было оружие в житейском смысле, не было полезное орудие военной техники, а скорее священной принадлежностью этой культовой, насквозь и всегда культовой жизни; и потому обнажить меч, вопреки уставу, не ритуально, было бы таким же бесчестием и даже грехом, как для нас в настоящее время вступить в драку напрестольным крестом. Да это и не могло быть иначе, коль скоро меч имел признаки духовного существа с определенным онтологическим местом, почти саном, в теократическом строе. В некоторых особых случаях эти онтологические признаки меча огустевали в еще более конкретное представление, и тогда о некоторых, особенно знаменитых мечах существовала вера как о таящихся нечеловеческих существах, и сохранялись известия вроде: «такой-то меч был фея»170. Сказанное о мече, видоизменяя, отчасти ослабляя, надлежит повторить и о других видах оружия.
Для древнейшей мысли оружие теургично или, в других случаях, а иногда и «также»—магично: оно поражает не по связи механических причин и следствий, а в плоскости причинности духовной. Этот круг понятий подразумевается, хотя и не берется абсолютно в мировоззрении онтологическом, и вера в суд Божий, которым, собственно, и вершится борьба с оружием в руках, есть прямое выражение этой веры. Оружие есть собственно духовный орган, проводник духовной силы, которым оно как бы собирается и направляется. В этом смысле, оружие есть явленная шергия внутреннего существа, то же тело или продолжение тела, га же одежда, то же украшение. Вот почему в чине воинском,— а воинство, рыцарство есть именно чин теократический, особая линия теократического чиноначалия,— в чине воинском оружие соответствует облачению чина иерархического, и эти два разряда одежд порою так переходят друг в друга, что нет возможности провести разделяющую их границу.
Но перед пастию дракона
Ты понял: крест и меч — одно471
Но если в некоторых случаях две линии теократических орудий просто сливаются, то и при раздельности их между ними наблюдается символический параллелизм, и потому в порядке—как и в онтологическом, так и в историческом—символики священных облачений как оружия вовсе не есть натянутые осмысливания задним числом: скорее уж, их пришлось бы расценивать как пережитки культуры древней. Так, набедренник и палица истолковываются как меч духовный, и самая молитва на облачение в набедренник: «Препояши меч Твой по бедре Твоей, Сильне, красотою Твоею и добротою Твоею, и наляцы, и успевай, и царствуй (истины ради и кротости и правды и наставит Тя дивно десница Твоя всегда, ныне, и присно, и во веки веков. Аминь)172»—показывает основное символическое значение надеваемого при этом. Подобным образом камилавка издревле рассматривалась как шлем и т. д.; эти толкования в истории Церкви восходят к символическим словам апостола Павла: («Наконец, братия мои, укрепляйтесь Господом и могуществом силы Его. Облекитесь во всеоружие Божие, чтобы вам можно было стать против козней диавольских, потому что наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных. Для сего приимите всеоружие Божие, дабы вы могли противостать в день злый и, все преодолев, устоять. Итак, станьте, препоясав чресла ваши истиною, и облекшись в броню праведности, и обув ноги в готовность благо- вествовать мир; а паче всего возьмите щит веры, которым возможете угасить все раскаленные стрелы лукавого; и шлем спасения возьмите, и меч духовный, который есть Слово Божие»)173— а общеисторическими своими корнями теряются в глубокой древности, как и другие моменты культа, но, тоже, как и другие моменты, в отличие от корней, по мере нисхождения—утолщаются и увеличивают число боковых волосных связей, объединяющих эти корни культа между собой и с питающими их недрами всей жизни174.
2 Г. Есть еще разряд жизненных приспособлений, по функции своей родственных и к одежде, и к архитектурным постройкам, и к оружию, и к украшению: это—посуда. В одних случаях она имеет функцию по преимуществу, так сказать, оборонительную, и тогда стоит ближе к одежде и к жилищу; в других же—функции ее наступательные и посуда направляется в сторону оружия, отчасти украшения. В области посуды, как и во всех областях истинной культуры, существуют свои ступени духовного достоинства, своя иерархическая лествица. На нижней ступени стоит посуда низкого назначения, вылепленная не «в честь», по слову апостола Павла175. Затем идет посуда кухонная; далее—столовая, причем и в столовой есть более и менее почетная, будничная и праздничная; далее—посуда, связанная «домашней церковью»176 рода, с памятью отошедших предков, употребляемая в исключительных случаях, уже с явным оттенком ритуальности. В порядке священности имеем далее посуду храмовую, начиная от священных ковшей, блюд, вместилищ для воды, затем таинственной купели и, наконец, ковчегов для Святых Даров, святых мощей и т. д., дарохранительниц, кадил и священнейших дискоса и потира. Весь этот ряд посуды, начиная от самой низшей и кончая наивысшей, освящается. На низших ступенях, в повседневной жизни, кроплением святой водой или ополаскиванием святой водой освящается всякая вновь приобретенная посуда. На более высоких ступенях к этому освящению присоединяется еще «молитва на освящение всякой вещи»177, а дальше имеются особые молитвы и особые чины освящения <«Чин благословения и освящения сосудов служебных», «Молитва над единым дискосом», «Молитва над потиром единым», «Молитва, еже особне благословити новую дискосную звезду», «Молитва, еже благословити новую лжи- цу», «Чин благословения новаго кивота или сосуда, в нем же хранимы быти имут Божественныя Христовы Тайны», «Чин благословения новых сосудов церковных», «Чин благословения кивота для хранения святых мощей».) 178
К ряду положительных освящений оболочек—одежд, жилищ, посуды и т. д., должен быть присоединен и ряд отрицательных, снимающих скверну духовную, что, однако, не исключает и ее вещественности, миасму, запрещательного характера. Таковы: «Воследование молитвенное над домом или местом очародеянным и облазняемым от злых мечтов»179, «Чин отверзения и очищения церкве от безбожных язык, или от еретиков, или от отступников оскверненой» 18°, «Чин отверзения и очищения церкве или цминтаря, идеже случится человеку нужною смертию умрети, или кровию человеческою в крамоле некоей церкви или цминтарю укропитися»18 Сюда же относятся <чины на) 182 очищение сосудов от осквернения. <«Чин, бываемый, аще случится чесому скверному или нечистому ново впасти в сосуд вина, или елеа, или меда, или иного чесого», «Молитва над сосудом оскверншимся».) 183
22. Таковы некоторые из рядов обрядных, мало связанные между собою непосредственно и, на первый взгляд, даже весьма разнородные, но сходящиеся в одном центре, из которого идут радиально. Правда, эти ряды имеют, как отчасти уже слегка намечено здесь, боковые переплетения и собственные объединяющие их притоки, но главным объединением служит им их центр — таинство миропомазания, совершенство и полнота всех этих вышеперечисленных рядов — короче—энтелехий их.
Тут, чтобы рассеять некоторые недоразумения, следует напомнить сказанное уже об органичности связей между отдельными обрядами. Многие виды освящений могут быть распределены,— возразят тут—и иначе, и притом могут быть причислены к иным таинствам. Не только не спорю, но и заранее принимаю иные предложения; ведь каждое
действие в культурной жизни есть нечто сложное, органически многообразное, относясь зараз к нескольким, чтобы не сказать точнее—ко всем функциям человека, в их единстве. Уже в самых первичных функциях, в каждой, можно усмотреть все прочие. Даже таинства, эти типы и первокоренные функции человечности, в их чистейшем виде, взаимно отражают друг друга и, по слову преподобного Симеона Солунского, «взаимно друг через друга совершаются», образуя неразрывное единство, в котором каждый член предполагает все прочие. Так, чтобы совершить евхаристию, надо быть посвященным. Чтобы быть посвященным, надо, чтобы посвящающий епископ был посвящен, а до того—крещен и миропомазан. Кроме того, для возможности рукоположения, желательно или почти необходимо рождение его в церковном браке, для чего нужен кто-то посвященный. А чтобы он был миропомазан, должен существовать престол, на котором совершается евхаристия. Исходя из евхаристии, мы пришли снова к ней же. Евхаристия предполагает евхаристию, и вообще, от любого таинства чрез посредство прочих соединительная связь протягивается к нему самому: таинства «взаимно друг через друга совершаются»184*. Это—единый организм таинств, в котором каждый орган немыслим без другого, но зато, или именно потому, в каждом содержатся все прочие.