<<
>>

Ill

Co смертью Николая языки развязались. Накопившиеся, подавленные, затаенные и желчные мысли выступали на свет и рассказывали о своих грезах, каждая на свой лад. В тогдашней России было что-то праздничное, утреннее, весеннее и совершенно хаотическое.

Удивительная смесь разных возрастов человечества, разных направлений, воззрений — давно исчерпанных и едва початых — явились на сцене.

Это был оперный бал, в котором ярко мелькнули всевозможные костюмы, от либеральных фраков с воротником на затылке времен первой реставрации до демократических бород и причесок. Немецкий доктринаризм рабства и абсолютизма, забытые общие места политической экономии шли рядом с православным социализмом славянофилов и с западными социальными учениями «от мира сего». И все-то это отражалось не только в общественном мнении, не только в полураскованной литературе, но в самом правительстве.

Многие ждали, что оно погнется в легко конституционном смысле; правительство устояло, хотя и само чувствовало, что остаться по-прежнему военно-судной империей было невозможно. В сущности, одно дело и было для него возможно,— делом этим оно наносило себе японский удар, воображая им обновиться.

Вся проснувшаяся Россия искренно жаждала независимого слова — слова, не потертого ценсурным ошейником, и не было ни одного вольного станка в ответ этой потребности, кроме лондонского. Мы оставили Запад в стороне и обратили все силы на то родное дело, к которому стремились с детства, через всю жизнь.

«Полярная звезда» и «Колокол» являются в самый разгар переезда и перестановки мебели, в то возбужденное время неустоявшегося брожения, в которое каждое слово могло сделаться зачатием и точкой отправления. Что же мы, обрушившие на себя ответственность первой свободной русской речи, сказали? С чем явились перед едва протиравшим себе глаза исполином?

Вся положительная, созидающая часть нашей пропаганды сводится на те же два слова, которые вы равно находите на первых страницах наших изданий, в ее последних листах,— на Землю и Волю, на развитие того, что нет Воли без Земли и что Земля не прочна без Воли.

Мы были глубоко убеждены, что аграрные основания нашего сельского быта выдержат напор западного изуверства собственности, как выдержали немецкий деспотизм, что Земля остается при деревне и крестьянин при наделе, что, имея землю и, следственно, избу, что, имея выборное начало и сельское самоуправление, русский человек непременно дойдет до воли и превратит насильственную связь с общиной в добровольно соглашенную, в которой личная независимость будет не менее признана круговой поруки.

Мы были убеждены и теперь еще не совсем в этом разубедились, что почин, что первые шаги нашего переворота совершатся без кровавых потрясений.

Главным камнем на дороге лежало чудовищное крепостное право, его обойти нельзя было ни конституционной хартией, ни каким-нибудь собранием «нотаблей». Против крепостного права и были устремлены все наши удары, все усилия; устранению его мы подчинили все интересы.

Рядом с освобождением крестьян мы неотступно требовали освобождения слова как условия, как той атмосферы, без которой нет народного совета в общем деле. Одна гласность, одна печать могла заменить бессословный собор, который до освобождения крестьян был невозможен; одно живое, не связанное никакими формами, никаким цензом представительство слова могло уяснить вопросы и указать, что в самом деле и насколько созрело в народном разумении.

Около были частные борьбы и частные случаи, возникали вопросы из событий и совершались события, путавшие все карты, вызывавшие страстные отпоры и увлеченья, но, срываясь с пути, мы постоянно возвращались к нему и постоянно держались наших двух основных идей.

И вот почему, когда государь признал в принципе освобождение крестьян с землей, мы без малейшей непоследовательности и совершенно искренно сказали наше «Ты побеждаешь, Галилеянин!», за которое нас столько порицали с обеих сторон 42.

Скажем мимоходом, что наше простое отношение к правительству не хотели понять ни доктринеры верноподдан- ничества, ни пуритане демагогии. Оппозиционный характер нашей пропаганды, так точно как и обличительный, составляли для нас одну из практических необходимостей, а не цель, не основу; твердые в нашей вере, мы не боялись никакого мирщенья и, легко меняя оружия, продолжали ту же битву. Сбиться с дороги было для нас невозможно.

Не смешно ли человеку второй половины XIX столетия, вынесшему на своих плечах, стоптавшему своими ногами столько правительственных форм, одних бояться, перед другими идолопоклонствовать? Форма, как ее разумеют на языке военных приказов,— «мундир», и он поневоле при- лажквается к живому содержанию...

а не прилаживается, так внутри слабо и пусто. Поправляйте живое тело — мундир непременно лопнет, если узок. И будьте уверены, что нет ни очень хороших, ни безусловно скверных мундиров. Для нас мещанская камера народных представителей, не представляющая народа, так же противна, как Правительствующий сенат, ничем не правящий.

Мысль о перевороте без кровавых средств нам дорога; все, что было говорено противоположного об нас,— такое же вранье, как то, чтолеы уверяли поляков, что Россия была готова к восстанию в 1862. В ней, впрочем, не было ничего фантастического; в русской жизни нет тех непримиримых, упорных, взаимно уничтожающих сил, которые вели западную жизнь от одного кровавого конфликта к другому. Если такая непримиримость существовала, то это между крестьянином и помещиком, но она-то первая и разрешилась мирно, и разрешилась бы вовсе без крови, если б трусливое правительство и враждебные крестьянскому делу исполнители его не натянули ее без нужды.

Наше императорство и наше барство — без корней и знают это. Они приготовлялись собороваться маслом в 1862 году — и ожили, только когда им на выручку явились: петербургский пожар, катковское клеветничество и польское восстание. Народ любит царя как представителя защиты, справедливости (факт общий всем неразвитым народам) и не любит императора. Царь для него идеал, император — антихрист. Императорская власть держится войском и бюрократией, т. е. машинами. Войско бьет всякого по приказу, без разбора; бюрократия переписывает и исполняет волю начальства без рассуждения. Такого рода правительства не вырубаются топором, а при первой весенней теплоте распускаются в волнах жизни народа и тонут в них.

Мы твердо были убеждены в последнем. Уничтожалось же помещичество на наших глазах, как исчезающие картины, бледнея и превращаясь в разные тусклые уродства. Русское императорство имеет цели внешней политики, цели своего самосохранения и огромную власть, но принципа не имеет; то же следует сказать о среде, его окружающей,— и это с самого Петра.

Со дня смерти Николая до его похорон двор и штаб, министерство и общество успели сделаться либеральными «поверхностно, лицемерно». Но кто же сказал, что прежде все были глубокими и искренними абсолютистами?

Русское правительство было на дороге к какому-то превращению, но, испугавшись, круто своротило с нее.

Главная ошибка наша была ошибкой во времени, да, сверх того, соображая все стихии, все силы, мы забыли одну из самых могучих сил — силу глупости. На ней снова укрепилось старое.

Освобождение крестьян, ропот помещиков, настроение общества, журналистики, некоторых правительственных кругов... и все это вместе неминуемо вело к первому шагуу т. е. к созванию думы или собора. Опыты московского и петербургского дворянства доказывают это очевидно, но они, как и следует помещикам, опоздали. Когда они подняли голос, государь был второй раз венчан на царство во всем самодержавии своем европейскими угрозами и народными овациями.

Силы патриотической реакции мы не предвидели. Одушевление 1612 и 1812 года только понятны при действительной опасности отечества; ее не было, но было желание всякого рода демонстраций,— немые пользовались языком.

Мы смотрели на реакцию как на несчастье дня и продолжали на первом плане разбор и обсуживание экономического и административного переворота в одном и том же духе и направлении русского социализма.

Отстаивая на первом плане право на землю, мы проповедовали развитие выборного самоуправления от села к волости, от волости к округу, от округа к области,— дальше мы не шли, не должны были идти,— дальше мы указывали, с одной стороны, безобразие личного самовольства, военно-канцелярского управления страной, серально- го бесчинства и помещичьего зверства; с другой — на виднеющийся вдали собор, выбранный вольным союзничеством областей для обсуждения земского дела.

Один из самых труднейших вопросов — не по трудности содержания, а но закоснелости предрассудков, обороняющих противоположный взгляд,— был вопрос об «общинном владении землею».

Мы добивались у наших экономистов и либералов того вниманья, которое нам дал Стюарт Милль, сказав, что «общинное владение», неизвестное, нигде не развившееся и, следственно, неисчерпанное, носящее в себе возможности многих форм и результатов, и составляет вопрос. В то время как личная собственность, по римскому праву, дала всё... все приложения и с ними и оказалась далеко не состоятельной 78.

Мы предвидим улыбку многих при слове русский социализм. Чему люди не смеялись прежде пониманья? Это одна из принадлежностей той миродержавной силы, которая нами не была взята в расчет.

Мы русским социализмом называем тот социализм, который идет от земли и крестьянского быта, от фактического надела и существующего передела полей, от общинного владенья и общинного управления,— и идет вместе с работничьей артелью навстречу той экономической справедливости, к которой стремится социализм вообще и которую подтверждает наука.

Название это тем необходимее, что рядом с нашим учением развивались, с огромным талантом и пониманием, теории чисто западного социализма, и именно в Петербурге. Это раздвоение, совершенно естественное, лежащее в самом понятии, вовсе не представляло антагонизма. Мы служили взаимным дополнением друг друга.

Первые представители социальных идей в Петербурге были петрашевцы. Их даже судили как «фурьеристов» 79. За ними является сильная личность Чернышевского. Он не принадлежал исключительно ни к одной социальной доктрине, но имел глубокий социальный смысл и глубокую критику современно существующих порядков. Стоя один, выше всех головой, середь петербургского броженья вопросов и сил, середь застарелых пороков и начинающихся угрызений совести, середь молодого желания иначе жить, вырваться из обычной грязи и неправды, Чернышевский решился схватиться за руль, пытаясь указать жаждавшим и стремившимся, что им делать. Его среда была городская, университетская,— среда развитой скорби, сознательного недовольства и негодованья; она состояла исключительно из работников умственного движения, из пролетариата, интеллигенции, из «способностей». Чернышевский, Михайлов и их друзья первые в России звали не только труженика, съедаемого капиталом, но и труженицу, съедаемую семьей, к иной жизни.

Они звали женщину к освобождению работой от вечной опеки, от унизительного несовершеннолетия, от жизни на содержании, и в этом — одна из величайших заслуг их.

Пропаганда Чернышевского была ответом на настоящие страдания, слово утешения и надежды гибнувшим в суровых тисках жизни. Она им указывала выход. Она дала тон литературе и провела черту между в самом деле юной Россией и прикидывавшейся такою Россией, немного либеральной, слегка бюрократической и слегка крепостниче- ской. Идеалы ее были в совокупном труде, в устройстве мастерской, а не в тощей палате, в которой бы Собакевичи и Ноздревы разыгрывали «дворян в мещанстве» и помещиков в оппозиции.

Огромный успех социальных учений между МОЛОДЫхМ поколением, школа, вызванная ими, нашедшая себе не только литературные отголоски и органы, но начала практического приложения и исполнения, имеют историческое значение. Освобождение крестьян с признанием их права на землю, с сохранением общины и обращение к социализму молодых и деятельных умов, не закупленных жизнью, не сбитых с толку доктринаризмом, служили неопровержимым доказательством в пользу нашей всегдашней веры в характер русского развития.

В то время как мы, следуя шаг за шагом за прениями редакционной комиссии, за введением Постановлений 19 февраля и разбирая самые Постановления, старались ввести в сельский переворот, в самые учреждения наиболее своего взгляда, в Петербурге, Москве и даже в провинциях готовились фаланги молодых людей, проповедовавших словом и делом общую теорию социализма, которой частным случаем являлся сельский вопрос.

Но в этом-то частном случае и была архимедова точка, почин русского государственного пересоздания. Однажды — земля, уступленная крестьянам, право на землю, признанное и введенное в законодательство. Однажды — выборное начало сельской общины, утвержденное, и общинное землевладение, оставленное на свои собственные силы, как бы для последнего искуса... остальное должно было идти неминуемо с быстротой развивающейся спирали, у которой вынут с одной стороны сдерживавший шкворень.

Крестьянская реформа, при всей сбивчивой неполноте своей, тотчас повела к экономическим, административным и юридическим последствиям своим — введением земских учреждений, нового суда и пр. Это были силлогизмы, которых не было возможности миновать.

Все реформы, начиная с крестьянской, были не только неполны, но преднамеренно искажены. Ни в одной из них не было той шири и откровенности, того увлечения в разрушении и создании, с которым ломали и создавали великие люди и великие революции; но во всех была признана негодность, несостоятельность старого правительства указов и произвола; но во всех двигался зародыш, которого развитие было задержано и, может, изуродовано, но который был жив.

Мы следили за всеми реформами и каждую прикидыва- ли на общую родоначальную мысль коренного переворота, который тихо и незаметно, sans phrase 44, входил глубже и глубже в землю и подымался над озимью полей. Мы не выходили из настоящего положения ни в голубую даль дорогих для нас идеалов, ни в чистые сферы отвлеченной социологии; мы сколько могли отстраняли все вопросы, не находившиеся на череду, как, например, вопрос семейный, религиозный 80.

До конца 1863 года мы всё еще усиливались, несмотря на родную распутицу, следить за государственной колымагой и тем громче звонили, чем больше она сбивалась с дороги. Если ямщики не слушались, окружающая их толпа слушала и, осыпая нас ругательством, делала долю того, что мы говорили. Оглохла и она. И с тех пор деятельная речь должна была на время уступить одному крику обличения и негодования, которое вызывало общество, валяющееся в крови и грязи, вместе с пустым, бездушным и изменившим правительством.

Правительство отступило по всей линии, и при всем этом его отступление не имело ни серьезного оправдания, ни серьезного характера. Если оно в самом деле думало арестами зря и ссылками без разбора остановить историю, уже обличившееся народное развитие, оно было бы безмерно жалко, но мы полагаем, что так далеко не шли виды Зимнего дворца. Дворец, поддерживаемый в страхе и тревоге своими евнухами и риторами, боялся не истории, а чего- то из-за угла, и это в то время, когда он сам всенародно и громко говорил, что правительство никогда не чувствовало себя сильнее и народнее, как именно тогда. И не мудрено. Из-за патриотизма люди забыли все человеческое в сердце и все бесчеловеческое в императорстве; газеты были полны верноподданническими акафистами... крестьяне, освобожденные от помещиков, и помещики, освобожденные от состояния, старообрядцы и евреи, казаки и немцы,— все на словах бежало поддерживать трон и алтарь... Следовало ждать льгот, расширения прав, но правительство с ужасом указывало на несколько статей, на несколько молодых людей и отвечало на взрыв преданно- стей взрывом гонений и неистовств. Чего именно оно боялось, оно не говорило.

Во все этом, бессомненно, было что-то безумное, так оно и кончилось — выстрелом 4 апреля 45.

Те, которые надеялись, озлобились на не исполнившего надежд. Первая фанатическая, полная мрачной религии натура схватила пистолет.

Месть не удалась, но предлог был дан и схвачен с дикой радостью, реакция была оправдана, царские пугатели были оправданы. И тем не менее если месть не удалась, то и террор не удался. Начавшись ложно, он запутался и увяз в полицейской грязи.

Что сделала муравьевская облава, что вытрубил его лейб-трубач Катков? Где вселенский заговор, в котором участвовали все темные силы мира сего, английские банкиры, эмигранты в Швейцарии, эмиссары и миссионеры Маццини, поляки, мы и не мы, наконец, какой-то, всему миру неизвестный «всемирно-революционный комитет»?

От всего дела остался труп — немым свидетелем скверной царской мести — и несчастные, сосланные без суда и защиты люди, уличенные в том, что они не хотели цареубийства...

Убить несколько человек, кого на скорую руку веревкой, кого хронически тюрьмой, не мудрено; убивать умеет и локомотив, и чума, и бешеная собака. Террор хватает дальше: ему мало людей, он хочет убивать мысли, идеи, верования... и действительно после ряда пьяных и безумных неистовств явилась высочайшая цидула к князю Гагарину с ученическими упражнениями о праве собственности, социализме; она пошла на полицейские выкройки женских юбок и имела последствием введение кринолин в государственные учреждения.

Эхо на выстрел Каракозова обличило страшную пустоту в Зимнем дворце, печальное отсутствие серьезной мысли, обдуманности... да и на всех «горных вершинах» наших тоже. Что за нетопыри, что за совы, за вороны встрепенулись, поднялись и вылетели на белый свет! Откуда спустили, из каких богаделен, смирительных домов или кладбищ... этих прокаженных, не то светских архиереев, не то духовных генералов, пошедших, во имя царя и церкви, в крестовый поход против разума и образования и начавших нести богословско-полицейскую чушь, от которой и Россия уже отвыкла?

Все это так, но вслушайтесь, что говорят эти нетопыри и архиереи, министры и совы... Нам дела нет, понимают ли они или не понимают и как понимают; вопрос у нас в том, чтоб узнать, против чего именно они идут, чего боятся, как католики боялись протестантизма, как французские монархисты — революции. Великий враг их, антихрист, страшный суд, которого они боятся, против которого идут,— социализм.

И это не огромный шаг вперед?

И это значит останавливать историю, идти вспять?

Они боятся... не конституции, не республики, не демократии... они боятся социализма да еще смешанного с каким-то нигилизмом.

Думали ли они когда-нибудь, что, собственно, сверх синих очков и коротких волос содержится под этим словом?

Мы об нигилизме еще будем говорить, но здесь хотим только обратить вниманье тех добросовестных людей, которые повторяют, как попугаи, слово, не зная его смысла. Они могут поверить, что нигилизм — женщина, положившая ноги на стол и пьющая шампанское, и притом женщина, родившаяся за «обедом флигель-адъютанта князя Б.» в сороковых годах, у которого смеялись над шагистикой Николая, а потому мы для них скажем, что нигилизм в серьезном значении — наука и сомнение, исследование вместо веры, пониманье вместо послушанья.

Объявляя себя против народного благосостояния и человеческой мысли, против социализма и разума, правительство становится за изуверство, крепостничество, глупость...

Последний террор действительно убил его больше, чем людей. Он убил нравственно значение правительства; оно, покачиваясь и болтая вздор, сходит с блестящего помоста, на котором драпировалось со смерти Николая, под руку с Осип Ивановичем Комиссаровым-Костромским.

Бой будет вне его, помимо его.

Ничем не усчитываемая власть может много вредить, но в самом деле остановить движение, которого оно испугалось и которое уносит весь материк к другим судьбам, не может. Оно двигается с ним нехотя, бессознательно, как человек, спящий на корабле.

Да двигается ли? И вообще двигаемся ли мы?

Присмотритесь, возьмите точку, две и их прежнее положение к окружающим предметам, возьмите, например, этого генерала-дурака, порющего дичь перед мировым судьей 4б, и женщину, служащую письмоводителем судьи... довольно и этого. Движение целых созвездий наблюдают сквозь тряпки очень редкой ткани. Дикая реакция, гадкая реакция — да, да и тысяча раз да... жертвы падут направо и налево... но где же великий тормоз, чтоб остановить движение? Разве отнимают у крестьян землю, разве их исключают из выборов? Разве самое следствие по каракозовскому делу не указывает, что в московской молодежи была мысль пропаганды между фабричными работниками-крестьянами, первой попытки органического сочетания тех двух социальных оттенков, о которых мы говорили?

— Да, но эту-то молодежь и схватили, и сослали. Жаль ее, но места сосланных пусты не останутся.

Вспомним, что было при Николае... и не при нем ли началась та вулканическая и кротовая работа под землей, которая вышла на свет, когда он сошел с него?

В прошлое пятилетье мы немного избаловались, по- распустились, забывая, что нам были даны не права, а поблажки. Пора опять сосредоточиться.

Досадно, что история идет такими грязными и глухими проселками, но ведь одно сознание идет прямым путем. Не меняя нашей программы, и мы пойдем ее дорогой, лавируя с ней, теснясь с ней. Да и как же иначе, когда реакция торжественно признала ее и она действительно сделалась, по выражению брюссельских «Отголосков», «знаменем против знамени Зимнего дворца».

Мы ли будем держать его, или другие нас сменят — не в этом дело, — знамя наше, знамя «Земли и Воли», водруженное нами, признано враждебным станом.

<< | >>
Источник: АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ГЕРЦЕН. СОЧИНЕНИЯ В ДВУХ ТОМАХ / том 2 / ИНСТИТУТ философии ИЗДАТЕЛЬСТВО « мысль » МОСКВА. 1986

Еще по теме Ill:

  1. ПРИМЕЧАНИЯ
  2. § 5. Основные этапы развития советской методики
  3. Ill
  4. Ill
  5. Ill
  6. Ill ВОДОРАЗДЕЛ
  7. Ill ЗНАНИЕ
  8. Ill LVII ГОД РЕСПУБЛИКИ, ЕДИНОЙ И НЕРАЗДЕЛЬНОЙ
  9. Ill
  10. Ill