<<
>>

Два жизнечувствия

Есть какое-то безотчетное недоверие к культуре у людей, наивно верующих. Люди же, преданные культуре, склонны бывают усматривать в религии помеху для свободного развития человечества.
Лишь немногие пытаются примирять дело культуры с религиозным миросозерцанием. Они стараются убедить нас в том, что культуре враждебна не религия как таковая, а лишь традиционные предрассудки и суеверия, пользующиеся иногда санкцией религии.

Примирители правы, когда отделяют сущность религии от ее случайных временных особенностей, но мне кажется, что такое отделение еще не устраняет внутреннего разлада между религией и культурой. Во взаимном недоверии людей культуры и религиозно-верующих скрыто неясное знание какой-то глубокой правды.

Не во взглядах, не в миросозерцании, не в мысли здесь дело. Мысль, быть может, способна все примирить, всему отыскать оправдание. Разлад существует в самих жизнечувствия х, связанных с деланием религиозным и со служением культуре.

Существуют два различных чувства жизни, два различных отношения к жизни. Они определяются внутренними устремлениями человеческой души, ее глубочайшим «само», а не взглядами и мнениями и не случайными настроениями. Одно из них я назвал бы религиозным, другое — гуманистическим. Их непримиримостью обусловлена непримиримость религии и культуры.

Гуманистическое и религиозное ощущение жизни приводят к различным миропониманиям, к различным целеустремлениям. Гуманистическое миросозерцание не знает реальности выше человека. Поэтому последней истиной всякой гуманистической философии всегда является отрицание Бога как реальности. В лучшем случае на место Бога ставится абсолют, идеал. Prototypon transscendentale или «становящийся бог».

Религиозное жизнепонимание, наоборот, видит в человеке лишь мост к иному, высшему бытию. Знает ли религия, что Бог — абсолют или боги ее только высшие силы, но всегда для нее существует реальность, которая выше этой реальности.

Есть живой Бог — вот основное, несомненное, самое важное утверждение всякой религии. Религия без Бога — уже не религия.

Гуманистическому жизнечувствию свойственны устремления к далеким целям. Но цели его не выходят за пределы этого мира. Этика гуманизма может предполагать категорические императивы, она может утверждать абсолютные ценности, но мерою вещей для нее всегда в конце концов будет человек. Идеалы ее всегда останутся идеалами человеческого существования, вне человека нет ее «императивов». С точки зрения религиозной — это идеалы человекобожества.

Человек станет некогда богом, говорят иные гуманисты. И тем не менее законы мира сего останутся в силе даже тогда, когда человек будет богом; они только будут использованы им в его целях. Такое господство над природой есть в сущности приспособление к природе. Бог, господствующий над миром чрез приспособление к природе, — это, конечно, не Бог. И гуманизм имеет в виду не божественную жизнь, а лишь обожение человека. Он ставит человека на место Бога.

Далекие цели религии далеки от мира сего. К иному бытию, к бытию, которое выше природного бытия, устремляется религия. Не категорический императив, а голос свыше — основа религиозной этики. Не здесь, а там — наши конечные цели, наши идеалы. Они — вне человека.

Человек будет некогда жить божественной жизнью — таково обетование религии. Он перестанет быть только человеком. Законы мира сего преходящи: их может преодолеть человек, раскрывая в себе свое сверхприродное «я». Не приспособление к законам природы, а преодоление их — путь к божественной жизни. Конечный идеал религии — жизнь в Боге или с Богом.

Дело религии — богообщение; дело гуманизма — культурное устроение жизни, культура в собственном смысле этого слова. Это два различные пути, и идти одновременно обоими нельзя. Культура лишает себя способности развиваться, если она всецело примиряется с религией. И религия вырождается в идеализм или в простой морализм, когда пытается принять всю культуру.

Религия религий — христианство — глубоко враждебно всякой «культуре», всякому устроению жизни вне Бога.

И культура должна была видеть и видела в этой религии — опаснейшего врага. Христианский мир, мир высшей религиозности, в то же время был миром, в котором велась самая беспощадная борьба с культурой. Именно поэтому самой богатой и самой устойчивой культурой оказалась культура «христианская».

Существенным в религии является выход за пределы этого мира: она всегда имеет в виду общение с миром высшим. Для кого мира высшего не существует, тот в религии должен видеть только ошибочную веру и связанный с нею культ. В лучшем случае он признает некоторую ценность за религиозным чувством, но постарается освободить эту ценность от связи с «ложными» представлениями и ненужным, бессмысленным культом. Для самой же религии важен прежде всего факт подлинного общения с высшим бытием. В культе она видит лишь форму такого общения, в верованиях и в самом религиозном чувстве — результат его.

