<<
>>

ПУБЛИЧНЫЕ ЧТЕНИЯ г. ГРАНОВСКОГО

(ПИСЬМО ВТОРОЕ 79)

Участие к чтениям г. Грановского не токмо не ослабло, но возрастает более и более. Круг слушательниц увеличивается: есть нечто увлекательно-прекрасное в постоянном внимании дам к его чтениям; видя, как они тройным венком окружают кафедру, становится хорошо на душе, и невольно завидуешь доценту.

Г-н Грановский читает свой предмет со всею серьезностию науки, он не сыплет ненужных цветов, не жертвует подробностями и глубиною для приятной легости, он не делает свою науку дамской (как называли в стары годы жалкие и плоские переделки астрономии, физики и пр.) — мне кажется, ничем он не мог более выразить своего уважения и благодарности слушательницам, посещающим его чтения. Прошло время того оскорбительного внимания к женщинам, когда для нее рядом с дельным изложением науки излагали намеренно искаженным образом, считая один мужской ум способным к глубокомыслию. Наука и разум не имеют пола. Истина и талант равно принадлежат мужчине и женщине.

В прошедшем письме я сообщил вам несколько мыслей о значении лекций г. Грановского; обращаюсь теперь к самому курсу. Два первые чтения были посвящены введению, в котором доцент передал главнейшие моменты развития исторической науки. В этом чрезвычайно сжатом и быстром обзоре талант преподавателя вполне обозначился; характеристика школ, мыслителей, направлений немногими словами, одной фразой, всегда резкой и удачной, напомнила мне те барельефы великих художников, в которых несколькими чертами, двумя-тремя ударами резца фигура обозначена так, что никогда не изглажива- ется из памяти. Введение г. Грановского было необходимо: им он передал современное состояние науки и ее сочленение со всем предыдущим развитием, сверх того, им он показал свою точку зрения на историю; такое определение себя относительно предмета в наше время более необходимо, нежели когда-либо, всего же необходимее в истории.

История для одних — наука, для других — орудие партии. События былые немы и темны; люди настоящего, входя в тайники, в которых они схоронены, берут свой фонарь и одни и те же факты освещают разно, изменяют тенями; прошедшее, чтоб получить гласность, переходит чрез гортань настоящего поколения; оно, как всякий предмет, готово раскрыть свою истину, но только желающему безусловно истины: большая часть историков не хотят быть просто органами чужой речи, а суфлерами; они заставляют прошедшее подтверждать их заготовленные теории. Такое вызывание прошедшего из могилы унизительно: это не есть истинное воззвание из мертвых, а чернокнижные нечистые попытки Аполлония Тианского. Даже и в том случае, когда историки имели в виду пользу и поучение, искажая факты, их простить нельзя: они слишком надменны и неучтивы к человечеству; нет никакой необходимости натягивать по- своему смысл исторических событий и насиловать их для моральной цели, потому что истинный смысл их бесконечно глубже и нравственнее личных нравоучений. Дело историка — понять этот смысл и раскрыть его. В наше время это вполне понято: достаточно назвать Нибура, братьев Гриммов, Огюстина Тьери, Савиньи, Ранке, Эйхгорна. Но рядом с прекрасными и добросовестными трудами этих мужей науки, с благоговением склоняющихся пред объективным значением прошедшего, всякий день появляются искаженные духом одностороннего воззрения, так сказать, раскольнические опыты ложной истории. Мне кажется, все разнообразнейшие попытки корыстного изложения истории можно соединить под одним именем иезуитского направления. Разумеется, что многие не принадлежащие ни к ордену, ни к католицизму, даже враждебные ему, по какой-то симпатии, по какой-то сродности душ, принимают иезуитизм в истории и с тем вместе их средства и их раздражительную нетерпимость. Таков протестант Лео — талантливый историк Италии и иезуит во всеобщей истории. Неуважение к судьбам человечества, непомерная гордость, с которой они берутся поправлять прошедшее, недостаток сочувствия с настоящим, обрекающее их на праздность самолюбие, тем более жгучее, что оно ежедневно оскорблено событиями,— таков харак- тер историков этого рода.
Лео, например, убедившись, что высшая органическая форма государства есть форма средневековая, двуглавая и носящая сама в себе условия вечного расторжения, принимает за личную обиду историю трех последних веков; ему в голову не приходит покориться царственному течению истории, в голову не приходит, что однажды прошедшее есть вечно прошедшее, потому что проходит одно одновременное, долженствующее пройти; он не внимает ни глаголу веков, ни веянию духа, а шлет бессильные анафемы современности, не покоряющейся г. профессору. Отсюда ясно, что человеку, предпринимающему рассказ истории средних веков, должно было с самого начала отклонить всякое подозрение в каком бы то ни было одностороннем направлении; излагая развитие исторической науки, он очевидно показал свой наукообразный, свято уважающий объективное значение истории взгляд. Наконец введение его было необходимо для слушателей — оно возводило их разом на ту высоту, с которой возможно истинное понимание частного отдела истории.

