<<
>>

IV

Внизу сельская община, застывшая в ожидании, медлительная, но уверенная в собственном развитии, консервативная, как мать, несущая младенца в своем чреве, и много переносящая, переносящая все, кроме отрицания своей основы, своего фундамента.
Это женское начало и краеугольный камень всего здания, его монада, клетка огромной ткани, именуемой Россия.

Наверху бок о бок с государством угнетающим, государством усмиряющим, свободная мысль становится силой, властью, признанной ее врагами,— властью, на которую указывает император в своем схоластическом послании председателю Государственного совета, указывает близорукая и сонная церковь, указывает литературная полиция полиции преследующей — под именем нигилизма.

Нигилизм этот, однако, не какая-то организация, не заговор — это убеждение, мнение. И от этого-то мнения Александр побледнел и закричал своим министрам «Берегись!», указывая на «нескольких молодых людей темного происхождения*. Был ли он прав или же были правы те, кто нагнал на него страх? Это слишком свободное мнение, эта мысль без богословских пут, без светской осмотрительности, без идеализма, романтизма, сентиментализма, без показной добродетели и притворного ригоризма,— превозносило только науку и следовало только по ее путям. Нагота эта вызывала страх, это простота оледенила сердца властей предержащих.

Совершенно естественно возникает вопрос: каким же образом перекинуть мост между этой мыслью, не имеющей другой узды, кроме логики, и свободной общиной; между беспощадным, исследующим знанием и слепой и наивной верой; между возмужалой и суровой наукой и погруженным в глубокий сон взрослым младенцем, которому грезится, что царь — его добрый батюшка, а богородица — лучшее средство от холеры и пожаров?

Которому грезится также, что обрабатываемая им земля принадлежит ему.

Реалистическое меньшинство встречается с народом на почве социальных и аграрных вопросов.

Мост, таким образом, уже наведен.

Мысль, знание, убеждение, догмат никогда не остаются у нас в состоянии теории и абстракции, не стремятся заточить себя в академический монастырь или же спрятаться в шкафу ученого, среди ядов; напротив, не достигнув зрелости, они бросаются с чрезмерной стремительностью в практическую жизнь, желая допрыгнуть, со связанными ногами, от прихожей до конца арены. Мы можем жить — и продолжительное время — в состоянии нравственного оцепенения и умственной спячки, но стоит только пробудиться мысли — и, если она не погибает сразу же под тяжелым и давящим бременем среды, если ей удается устоять перед оскорблением и пренебрежением, перед опасностью и безразличием, она смело старается дойти до крайнего вывода, ибо логика наша не знает ограничений — следствий и следов зарубцевавшегося, но отнюдь не стершегося прошлого.

Расплывчатый дуализм немцев, которые знают, что жизнь der theorie nach 24 не совпадает со сферами практической деятельности, и мирятся с этим, в высшей мере антипатичен русскому духу.

Разношерстное общество, лишенное руля, внешне равнодушное, пресыщенное и наивное, развращенное и про- стосердечное, отнюдь не оставалось спокойным перед новым очистительным горнилом мысли. Женщины и девушки жадно устремились к новым учениям, громко требуя личной независимости и достоинства труда.

Ничего подобного не было видано со времени появления сен-симонизма.

Общество, в котором женщина так изнемогает, а мысль так неумолима, неизбежно оказалось глубоко истерзанным и в состоянии разброда; оно должно было быть раздавлено, унижено, обмануто, оскорблено, оно должно было, наконец, сомневаться, чтобы броситься без страха и оглядки в холодное и безбрежное море голой истины. Кто знает историю наших исстрадавшихся душ, наших болезненных, искалеченных развитий? Мы попытались обрисовать драму, роман, муку нашей умственной эмбриогении... Кто помнит об этом?

Вырванные ударом грома или, вернее, барабана из сонной и растительной жизни, из объятий матери (бедной и грубой крестьянки, но все-таки матери), мы увидели, что лишены всего, начиная с платья и бороды.

Нас приучили презирать собственную свою мать и насмехаться над своим родительским очагом. Нам навязали чужеземную традицию, нам швырнули науку и объявили нам, по выходе из школы, что мы рабы, прикованные к государству, и что государство — это нечто вроде отца Сатурна, который, под именем императора, заглатывает нас при первом же независимом жесте, при первом свободном слове. Нам наивно заявляли, что цивилизовали нас ради общественной и правительственной выгоды и что отныне за нами не признают никаких человеческих прав.

Все, что предпочитает заглатывать вместе с Сатурном, нежели быть им проглоченным, выстроилось рядом с ним, усиливая давление на нижний слой народа и бросая на каторгу строптивых — из числа тех, кто получил образование, «ради дела общественной пользы».