Общение с иным бытием возможно только как общение мистическое. Поэтому не может существовать религии, которая была бы чужда мистицизму. Мистический опыт — основа религиозного жизнечувствия. Это именно тот момент, который делает религию непримиримой с жизнечувствием гуманистическим.

Религию часто противопоставляют чистому мистицизму как нечто от него отличное. Такое противопоставление вполне законно, но только потому, что в чистом мистицизме утверждается лишь непосредственное общение с Богом, доступное немногим, поднявшимся на высоту, тогда как религия обращает свой голос ко всем, даже к тем, кто никогда не поднимается. Само же жизнечувствие религиозное стоит к культуре в том же отношении, в каком стоит к ней чистый мистицизм.

Преодолеть отрицание гуманизма или впитать его в себя не может никакая религия, как бы далека она ни была от чистого, аскетически уединенного мистицизма. Чтобы понять разлад между религиозными и культурно-гуманистическими устремлениями, нужно прежде всего отчетливо представить себе ту пропасть, какая отделяет мистиков от людей, созидающих здание человеческой культуры.

Мистицизм не хочет вестй ни «вперед», ни «назад».

Он зовет человека вверх. И не туда вверх, где царят человеческие «идеалы», а туда, где скрыто живое начало истинной жизни, где бытие в себе завершается, где высшая реальность утверждается в том, кто себе довлеет. Мистикам открывается глубочайшее содержание жизни, полнота бытия. Стремление к этой глубине я называю стремлением вверх только потому, что жизнь тем выше, чем она ближе к источнику жизненных творческих сил, чем непосредственнее общение с высшим, глубочайшим, с тем, кто именуется Богом.

Живая культура немыслима без постоянного движения вперед. Вера в культуру питается надеждой на то, что челове- чество найдет некогда «здесь пребывающий град». Чтобы не сбиваться с пути, нужно смотреть вперед, и даже, может быть, не слишком далеко вперед. Опасно бывает идущему вперед отрывать свои взоры от низшего и устремлять их вверх.

Безумным отклонением от правого пути представляется одним то, что для других есть истина и красота. Верные служители культуры недаром видят в мистицизме своего прямого

Ф

врага. С гуманистической точки зрения вера в иную реальность — не только обманная, но и вредная вера. Она убивает вкус к работе в пределах этой ближайшей к нам реальности. Мистицизм увлекает вымышленными с точки зрения гуманиста благами и тем обесценивает борьбу за счастье земное. И даже с моральной точки зрения мистицизм должен представляться гуманистам чем-то отрицательным. М.Гюйо, например, пытается уничтожить его прежде всего моральным оружием: любовь к Богу понижает любовь к людям. Конечно, такое понимание любви к Богу не совсем верно, но есть в словах М.Гюйо известная правда: любовь мистическая (к Богу и к людям) обесценивает любовь природную (к племени, к роду, к семье, к «человеку вообще», к отдельным людям).

Впереди, в возможном овладении силами природы, провидится людям культуры желанный идеал. Светлее, ярче, прекраснее всех сказок, в которые верят стремящиеся к небу, — бодрая, окрыляющая, — двигающая на подвиги борьба за этот идеал, борьба, которая состоит в неустанной, упорной работе.

В культуре — гордость человека, мечтающего стать владыкою вселенной.

Даже враги культуры должны преклониться пред ее несомненными, для всех очевидными успехами. Неуклонное движение вперед — не мечта, а факт. И участие в нем доступно не немногим, а всем. Можно ли поставить рядом с этим большим, несомненным делом и с этой здоровой, бодрой верой сомнительное дело и часто больную веру мистиков? Так спрашивают люди, не знающие «иной» жизни. И что же можно было бы ответить им на этот вопрос? Мистики, действительно, не создали и тысячной доли того, что создано людьми культуры. На весах здравого смысла и человеческих интересов культура, несомненно, весит больше, чем бесплодные истины неба.

Но мистики не чувствуют почтения к «завоеваниям» культуры. Гордость победителя природы они считают ложной

АП

гордостью. Ибо не своею силою гордится человек, гордящийся господством над природой. Эта сила в конце концов есть только умение использовать законы природы. Это сила раба, приспособившегося к своему миру. Покупается она отказом от надежд на свободу. И мы, искушенные культурой, знаем хорошо, что при всем нашем могуществе мы все же не свободны.

Подлинно свободными чувствуют себя мистики, не дорожащие культурой. Им не нужны рычаги, которые позволяли бы со слабыми силами совершать большие дела. В них самих их сила. Сила эта преодолевает законы, а не мирится с ними и не приспосабливается к ним. В успехах культуры они видят не победу человека над миром, а победу законов мира сего над человеком. Радости пленника, изучившего свою темницу и примиряющегося с ней, они отвергают.