В этом введении г. Грановский, упомянувши о бытописании в древнем мире, показал, что стремление схватить в мысли единство и разумность истории не могло иначе развиться, как в мире христианском, снявшем преграды исключительных народностей, постигнувшем иудеев и эллинов единою паствою. Без сознания этого единства не токмо невозможна история как наука, но и самая идея человечества невозможна. Средние века, несмотря на то, что имели великое творение Августина «о веси господней»1, долго не могли достигнуть до разумного понимания истории; мыслители того времени были обращены на другие вопросы; история тех веков была летопись, составленная скромным отшельником легенда, которую слушали, сидя зимой пред очагом. На пороге, отделяющем средние века от реформационных, указал г. Грановский мужа, глубоко понимавшего историю: «перед ним лежали уже два оконченные мира, мир древний и мир средних веков, он имел два великих документа»80. Этот муж — Махиавелли. Сказавши о нем, преподаватель в коротких словах рассказал о трудах Вико, о французской школе, о немецких рационалистах в истории; их бедные декламации вызвали очень удачное выражение г.

Грановского. «Этот прозаический гимн,— сказал он,— воспеваемой плоской мысли полезности». Потом, остановившись на трагическом образе Кондорсе, который закованной рукою, ожидая плахи, пи- сал свои утопические верования 2, г. Грановский перешел к XIX веку — тут Фихте встретился ему первый. «Этот мыслитель холодно смотрел на историю, вечно обращенный к грядущему».— Вот эти несколько ударов резца, управляемого истинно художническою рукою. В самом деле Фихте, стоик нового мира, непреклонный и великий в своей логической мощи, не мог склонить гордой выи своей пред законами исторической последовательности; история для него скорее была в будущем, нежели в прошедшем. Мысль, отрешенная от мира событий, не знает категории времени. Но миновать его г. Грановский не имел права: от критической философии к современной один путь — творения Фихте. Далее г. Грановский рассказал главнейшие заслуги Шеллинга и основные положения философии истории Гегеля. Здесь заметно было, что Грановский, коротко знакомый с писаниями великих германских мыслителей, не подавлен ими. Он смотрит на Гегеля как на исторический момент науки, а вовсе не как на последний предел, он смотрит на него как на такой момент, который миновать нельзя, так, как нельзя и остаться на нем навеки; он, историк, знает, как истинны слова философа, что человек никогда не может стать выше своей эпохи. Не знать Гегеля и отвергать его не мудрено; но идти далее можно после добросовестного изучения. Нельзя не согласиться с г. Грановским, что построение истории у Гегеля и его разделение односторонно, и по очень простой причине: он, в противу- положность Фихте, в истории больше смотрел назад, нежели вперед; он видел в одном отделе истории целое; его разделение, исчерпывающее все движение идеи развитием от Адама до цветения Берлинского университета, забывает все будущее развитие — от цветения Берлинского университета до совершения судеб человеческих; но это не мешает мне быть не согласным с почтенным доцентом в его замечании, что последний период, по Гегелю, представляет старчество человечества; если он это основывает на том, что Гегель римский период называет возмужалостью 3, то по наведению оно выйдет так, но по смыслу, придаваемому германским мыслителем германо-христианскому миру, оно вовсе не так.
Делая свои возражения с скромностию, свойственною знанию дела, г. Грановский очень справедливо присовокупил, что Гегель для философии истории несравненно более сделал всем воззрением своим на науку, нежели собственно лекциями об истории, изданными после его смерти 4. К этому он мог бы присовокупить, что односторонняя архитектоника исторического развития не от того вышла ошибочна, что она строго вытекла из начал логики, а, напротив, от того, что она дурно выведена была из них. Целость истории не может быть заключена ни в каком отделе ее, след. и в прошедшем; что за подвижная грань настоящее и почему именно наше настоящее получает такое безусловное значение. Целость истории состоит из прошедшего и будущего вместе. Впрочем, этот недостаток не должен заслонять заслуги, и поправкой гордиться нельзя: она сделана временем, которое все поправляет. Никто не отвергает заслуг Вико за то, что у него человечество вертится всю жизнь в беличьем колесе dei corsi et ricorsi 5: чтоб написать «Szienza nuova»6, надобно было иметь исполинский гений, а чтоб гораздо спустя отчасти поправить недостаток воззрения Вико, достаточно было французского историка Мишле, который из беличьего колеса сделал спираль, развертывающуюся в бесконечность. Хорошо сделал г. Грановский, что не забыл упомянуть брошюру Чешковского «Prolegomena zur Historiosophie»7; ему принадлежит честь первого опыта наукообразно выйти из гегелевского построения истории, и он первый заметил односторонность, о которой мы говорили. Главная мысль его состоит в том, что он, оставляя целью германского мира ведение истины, не принимает эту цель за всеобщую цель истории, предоставляя грядущему благое и исполненное любви одействотворение истины. Теперь это не ново, но пять лет тому назад славянин Чешковский первый произнес это в философском мире Германии. В заключении г. Грановский с негодованием защитил науку от некоторых нареканий и показал всю суетность односторонних исторических школ (Бональд, Местр) и их упрямое неуважение к прошедшему, которое они гнут под [...] 8 личных мнений.— Вторая лекция была читана увлекательно; г. Грановский несколько раз одушевлялся и речь его отзывалась глубоко в душе.
Вы можете смеяться, как вам угодно, но глаза мои были влажны. Эта мощь предоставляется одному истинному таланту и истинному одушевлению. Я не стыжусь слез, которые не один раз навертывались у меня на глазах, когда Талиони бывала на сцене и увлекала меня своей грацией, музыкальной изящностью своих поз и чистотою своих движений 9.

В третьем чтении г. Грановский явился на своем собственном поле и истинно удовлетворил всем требованиям, которые я делал,— конечно, это не много значит, я не имею никакого права судить лекции истории с ученой точки зрения.— Меня обрадовала чрезвычайная жизнь, выразительность, с которою воскресали события в чтении доцента; надобно много жить с своим лредметом, много думать о нем, чтоб так излагать его. Четыре чтения были посвящены дряхлому языческому миру и вступающим на сцену германцам. Слушатели могли видеть лицом к лицу эти два великие фактора, из которых под благословением церкви развились средние века. Прекрасно передал доцент главные черты страшной повести, как с речью предсмертного бреда отходил вечный город. Он вводит в жизнь римскую, когда в ней по видимому все еще покойно и цветет, когда будущее, чреватое целым миром, хочет разверзнуться, но еще не разверзалось, когда сильная гроза предвидится, когда ее неотразимость очевидна, но еще царит наружная тишина и тупое доверие к незыблемости и прочности существующего порядка. Страшное зрелище! Вот почти слово в слово, как начал г. Грановский: «Рассматриваемый извне древний мир еще блистал отблеском прежнего величия, по видимому он обладал всеми условиями могущества и развития. У него была своя образованность, своя администрация, свое право; римский император владел землями от Рейна и Дуная до внутренности Африки, от Атлантического океана до Евфрата; Средиземное море, как озеро, заключалось в его владениях. Все религии, народности, цивилизации древного мира слились в одну политическую массу. Враги римлян — германские куниги добивались римских титлов... Но, вглядываясь пристальнее в эту огромную массу, мы видим, что она страдает страшными язвами...», и г. Грановский рассматривает элемент за элементом жизнь Рима и везде указует следы разъедающей гангрены и иронию видимой мощи, прикрывающей отчаянное бессилие. Императорская власть, управление, горо- довая и сельская жизнь, подати и религия, наука и нравственность — все носит страшные следы разложения. Де- курионы просятся охотой в рабы и колоны 10, Аркадий и Гонорий предлагают в Галии подданным права участия в правлении — подданные отказываются. Рабы соединяются для грабежей с германцами; неистовая, развратная столичная чернь мятется на площадях, и изнеженная, развратная аристократия пирует среди общих бедствий.— От быта общественного г. Грановский переходит к быту умственному. Поэзия того времени — подлые панегирики, риторические фразы, отсутствие мысли. Представителем тогдашних литераторов берет г. Грановский Авзония. «Он принадлежал к одной из богатейших аристократических фамилий, учился в знаменитейших школах, наставник двух императоров — Валентиниана и Грациана, префект Рима, консул, потом префект Галлии — в то время, когда варвары прорывались со всех сторон в империю, когда рим- ляне тревожно приходили к Рейну и следили ход его, видя в нем единственную защиту, когда язычество вело последнюю борьбу с христианством. И что же этот государственный муж, этот знаменитый ученый — нашел ли в себе сочувствие, отозвался ли современности? — Он писал пошлые идиллии, педантские похвалы педантам профессорам Бордоской школы и пр.».— Слепота и ребячье неразумье поражают людей в страшные годины, предваряющие обновление. Другой литератор и также аристократ, Сидоний Аполлинарий, зять императора, видел своими глазами, как Галлию терзали варвары,— и писал мадригалы, послания и шарады. В этом равнодушии общества, в этих занятиях мелочами, когда разрушается целый мир, есть что-то веющее холодом того жалкого старчества людей, которые делаются ничтожными и суетными на краю могилы. Все было превратно в этом мире. «Философия отрывала человека от действительности» и сосредоточивалась в гордом самобытном противоборстве с жизнию или в горестном недоверии к ней. Жаль, что г. Грановский не вполне оценил, а потому не воспользовался всем трагическим элементом, находившимся у стоиков гордо-грустных и у скептиков, несчастных в вечном расторжении; г. Грановский только назвал их, а характеризовал одних неоплатоников да сказал несколько слов о тех совопросниках мира сего, неутомимых бойцах слова, которые спорили направо, спорили налево, без любви к истине, а для диалектических упражнений. Этот разлагающийся мир не имел сам в себе средств обновления, но по обеим сторонам совершались великие события. На востоке восходило солнце веры Христовой, и сам апостол Павел принес благую весть искупления в Рим; но «Рим, томимый мучительной жаждой, не мог утолить ее из этого святого источника». Ему самому надобно было быть распятому, как разбойник, одесную Христа, чтоб переродиться и быть помянутому в царствии его.— На севере двигались какие-то дикие, долговолосые белокурые народы, обитатели дремучих лесов и холодных стран: они шли совершить казнь языческого мира огнем и мечом. Удары их уже слышны в Риме, проповедование евангелия уже раздается на его форумах,— а он стоит еще, нелепый и отживший, и тяготеет над всем древним миром. Становится жалко и смешно, слушая, как римские умники считали христианство чем-то преходящим или надменно не знали его, читая безнравственные и сухие Милезийские сказки и. Но рабы, городские жители, труждающиеся и обремененные, принимали христианство, и оно быстро распространилось. Юная церковь имеет в рядах своих мужей святых и великих, в противоположность софистам философии: св. Климента Александрийского, св. Амвросия, св. Иеронима и великого Августина.— Жалею, что рамы письма не позволяют мне передать вам одушевленный рассказ Грановского о высокой деятельности епископов и отцов церкви, увлекательное повествование о св. Амвросии, о народных поучениях, которыми они внедряли слово божие низшим сословиям людей и которые г. Грановский справедливо ставит на первое место христианской литературы. И среди всего этого была возможность такого лица, как Юлиан-отступник; очень хорошо сделал г. Грановский, остановившись несколько на нем. Вот оно, последнее усилие умирающего,— посмотрите, как в нем древний мир очистился, стал строг и мудр, глубокомыслен и доблестен, как он собрал все субстанциальные силы свои, чтоб явить миру полноту своего здоровья и доказать свое право на жизнь,— все тщетно; мало зрелищ более торжественных и успокоительных, как бессилие каких-нибудь титанов против воли провидения, как несостоятельность несхоро- ненного прошедшего против грядущего, свыше благословенного. В пятом чтении г. Грановский переходит в леса Тевто- нии. Он оставляет Рим следующей похоронной речью: «Церковь в лице своих святителей произносит приговор над древним обществом и благословляет германских пришельцев; Блаж[енный] Августин ждал их, как наказание падающей веси». Доцент начинает с рассказа о быте германцев во времена дохристианские — ему необходимо надлежало показать германский элемент in crudo 12, типом его избрал г. Грановский скандинавский быт. С каждым словом слушателям открывался другой мир; они из тяжелого, сгущенного воздуха искусственно освещенной залы, у которой потолок готов был рушиться на голову, из вечного шума и суеты городской площади выходят на другую почву; повеяло свежим воздухом лесов, являются племена полудикие, но полные силы и энергии. Слушая простой рассказ о их быте, понимаешь, что эти племена были достойны великого призвания обновить языческий мир, принять в себя благодать искупления и потом XV столетий находиться главою всемирного развития.— Кого не поразил в аудитории величественный образ этих старых пиратов, которые, чувствуя приближение смерти, садились на ладьи свои, выплывали одиноко в море и сжигали себя вместе с кораблем; или другой образ, в котором так человечески сочеталась дикость с нежностью,— я говорю о саге, упомянутой доцентом, в которой пленник, несколько раз порывавший железные цепи, не имеет сил порвать волоса любимой женщины. В ребячьих, неустоявшихся чертах этих народов, на их детском челе можно прочесть великое призвание их, их огромную будущность. Говоря о нравах германцев, между прочим, г. Грановский сказал: «Больших селений не было, германец-господин жил в дворе своем, окруженный летами, для них он был единственный судья и пр.».— Видите ли вы, как лицо отторгается от поглощения в государстве (как то было в древнем мире); тут становится ясно, что из германца никогда не выйдет гражданина в смысле греко-римском, а выйдет человек в смысле христианском. Ничто не мешает этому германцу- господину, «скучая праздной жизнию,— как говорит г. Грановский,— собрать дружину и идти куда глаза глядят, занять земли где случится, переменить их и пр.». Тут в зародыше виден основной элемент германского развития, источник феодализма и рыцарства — бесконечная самобытность личности. Мы увидим после, как вследствие этого германская душа должна была отозваться на учение Спасителя, искупающее именно личность человека. У германцев нет той непосредственной, субстанциальной связи с землею, как у восточных и древних народов; родина в нем и с ним, он всегда готов, как скандинавы, о которых рассказывал г. Грановский, разобрать по бревнам избу свою и пустить ее по морю — куда пристанет, там осесть. Оттого «вдруг исчезает народ могущественный без следов, на его место появляется новое имя, дотоле неизвестное в истории». Этой почве только недоставало оплодотворения евангелием. При своих мрачных богах германцы остаться не могли; скандинавы обращались с богами так же дерзко, как под конец афиняне с своими. «Они упрекали богов в том, что они смертные; наконец у них было темное предчувствие, что мир сгорит и родится новая земля, на которой будет царить любовь». Слова любви были уже близко тогда от лесов Германии.

Позвольте в третьем письме изложить вам превосходную лекцию г. Грановского о проповедовании слова божия в Германии. Теперь ежели не мне, то, наверно, вам хочется отдохнуть. Ежели вы имели терпение прочитать все письмо, конечно, вы имеете на то полное право, и не мне оспоривать его 13.

1843. Декабря 15

<< | >>
Источник: Александр Иванович ГЕРЦЕН. СОЧИНЕНИЯ В ДВУХ ТОМАХ / том 1. 1985

Еще по теме ПУБЛИЧНЫЕ ЧТЕНИЯ г. ГРАНОВСКОГО:

  1. 1. Концепция всемирности исторического процесса в творчестве А.И. Герцена 40-50-х годов XIX века
  2. «НЕСТОР РУССКОЙ ПОРЕФОРМЕННОЙ ЖУРНАЛИСТИКИ
  3. БИБЛИОГРАФИЯ 1.
  4. II
  5. БЫЛОЕ И ДУМЫ Глава XXV
  6. АЛЕКСАНДР ГЕРЦЕН И ЕГО ФИЛОСОФСКИЕ ИСКАНИЯ
  7. ПУБЛИЧНЫЕ ЧТЕНИЯ г. ГРАНОВСКОГО
  8. ПУБЛИЧНЫЕ ЧТЕНИЯ г. ГРАНОВСКОГО
  9. О ПУБЛИЧНЫХ ЧТЕНИЯХ г-на ГРАНОВСКОГО (ПИСЬМО ВТОРОЕ)
  10. ПРИМЕЧАНИЯ
  11. [РАЗВИТИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА, КАК И ОДНОГО ЧЕЛОВЕКА...]
  12. II. По разным поводам
  13. ПУБЛИЧНЫЕ ЧТЕНИЯ Г. ГРАНОВСКОГО (Письмо в Петербург)
  14. ПУБЛИЧНЫЕ ЧТЕНИЯ Г. ГРАНОВСКОГО (Письмо второе)
  15. [ИЗ ПЕРЕПИСКИ]
  16. Социально-философские и философско-исторические идеи либерального западничества
  17. Письмо к Н. В. Гоголю