Столь странная система не могла долго продержаться, она не имела необходимых условий для устойчивости, поэтому при первом же призыве живые силы вышли из берегов (1812 год) и на следующий день после победы начали требовать гарантий для человеческого существования. Попытка 1825 года провалилась, но толчок был силен. Престол Петра I, едва успевший утвердиться после землетрясения (последние судороги народа, сопротивлявшегося рабству), получил новое предупреждение, идущее от своих. Удар этот был не из легких. Долго внушал он страх Николаю. Внутренняя тревога, снедавшая нас в течение тридцати лет этого царствования, была мучительней, чем все несчастья, которые падали на нашу голову. Мы были сбиты с толку, лишены корней, не знали народа, ненавидели родительский дом — очаг преследования крепостных, ненавидели правительство — как могущественного и свирепого врага всякого умственного развития, всякого прогресса... У нас при нашем бессилии имелось лишь одно оружие — ученье, лишь одно утешение — ирония.

И именно ученье даровало нам иную родину, иную традицию; то была традиция великой борьбы XVIII века. О, как мы любили вас, изо всех сил вбирая в свои легкие свежий воздух, впервые повеявший на мир через огромную пробоину 1789 года.

Мы с благоговением склоняли головы перед мрачными и сильными личностями ваших святых отцов великого республиканского собора, пришедшими водворить эру разума и свободы.

Страстная вера, которую питала русская молодежь к немецкой теории, к французской практике, казалось, была оправдана и увенчана в 1848 году.

Вы знаете оборотную сторону медали: 48-й год еще не закончился, а мы уж возвратились из современного Иерусалима, подобно Лютеру, возвратившемуся из Ватикана. Снова heimatlos 25 бродяги нравственного мира, мы остались без точки опоры перед могуществом императора Николая, которое гигантски усилилось и приобрело еще более мрачный характер.

Рука, направлявшая нас извне, дрожала за свои сокровища и силилась вырваться. Мы выпустили ее. То было наше последнее освобождение, то был наш нигилизм... Выпустив эту руку, мы бросились в открытое море на собственный страх и риск, в том направлении, которое она указала нам ранее.

Не успели отправленные в ссылку участники Июньских дней добраться до места своего назначения, как в Петербурге было обнаружено социалистическое общество 26. Николай действовал с обычной своей жестокостью. Личности погибли, идеи сохранились, дали ростки. Преобладающий характер движения был настолько явно социалистическим, что оба противостоящих умственных течения, обе школы, не имевшие между собой ничего общего,— школа научная, аналитическая, реалистическая и школа национальная, религиозная, историческая — сошлись во всех вопросах, касавшихся сельской общины и ее аграрных учреждений 27.

Вскоре появилось третье и очень своеобразное училище.

Правительство объявило о своем твердом намерении освободить крестьян. Все были согласны с тем, что время личного освобождения крестьян наступило. Но не в этом заключался основной вопрос, суть была в том, чтоб определить — надобно ли освобождать их с землей, которую они обрабатывают, или же оставить землю помещику, а народ наделить правом бродяжничества и свободой умирать с голоду.

Правительство было в нерешительности, колебалось, не имело никакого сложившегося и твердого мнения. Царь склонялся к тому, чтобы наделить землей, советники же его, естественно, были против этого. Находясь в таком затруднении, правительство начало — в стране канцелярских тайн и немоты — почти публичное обсуждение этого жизненно важного вопроса. Печати было разрешено, в известных пределах, принимать в нем участие. Все политические и литературные оттенки, все школы — скептические и мистические, социалистические и панславистские, лондонская пропаганда и петербургские и московские газеты,— соединились в общем деле защиты права крестьянина на землю, против притязаний олигархического меньшинства. Не молчал больше и народ; он не допускал даже возможности освобождения без земли. Наконец, правительство, после новых колебаний, заставлявших нас дрожать от беспокойства, склонилось на нашу сторону. Освобождение с землей было в принципе решено. Это было крупным торжеством и огромным шагом вперед.

С того дня правительство уже не в состоянии затормозить движение. Для возвращения вспять надобно решиться вырвать землю у крестьян. Вероятно, был такой момент, когда возможно было попытаться сделать это,— к счастью, он был упущен.

Дворянство, слишком осмотрительное, чтобы действовать путем насилия в столь горячий и опасный момент, медлительное в решениях, выразило свою оппозицию бессилия, когда крестьянская земля от него уже ушла.

Пятилетие, протекшее между смертью Николая и появлением манифеста об освобождении крестьян в марте 1861 года, образует великую эпоху не только в истории России, но и в истории XIX века.

О, как глубоко я сожалел и всегда буду сожалеть, что мне нельзя было увидеть собственными глазами все происходившее тогда в России.

Напряженность становилась все более и более заметной; все сжималось и стягивалось с еще большей силой; томительный, тягостный гнет давил непрерывно, с механическим однообразием, и вдруг — перелом: веревки, впив- шиеся в тело, ослаблены, арестанты в одно прекрасное утро видят, что дверь не заперта; они не знают, куда идти, некоторые выбегают на волю и возвращаются в казематы. Каждый освобождался на свой лад.

Слово «Свобода» никем произнесено не было, но его услышали все, император Александр так же, как и остальные. Он тоже чувствовал, что тягостный надзор перестал давить, забывая, что надзором этим был он сам.

Событие назрело — формы поддались, слова переменили значение; утрачена была вера в могущество установлений, перед которыми трепетали накануне и которые продолжали оставаться неизменными. Россия может еще пройти через фазы ужаснейшей тирании, безграничного произвола, но к мертвенному и давящему режиму Николая возвратиться она не может.

Многое из того, что явилось тогда на свет, было преждевременно, иногда — преувеличенно. Юные силы, так долго подавляемые, лишенные всякого выхода, всякого направления и физически сдерживаемые дисциплиной, в которой не было ничего человеческого, теперь переливались через край; но в разгаре этой великой утренней оргии проявились никем не подозревавшиеся ранее силы, завязались плоды, которые отлично перенесут немилосердную зиму все еще продолжающегося белого террора.

Одним из первых шагов молодежи была организация воскресных школ и ассоциаций работников и работниц. Мастерская, основанная на социалистических принципах, сопутствовала школе и естественным образом соприкасалась с сельской общиной. Деревенские жители, сами состоя в аграрных ассоциациях, создали, века тому назад, в весьма широких масштабах, работничьи ассоциации. Рядом с постоянной общиной — артель, подвижная община, работ- ничья ассоциация.

Эти школы, эти ассоциации являлись в то же время и мостками между городом и деревней, между двумя ступенями развития. И все это было разбито, раздавлено правительством, охваченным страхом и бешенством, после истории с пожарами, ключ к которой так и не был найден. Все это возродится.

Но, поднимая завтра этот Сизифов камень, который царю благоугодно будет сбросить вниз послезавтра, можно потерять целые столетия, не слишком-то продвигаясь вперед. Все это так, но завтра же, может быть, удастся сбросить вместо камня правительство. У нас слишком много хаоса и несообразностей, чтоб удивляться неожиданностям.

Самые невозможные вещи осуществляются у нас с неве- роятной быстротой; перемены, равные по своему значению революциям, совершаются не замеченные Европой.

Никогда не следует упускать из виду, что у нас каждая перемена — только перемена декораций: стены сделаны из картона, дворцы — из размалеванного холста. То, что видишь на подмостках большого императорского театра,— не настоящее, начиная от людей. Этот вельможа — лакей; этот министр, диктатор и деспот — революционер; этот образованный, утонченный господин — калмык по привычкам и нравам. Все заимствовано. Наши чины — чины немецкие, их даже не потрудились перевести на русский язык — Col- legien Registrator, Kanzelarist, Actuarius, Executor сохранились и поныне, чтобы поражать слух крестьян и возвеличивать достоинство всевозможных писцов, писарей и прочих конюхов бюрократии.

Мы же, словно подкидыши в воспитательном доме, чувствуем — не зная другого родительского очага, что этот дом — не наш, и страстно желаем его уничтожить.

В этой империи фасадов, где нет ничего подлинного и реального, кроме народа внизу и просвещения наверху, существует лишь два начала, представляющих собой исключение, две разрушительные силы: военная отвага и отвага отрицания. Не забудем, что «деятельное отрицание — это созидательная сила», как сказал много лет тому назад наш друг Михаил Бакунин 28. Нельзя говорить серьезно о консерватизме в России. Даже самое слово это не существовало до освобождения крестьян. Мы можем стоять, не трогаясь с места, подобно святому столпнику, или же пятиться назад подобно раку, но мы не можем быть консерваторами, ибо нам нечего хранить. Разностильное здание, без архитектуры, без единства, без корней, без принципов, разнородное и полное противоречий. Гражданский лагерь, военная канцелярия, осадное положение в мирное время, смесь реакции и революции, готовая и продержаться долго и на завтра же превратиться в развалины.

В тот день, когда Петр, византийский царь, сделался императором на германский лад и поселился в Петербурге, царизм утратил всякую консервативную почву. С той поры император изменчив, как Протей: он и женщина и мужчина, Романов и Голйггейн. Цивилизатор с кнутом в руке, с кнутом же в руке преследующий всякое просвещение, охраняющий традиции, ломающий традиции, бреющий бороду своей империи из революционных побуждений и выколачивающий пыль из старой бородатой церкви, чтоб оказать сопротивление революции. Сегодня — первый дворянин, завтра — первый из наро- да; сегодня ему может прийти в голову мысль продолжать безумное царствование Павла I, завтра — объявить себя Пугачевым II. Я всегда восхищался гермафродитическим прилагательным, которое Вольтер употребил, говоря: Екатерина Великий — смешение полов, функций, совокупность, поглощение, смесь разнородных элементов.