Не случайно большинство мистиков обнаруживало какое- то равнодушие к делам культуры. Забота о завтрашнем дне вообще не могла казаться им заботой, пордбощающей человека. Отсюда склонность их к свободному нищенству, переходящая иной раз в сознательно утверждаемый аскетизм. Мистики, участвовавшие в культурной жизни, участвовали в ней как-то по-иному: внешнее принятие культуры скрывало за собой вящее равнодушие к ее духу, к ее конечным целям. К целям самоутверждения человеческого у тех, кто знал общение с высшей силой, могло быть только отрицательное отношение.

«Только тот может быть свободным, — говорил Франциск Ассизский, — кто живет под чужой кровлей». В этом идеале нищенства сконцентрированы все основные устремления чистого мистицизма: отрицание собственности, этой основы культурного развития, всегда идущего путями обособления, отрицание привязанности к благам земным, не требующее, конечно, еще отрицания жизни и радости, и отрицание дел, направленных на цели завтрашнего дня. В большей или меньшей мере все мистики, видевшие истинную жизнь в непосредственном общении с Богом, если не уходили от культуры, не сторонились ее, то и не принимали ее целей, как не принимал их Франциск, больше всего боявшийся «своей кровли».

Гуманизм, наоборот, не знает радости нищих и странников. Он утверждает человеческое счастье на заботе о завтрашнем дне. Он заставляет человека искать прежде всего богатства — конечно, не ради самого богатства, но ради силы и величия человечества. Только сила эта неизбежно делает носителя ее рабом его собственной кровли, собственных запасов, работы.

Вкуса к такой силе нет у мистиков. У них есть иная сила, иное богатство, иная радость.

Сложна и громоздка работа по устроению кровли для живущего на земле человека. И работа эта неизбежно распыляется и разменивается на мелочи, как бы много высокого и прекрасного ни было в ней. Из мелочей, из малых дел слагается большое, общее дело человеческой культуры. Неугомонный шум работы мешает слышать призывы неба. Кровля скрывает от глаз людей светлое и свободное солнце. И люди научаются любить свою кровлю, любить шум и суету своей работы. Восторг работы, «забота о многом», позволяют не чувствовать пустоты и ничтожности низшего бытия. Они «наполняют» жизнь — эти суррогаты самодовлеющих ценностей.

Цепляясь за мертвые, опустошенные, но дорогие им миражи, люди перестают улавливать в себе самих и в окружающем дыханье жизни. И не замечают этого, ибо в суете и в миражах есть своя красота, своя радость, радость служения будущему самоутверждению, будущему «великому человеку». Подлинная жизнь мало-помалу заменяется пустым калейдоскопом образов, сутолокой мелких фактов. Но в быстрой смене их есть движение, есть стремление к какой-то цели, служение чему-то. Не свое, а чужое величие провидят люди, но оно наполняет их восторгом. Аромата жизни не слышат они, но им и не нужен он. И всякий, кто хочет отнять у них их веру в миражи, кажется им врагом и обманщиком. Что же удивительного, что мистицизм для них является чем-то темным, жалким, но и опасным?

Мистики не хотят этого обманного счастья. Там, вверху, — они знают это — светит истинный свет. И лучи его они чувствуют всюду: последняя пылинка живет тем светом, поскольку живет. Вне этого света нет ничего, что было бы ценно. Поэтому нет у них иных задач, кроме одной: они ищут освобождения, которое дало бы им силы приобщиться к жизни в свете.

Они знают, что жизнь открывает тайны свои лишь тому, в ком живет тяготение вверх, кто поднимается вверх. Тонко, неуловимо, но сильно и богато переживание такого подъема. По сравнению с ним ничтожным и мелким и шумным представляется мистикам все наше суетливое устроение жизни. Сверху вниз смотрят они на наш муравейник и не видят во всем богатстве его ничего, чего бы они могли пожелать. Нет во всех сокровищах наших и сотой доли тех благ, какие доступны им, поднимающимся, даже тогда, когда они — нищие.

Что же удивительного, если мистики не видят в путях культуры ничего, кроме вредной и ненужной суеты? Незачем им дорожить культурой, которая только затрудняет поднятие вверх. Кто смотрит все только вперед, не видит неба, простертого над ним. А если не видит, то прав, когда не верит в него. Он неправ лишь тем — такова точка зрения мистиков, — что не хочет видеть, не хочет поднять свой взор к высоте.

Мистики не учат вере, они учат только «пути». «Иди этим путем, и увидишь», — говорят они. Но для того чтобы пойти их путем, нужно отказаться от старого, испытанного пути, от пути, ведущего к несомненным, всем понятным, всем доступным «завоеваниям». Чтобы пойти их путем, нужно уйти от многих, которые не могут с ними идти. Ведь так очевидно, что все не пойдут их путями.

Чистый мистицизм, по-видимому, игнорирует многих. Там, где он многим предлагает свои пути, начинается его наивность, его незнание, его бессилие. Чтобы не игнорировать многих, чтобы не уходить от человечества, он должен поступиться своею чистотой, он должен обратиться в религию.

Религия ведет туда же, куда ведет и чистый мистицизм. Подобно этому последнему, она чужда путям культуры, она не верит в призрачные идеалы, не мирится с бессмысленною суетою, которую так любят бегущие вперед. Но она не может забыть, не может отринуть многих, думающих о том, что есть и что пить и во что одеться. Ибо не с отдельными лилиями и нарциссами имеет она дело, а с человечеством как с целым. В этом оправдание всякой религии.

Религия переводит откровения, полученные свыше, на язык земли. Язык же земли — это тот язык, который создан людьми для себя в процессе их культурного развития. Он создан из того, что дано человеку в этой реальности. Это язык человеческой мысли, человеческих чувств, человеческих действий. Чистый мистицизм уводит человека к небу и заставляет его отказаться от своего языка. Религия стремится приблизить небо к человеку и пытается говорить его языком.

Вот почему, отрицая культуру, религия все же пользуется тем, что создано культурой. Религиозное жизнечувствование остается чуждым задачам культуры, но из сокровищницы человеческой культуры берет она средства для своего выявления. Это делает религию живой и действенной силой, силой, могущей увлекать за собой многих.

50

Но здесь же и источник ее неизбежного консерватизма. Не случайно всякая религия становится в конце концов консервативной силой. Как это ни странно, ее делает консервативной силой скрытый в ней бунт, бунт, которым вечно жив чистый мистицизм. Этот бунт гласит: ни назад, ни вперед, а вверх, всегда только вверх. Но «вверх» — это действительно значит «ни вперед, ни назад». На языке человеческом, — а им пытается говорить религия, — легко заменяется этот лозунг слишком хорошо знакомым массе лозунгом «на месте». В пределах низшей реальности, где все надежды возлагаются на движение вперед, призывы вверх скоро становятся призывами к застою.

Оболочка, в которую религия облекает откровения, создается из человеческих мыслей, человеческих дел и человеческих природных чувств. Вечное и абсолютное втискивается в рамки относительного, временного. Когда же вечное дается в форме временного, временное начинает претендовать на неизменность. Живая вера становится церковным догматом, таинство обращается в обряд, невидимая книга любви заменяется каменными скрижалями морали, свобода «святых» заподозрева- ется, и средством спасения становится слепое «послушание».

Поэтому правы бывают те, кто объясняет антикультурность мертвой религии ее консерватизмом. Но правы не вполне. Ибо не только конец религии враждебен «культуре», но и начало ее, не только покой косного послушания, но и бунт освобождающейся святости. И тем легче мертвой религии стать косной силой, что в самом существе ее, в ее живой душе уже скрывается отрицание гуманистических стремлений. Мы, следовательно, не ошибемся, если скажем, что в самом жиз- нечувствии религиозном есть нечто, глубоко чуждое тому жизне- чувствию, каким живет и движется культура, т.е. жизнечувст- вию гуманистическому.

<< | >>
Источник: Мейер А.А.. Философские сочинения. Paris: La presse libre. 471 с.. 1982

Еще по теме Два жизнечувствия:

  1. (ФИЛОСОФИЯ И ЖИЗНЕЧУВСТВИЕ) Примерное содержание чтений 1921—1922 уч. года в Московской Духовной Академии э.-о. проф. священника П. А. Флоренского «КУЛЬТУРНО-ИСТОРИЧЕСКОЕ МЕСТО И ПРЕДПОСЫЛКИ ХРИСТИАНСКОГО МИРОПОНИМАНИЯ»
  2. < Часть седьмая) ОБ ОРИЕНТИРОВКЕ В ФИЛОСОФИИ (ФИЛОСОФИЯ И ЖИЗНЕЧУВСТВИЕ)
  3. II
  4. УКАЗАТЕЛИ ПРИМЕЧАНИЯ
  5. Черты жизни и характера
  6. ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
  7. Два жизнечувствия
  8. Религия и культура
  9. Великие и малые волны истории
  10. О религиозном возрождении
  11. III. ФРАНЦУЗСКИЙ ОБРАЗ ИНДИИ
  12. Г.В. Задорожный Политическая экономия: неизменная измененность предметного поля исследований