<<
>>

ПИСЬМО ВТОРОЕ

Северо-Американские штаты и Россия — два полюса той социально-гражданской антиномии, к которой примыкает западное развитие со всеми своими перестройками и переворотами. Они оба за границей старой арены, представляют два противуположные, но неоконченные решения и потому скорее дополняющие друг друга, чем исключающие.
Полная жизни и развития, противуположность — без замкнутости, без законченности, без физиологической розни,— не вызов на вражду и бой, не условие на безучастную посторонность, а на труд для снятия чем-нибудь более широким формального противуречия, хотя бы взаимным пониманием и признанием.

Самую резкую и типическую противуположность в Европе представляют два народа, наиболее связанные друг с другом былым и настоящим, географией и торговлей, интересами и образованием. Противуположное воззрение Англии и Франции, отвердевшее в своей исключительной непереходимости, перешло в видовой habitus, в особенность сложившуюся, окостеневшую и от которой отделаться очень трудно. Тут дошла до дна, задачи разрешены, шаткого мало, сомнительного мало, обе стороны стоят слишком близко и слишком довольны собой, чтоб уступить что- нибудь. Северная Америка и Россия не решили задачи, а разрешают ее на разных основаниях, ни та ни другая не достигли до безапелляционных решений. Постановление задачи взято ими из тех же источников, из той же западной школы, но материал для разрешения явился под руками совсем другой. Школа для них не обязательна, наследственных долгов на них нет. С прошедшим их не связывает ни родовая честь, ни дворянский point d'honneur9, они могут отказаться от него, не бесславя отцовского имени, его никто не знает. У них нет майоратов, полученных на ряде условий,— в Америке все благоприобретенное, в России одни засеянные поля. Там, где Европа останавливается, спотыкается, оттуда идут новые народы; то, что в Европе считается невозможным, нелепым, гибельным, там очью совершается, и вот почему для меня гораздо интереснее все, что творится в Америке и в России, чем все, что делается в Европе, от Стокгольма до Лиссабона.

Можно ли в самом деле страстно принять к сердцу вопросы, теперь находящиеся в западной работе, разрешаемые кровью и прениями, армиями и камерами? Голыптейн и Дания, Пруссия и Австрия, Наполеон и Наполеон; тут Тьер защищает папу, там Виктор-Эммануил возвращается, как библейский сын, к римскому отцу и отец не приказывает даже убить лучшего барана для него; «Польша, Польша! Идем за Польшу!», и вдруг Польша забыта, предана на пропятие, даже без замены Варавой |0.

Все это носит тот характер случайности или внешней необходимости, который бывает в ежедневных встречах; нельзя же, чтоб чего- нибудь да не случилось,—сегодня одно, завтра другое, а может, и третье. Научное движение, чужое окружающему, как быстрая река, несется своей дорогой, орошая берега, обогащая их и не останавливаясь на них.

Была минута в начале нынешнего года, сердце дрогнуло, но и она прошла и затерлась в общей тине — церковь и государство показали друг другу свои старые зубы п. Помните байроновское представление света 67. Середь общей гибели и мрака тихо поднимаются два исхудалых умирающих старика, последние живые существа гибнущего мира и два заклятых врага. Они узнали друг друга, их черты, искаженные наступающей смертью, исказились злобой, они задержали кончину и вперили друг в друга стеклянный взгляд, в котором агония смешалась с ненавистью 12. Мы видели эти две головы и видели этот взгляд; церковь и государство приподняли голову над старческим бредом энциклики и поняли еще яснее не только как они друг друга ненавидят, но и как они друг другу необходимы. Убедившись в этом, счастливее байроновских героев, они остались живы и, побранившись, успокоились.

Америка и Россия натолкнулись на вопросы, поставленные вроде сфинксов на всех выходах и бастионах старой западной фортеции, и они их обойти не могут и не хотят. Сецессия и федерализация, индивидуализм и коммунизм, обеспеченье землей и обеспеЧенье правами, товарищество работников и сельская община, круговая порука и личная независимость, раздел заработка и общинное владение землей. Все это в Европе сдано в архив за неимением средств к разрешению, и все это на первом плане в Америке и России. Президент, громко говорящий: «Не вы для нас, для государства, а мы, правительство, а государство для нас», и мужик, повторяющий с незыблемою верой, что земля его, что он не может быть без земляного надела, ставят целую программу будущего.

К ее-то осуществлению Америка и Россия идут проти- вуположными путями.

Америка родилась из готовой головы и в полном вооружении.

Новая колония, она глубоко пустила старые англосаксонские корни в непочатую почву. Нового принципа она с собой не принесла, но принесла крепко закаленный и очищенный старый, это был выселок меньшинства, наибольшие развитого в известном смысле, и притом меньшинства недовольных старыми порядками. Протестантизм, пуританизм имели в себе сильно революционную закваску, они протестовали против одной части европейских традиций и ее не взяли с собой за океан, они очистились от нее. Религиозная экзальтация нисколько не мешает революционной, школа Руссо и вся суровая часть Горы, с Робеспьером и Сен-Жюстом, слишком резко доказали это. Привезенная колонистами цивилизация явилась в Америке при совершенно новых условиях развития и в совершенно новой среде. Непочатая природа, дремучие леса и степи, не перерезанные дорогами, дикость почти необитаемого края, исчезающие племена другой формации встретились лицом к лицу с последним результатом образования, с наукой, с развитой гражданственностью. Иди американцы на севере со всем вековым балластом, во всех рыцарских доспехах, как испанцы на юге, они не далеко бы ушли. Северные колонисты, переходя в новую среду, оставляли свою рыбью оболочку за собой, как головастики; отделавшись от нее, им было легче работать и легче принять в кровь и плоть гражданское учение, озарявшее вершины философской Европы.

Они начали свою самобытную жизнь с провозглашения прав человека ,3.

Россия тоже колония, но колония иных веков и иных условий; стекая в незапамятные времена с востока, славянское племя ничего не могло принести с собой, кроме себя. Россия, обживая почву, врастая в нее, из нее вырастала и росла, инстинктивно распространяясь в далеко разбросанное и далеко ветвившееся сельское государство. Всю европейскую историю она оставалась в стороне, в тени. Об ее медленном, задержанном и потом переломленном развитии говорили у нас и говорят много, но мало обращают внимания на то, что ей не было следа развиваться быстрее и в другое время. Тут не фатализм, а историческая физиология.

Сначала Русь тихо оседала, обживалась, потом обособилась от чужого, собрала, стянула свои части и стала складываться в земство. Смутное государство было нелепо, оно как-то сбивалось на допотопные формы зоологического творчества, на тех неповоротливых животных, которые в самых формах своих, колоссальных и неуклюжих, носили доказательство незрелости. Нелепое царство не выдержало и превратилось в нелепую империю, в военную тиранию с западными формами и приемами и без западного содержания и смысла. Вся жизнь, искусственно вызванная и поднятая, притекла наверх. Внизу был застой и продолжение догосударственного быта. Наверху делались всевозможные опыты переложений и сочетаний всех европейских государственных учреждений, не противуречащих самодержавию. Ничего не принялось в самом деле, а все приняло уродливые, безобразные очертания. Западное устройство явным образом не соответствовало «апатическому, забитому, неспособному» народу русскому; он чувствовал себя в нем как в чужом кафтане, и в этом одно из величайших достоинств его. Посмотрите, например, как Франция дома в централизации, в военщине, в полиции, как она во всем любит pouvoir fort |4, во всем ищет опеку; вчера были камеры, сегодня империя, завтра будет республика — это ничего не изменит. Гражданский сельский сторож так же жандарм и так же комиссар полиции con amore 15 теперь, как косидьеровский монтаньяр в 1848 и муниципал при Людвиге-Филиппе. Франция нашла учреждения и государственные формы, ей соответствующие. Но Франция, еще по старой привычке, наружно недовольна и выдумывает перемены вроде наших русских перемен мундиров, выпушек, петличек. Англия и этой привычки не имеет, она была бы готова свинтить покрепче все государственные гайки, чтоб во веки веков жить, как теперь.

Даже протест «неприглашенных» на пир |6, нищих труда, скитальцев работы, бездомных бродяг полей и городов в своих стремлениях верен началам, соответствующим характеру двух народностей, успокоившихся в своих государственных учреждениях.

Тихо, тяжело осматриваясь, выступает из тесных берегов своей жизни английский пролетарий; он идет путем законности, скрепляя каждый шаг и не выходя из норм англосаксонского быта. Утопии французского работника постоянно склоняются к казенной организации работ, к казарменному коммунизму, к 18 брюмера или 2 декабря 17 социализма. И то и другое составляет особую прочность старых государств. Путем строгой и робкой законности так же трудно уйти далеко, как увлечь перспективой галерного устройства работ. Дальний рев голода и стон бедности хотя и приближается и мужает, но при таких обстоятельствах «пирующее» государство может спокойно донировать. Стон больше неприятен для нерв, чем опасен. «Красный призрак» долго не превратится в красную действительность.

Мы ничего не бережем из существующего, у нас консерватизм дальше и выше деревни не идет. Село хранит быт свой, чуя в нем зародыш будущего... За селом никто ни к чему не привязан, и всякий если не понимает, то чувствует, что все остальное — временный балаган, который снаружи окрасили под старое, прочное здание. Когда Мишле в своей легенде о Костюшке говорил, что у нас, русских, нет следа нравственных понятий, что истинное и справедливое для нас не имеет смысла, я спросил его, о какой истине и о какой справедливости идет речь, напоминая, что истинное и справедливое старой Европы — ложь и несправедливость для новой 18. Затем я заметил ему, что это не все, что нравственность русского народа вовсе не сложилась, не вышла из тесного круга обычая, патриархальности и хранимых преданий; что царский суд и царская расправа, что переведенные с немецкого и французского понятия обязанностей для него не обязательны просто оттого, что они не его, да и не общечеловеческие. Что нравственность русского народа может только сложиться на тех основаниях, которые составляют его религиозно-общественную особность и которые для этого должны быть приняты за первоначальный факт, от которого идут, но на который не возвращаются, не дойдя до предела.

Эта особность заключается в веровании русского человека, что русская земля принадлежит русскому народу, что русский человек не может быть в России без поземельного надела.

Это основное, натуральное, прирожденное признание права на землю ставит народ русский на совершенно другую ногу, чем та, на которой стоят все народы Запада. Положим, что тут есть своя односторонность, но односторонность-то именно и выражает характер, и потому самобытное развитие только и будет с ним. Право на землю предполагает иную нравственность, другие общественные отношения, неразвившиеся, но и не заменимые чужими, идущими из гражданского устройства, отрицающего всякое право на землю, кроме купли и наследства. В основу нашему законодательству непременно лягут элементы нашего бытового, непосредственного социализма. Общинное начало, например, круговая порука пойдут у нас вперед перед самодержавием собственности во всей его западной неумолимости 68. Задача нашего законодательства будет состоять в соглашении прав личной независимости с сохранением общинного устройства.

Шаткость моральных понятий, навязанных нам извне, доказывает ясно, что это не наши понятия. Мы им покорились, пойманные в капкан, обманутые, и нарушаем их без угрызения совести. Заставить какого-нибудь самоеда или лопаря делать на трескучем морозе мумии из всех умерших зверей — можно, особенно уверив его, что этого требует вечная нравственность и спасение души. Но отвернитесь от него, дайте страху пройти, и лопарь с покойной совестью, безраскаянно оставит мерзнуть моржей и тюленей, и ни солнечный зной, ни разлив Нила, ни миазмы трупов ему не напомнят греха. Англичанин смиряется перед нелепостью одной части своих законов, потому что он в другой видит защиту своих прав и, главное, своей собственности, которая у него такой же догмат irreductible19, как наше право на землю. Француз считает закон обязательным (все будничные дни, кроме праздников, т.е. дней революционных), повинуется им из point d'honneur'a, из религии дисциплины, из уважения к будто бы им установленным властям. Оттого тот и другой чувствуют себя внутренне оскорбленными судебным приговором, а русский чувствует один материальный вред наказания, так же мало думая, что он нравственно уничтожен им, как человек, сломивший себе ногу или схвативший горячку. Французский и английский радикал считает свои зако- ны усовершаемыми, но в то же время очень совершенными. Вот отчего революционные люди в Европе с бешенством нападают на людей, осмеливающихся касаться не до частных недостатков, а до религиозных, юридических или экономических оснований. У нас святость этих святынь подозрительна. Человека, привыкнувшего с малых лет к тому, что мужик есть собственность, не удивишь, сказав ему, что собственность есть кража 20.

Все это не ново и было высказываемо много раз нами и не нами, но в общее сознание не перешло. Большим не меньше детей нужно протверживать зады. Забывая их, мы теряем ключ к пониманью того, что делается, и случайно блуждаем, прикидывая то фут, то метр к явлениям, к которым прилагается другая мера. Без своей единицы, глядя на сумбур реформ, прогрессов, регрессов, казней, учреждений, приговоров, проектов, патриотического неистовства, конституционных слабостей, можно прийти в отчаяние, сойти с ума.

России мы с пути не собьем нашим непониманьем; ее ни татары, ни немцы, ни сам Петр Алексеевич не своротили с дороги. Она уперлась на петербургском тракте, как лошадь с норовом, стегай сколько душе угодно. Но нам-то стыдно теперь не понимать, когда европейские дальние горизонты сливаются с нашими близкими и европейская выстраданная наука ярко освещает наши поля и наши проселки.

Сырой материал нашего быта оставался в тени за дворянской грамотой, за массами войск, за императорской порфирой, за либеральными идеями. Мы его не знали, и он в самом деле был непонятен, для разрешения его формулы недоставало какого-то элемента, недоставало определения чего-то неизвестного. Его нам указали социальные теории. Мы представляем частный случай нового экономического устройства, новой гражданственности, одно из их приложений.

Так, как Северная Америка начала с последнего слова революционной философии, с алгебры прав человека, так мы начнем с приложения социальных учений к бытовой практике нашей.

История развития мысли человеческой и сознания дошла, спускаясь с вершин государственных сфер, конституционных хартий, правительственных форм, до вопросов о насущном хлебе и хозяйстве, о работе и выработанном, о голоде и капитале, о грамоте и праве... Вопросы мало разрешились, но поставлены они ясно наукой, и их-то свет, падая на наши низменные поля, говорит будто с Кольцовым: Что ты спишь, мужичок, Ведь весна на дворе.

Наше дело на череду. Наши десять заповедей, наш гражданский катехизис — в социализме.

«Да неужели социализм, этот незрелый плод тридцатых годов, выкинутый самой Францией, еще существует?»

Если б он и в самом деле умер и был схоронен в Европе, то и тогда это мало бы имело влияния на нас. Наследство свое он передал нам при жизни — но, сверх того, я сильно сомневаюсь в его смерти. Он, как евангельская девица, не умер, а спит 21.

Женева, 25 мая 1865

<< | >>
Источник: АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ГЕРЦЕН. СОЧИНЕНИЯ В ДВУХ ТОМАХ / том 2 / ИНСТИТУТ философии ИЗДАТЕЛЬСТВО « мысль » МОСКВА. 1986

Еще по теме ПИСЬМО ВТОРОЕ:

  1. § 1. Письмо как вид речевой деятельности и средство обучения
  2. ПИСЬМО ВТОРОЕ
  3. ПИСЬМО ВТОРОЕ
  4. ПИСЬМО ВТОРОЕ
  5. ПИСЬМО ВТОРОЕ
  6. ПИСЬМА К ПУТЕШЕСТВЕННИКУ
  7. О ПУБЛИЧНЫХ ЧТЕНИЯХ г-на ГРАНОВСКОГО (ПИСЬМО ВТОРОЕ)
  8. ПИСЬМО ВТОРОЕ НАУКА И ПРИРОДА, - ФЕНОМЕНОЛОГИЯ МЫШЛЕНИЯ
  9. ПУБЛИЧНЫЕ ЧТЕНИЯ Г. ГРАНОВСКОГО (Письмо второе)
  10. Письмо второе Наука и природа,— феноменология мышления
  11. Письмо шестое Декарт и Бэкон
  12. ПИСЬМА
  13. ИЗБРАННЫЕ ПИСЬМА
  14. Театр теней. Акт второй
  15. Глава 1 Краткая история письма и начало почерковедения
  16. 25. О БЕССМЕРТИИ (письмо второе)