Дворянство сильно желало бы играть роль консерваторов-тори, но, к счастью, оно пришло к этой мысли на следующий день после утраты сокровища, которое должно было предать консервации. Дворянство не обладает действительной ценностью; своим могуществом оно обязано было царю — царь отнял свой палец, и оно существует только но названию 29. Здоровая, молодая часть дворянства старается, чтобы позабыли о ее происхождении, забывает о нем сама, ищет работы и сливается с остальным населением. Другая же часть — упрямая, раздраженная — изнуряет себя озлоблением и теряет последние силы, истощившиеся в трех бесплодных оппозициях. В корыстолюбивой оппозиции раскрепощенной общине, в лицемерной и предательской оппозиции бюрократии, под которой она подразумевает правительство, и в ожесточенной, тупоумной, мстительной и злопамятной оппозиции свободной мысли, новым стремлениям, деятельной и устремившейся в движение молодежи. Ненавидимая народом, подозреваемая правительством и презираемая образованной молодежью, она бродит, изнуренная, постаревшая и озлобленная, и не может утешиться, хотя бы как Калипсо, от разлуки с прекрасным крепостным правом.

То, что мы сейчас сказали о земельном дворянстве, мы можем с еще большим основанием сказать о дворянстве чернильном. Бюрократия представляет собой только орудие: это гражданский полк, который не рассуждает под перьями; она будет продолжать действовать, с усердием и воровством, при Павле I, как при Пугачеве II. Будучи по своему положению врагом крупного дворянства, она сливается с мелким. Это класс, которому нечего хранить, кроме папок и архивов. Правительство, дворянство и бюрократия сходятся в одном убеждении, которое само по себе менее всего консервативно: они согласны в том, что необходимы значительные реформы. Часть дворянства стремится получить парламентское представительство и взять управление под свой контроль. Правительство и бюрократия всегда испытывают желание реформировать государство посредством цивилизующего деспотизма. Они всегда действуют в духе Петра I, Иосифа И: им хочется децентрализовать и дать маленькие свободы, полагая, что это отобьет вкус к большим; они хотят уступить часть управления — лишь бы не тронули пресвятые права неограниченного самодержавия. В течение некоторого времени это могло бы еще продолжаться — при энергичном царе и одаренном министре, если бы оба трудились изо всех сил, чтобы поскорей вырыть себе могилу. Люди же посредственные не годятся для этой задачи — они создадут беспорядочную реакцию, оскорбительный беспорядок, именно то, что производит в настоящее время правительство Зимнего дворца. Дворянская конституция никого не удовлетворила бы, и правительство всегда сумеет раздавить ее, опираясь на отстраненных, на недовольных и на крестьян.

Итак, остается созыв «великого собора», представительства без различия классов,— единственное средство для определения действительных нужд народа и положения, в котором мы находимся. К тому же это и единственное средство выйти без потрясения, без переворота — террора и ужаса, без потоков крови из длинного предисловия, называемого петербургским периодом.

Длящаяся и поныне жестокая реакция не обладает ни единством, ни планом, ни глубиной: у нее в руках сила, наследственная бесцеремонность; она натворит беды — она не остановится ни перед чем, но также ничего и не остановит.

Каково бы ни было первое Учредительное собрание, первый парламент — мы получим свободу слова, обсуждения и законную почву под ногами.

С этими данными мы можем двигаться вперед. Дорога трудна — но у какого народа была она усыпана розами? Все препятствия вне нас — внутреннее нас ничто не удерживает.

У нас в лагере прогресса не будет ни легитимистов, ни аристократов, ни клерикалов, ни антисоциалистических республиканцев, ни демократов-централизаторов, ни нетерпимых деистов, ни царствующих буржуа.

К этому мы будем возвращаться еще неоднократно. Но уже теперь мы имеем право закончить нашу статью-преддверие, сказав, что нет достаточной причины ни для того, чтобы осыпать нас проклятиями — страшась нас, ни вдаваться в скорбь — сожалея о нас. К счастью, мы не так сильны и не так несчастны.

1 декабря 1867

<< | >>
Источник: АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ГЕРЦЕН. СОЧИНЕНИЯ В ДВУХ ТОМАХ / том 2 / ИНСТИТУТ философии ИЗДАТЕЛЬСТВО « мысль » МОСКВА. 1986

Еще по теме IV: