<<
>>

4

Европейское искусство явилось также результатом встречи двух тенденций, представленных в древности, с одной стороны, культурами греческой и египетской, — с другой — еврейским религиозным сознанием.
Великое искусство египтян и мощный художественный гений греков нуждались в особом ферменте, который сделал бы искусство цельным и устойчивым при самом широком размахе многообразия, многометодности, мно- гостильности. Таким ферментом явилась идея, скрыто, глубоко скрыто присутствующая в созданиях наших гениев-художников, гениев-поэтов, гениев музыки. Идея эта скрыта, потому что она дается не в виде какой-либо мысли человеческой о чем-то. В создании художника она присутствует как особая, для каждого вида искусства своя, специфическая идея, как — идея линии, идея краски, звука, как идея живописная, музыкальная, архитектурная и т.д. Но во всех своих специфических изводах она остается одной предельной идеей — той идеей, которая на языке философском обозначалась бы как идея личности. Музыкальные идеи нашей музыки и живописные идеи нашей живописи все имеют какое-то свое соотношение с музыкальным выражением, говорящим о чем-то личностном (не личном в обычном смысле) в музыке, с живописным, графическим, архитектурным выражением личностного начала. Личность (если можно так выразиться) имеет свою графику, свою цветопись, свой мелос, — присутствующие в самых различных стилях и школах, в творчестве самых различных по всем своим устремлениям авторов, — и отличающиеся существенным образом от графики, мелоса и пластики безличного. Намек, который я делаю, трудно в беглой и краткой записи достаточно ясно формулировать, но без него я обойтись не могу. В том обстоятельстве, что в нашей пластике, в нашей графике, в на- шей музыке и т.д. музыкально, графически и т.д. царит идея личностного, — и заключается вся тайна нашего искусства, подобно науке оставляющего позади себя великие художественные культуры древних.
Все, что ниже будет высказано, есть лишь указание некоторых следствий этого основного факта. Но необходимо понять еще, что без нашей привлеченности к трансцендентному факт этот был бы невозможен, — и мы оставались бы обладателями искусства вроде греческого, египетского, индусского или китайского, с присущей им ограниченностью, однотонностью (несмотря на все богатство их и на гениальность их творцов). Таким образом еврейская культура, почти не знавшая искусства (вне культа) дала нашему искусству то, чего не могли дать никакие самые богатые наследия художественно богатых культур, — она дала опыт соотнесения всякого образа (сколь угодно «посюстороннего») к трансцендентному «я». Как бы мало ни знали об этом сами художники, как бы сильно ни отрицали они это своими сознательными хотениями, но в большей или меньшей мере все подлинно великие творения наших гениев подчинены выдвинутой мною здесь норме (нормы свободы — так можно было бы формулировать ее существо — д voytoo tvо єХєііїєрию).

Мы гораздо свободнее, чем греки или египтяне, распоряжаемся образами. Но мы не обесцениваем образа, как склонны поступать люди библейского образа мысли. Мы вместе с египтянами и греками умеем видеть в преходящих образах вечные идеи, для нас форма есть существо, а не придаток к како- му-то еще помимо самого образа данному содержанию, — но мы не полагаем в форме самости (я говорю здесь не о наших теориях искусства, а о самом нашем искусстве) и не сводим реальность к «данности». Это сложное и более тонкое отношение к образу стало возможным, когда отказ от обожения форм соединен был человеком с эросом, направленным на форму. Благодаря такому отношению художественный образ свободнее раскрывал свою символическую сущность. Символическая природа его требует равновесия двух моментов — образа самого по себе как наличествующей видимости — и мысли, в нем заключенной (художественной мысли, само собою разумеется, а не какой-либо посторонней, как бывает в аллегориях). Образ не должен подчинять себя целиком своей мысли (не говоря уже о каких-либо посторонних мыслях, которые превратили бы образ в аллегорию), как это имело место в сплошь условном искусстве египтян, но и художественная мысль не должна быть стесняема или поглощаема самим образом до слияния с ним, как это было в лучшие времена в искусстве греков (тенденция к реализму).

Вмещение в поле эстетического созерцания самой плоскости образа, а не одной только его души (как в искусстве Египта) — возможно лишь для художника, чье сознание оформлялось и регулировалось идеей мира.

Для египтян, видевших хорошо душу вещи, но самое вещь, вероятно, не хотевших видеть, это было затруднительно. Близкие к реальной видимости и осязаемости образы греческого искусства могли казаться им несколько грубыми. Но в них зато присутствовала сама идея тела, это были образы телесные, и каждый из них был малым миром со всей присущей ему вещностью. Полнота символичности могла быть достигнута лишь при условии, что вещь, не переставая быть вещью и в художественном образе (т.е. вещностью самого художественного — отнюдь, конечно, не только «изобразительного» — образа), будет дана вместе с ее душой, от этого не теряющей своей особности (своей роли египетского «двойника» и «ка» — того, чем жива вещь). Но осуществление такого условия предполагает уменье увидеть образ, так сказать, извне, сверху, с точки зрения преодолевающей самое жизнь (и мира и души), не имманентно самим образам, если можно так выразиться, т.е. уменье осознать образ в свете трансцендентного «единства всех условий». Если бы у евреев было возможно искусство, оно разрешило бы эту задачу. Но слишком слабый их отклик идеям мира и души тому был препятствием, — задача разрешена была там, где встретились три древности, — в европейском искусстве. И до тех пор пока (и поскольку) наше искусство оставалось верно своей задаче, оно было сильным и неумирающим. Гений Фидия — не ниже наших гениев, и великие мастера Египта, конечно, могли бы состязаться с мастерами Европы, но культуры, определявшие пути их творчества, не вели их к достижениям, какими вправе похвалиться Европа.

<< | >>
Источник: Мейер А.А.. Философские сочинения. Paris: La presse libre. 471 с.. 1982

Еще по теме 4: