Задача данной главы — не литературоведческий анализ. Ее цель — по мере возможностей показать влияние фольклора и художественной литературы на формирование в народном (или общественном) сознании России и Америки отношения к Сибири и американскому Западу, выявить функциональное значение фольклорных и литературных образов как специфических форм массовой коммуникации в возникновении массовых стереотипов, и воздействие этих стереотипов на переселенческий процесс, динамику колонизации и освоения Сибири и американского Запада. Вынесенные в заглавие термины (стимул и реакция) в данном случае находятся не в бихевиористской функциональной связке, а как бы в «противофазе». Имеется в виду, что образ американского Запада был стимулом, а образ Сибири вызывал реакцию, чаще всего, негативного свойства. Таким образом заранее постулируется конечный вывод. Как складывался образ Сибири («глухого», «дикого» края) убедительно показал М. Азадовский в статье «Поэтика «гиблого места»: «Сибирь воспринималась главным образом как страшная и суровая страна, как мрачный край изгнания и ссылки»1. В произведениях видных русских писателей литературоведы выделяли западающие в душу образы и метафоры, которыми они обозначали Сибирь, особо противопоставляя образы родины (России-Расеи) и чужой-далекой стороны (Сибири). Сибирь представлялась «страной угрюмой в глухой», «царством вьюги и мороза, где жизни нет ни в чем (К. Ф. Рылеев); «страной молчания» (Г. А Мачтет), «безголосой Сибирью» (П. М. Головачев), «страной изгнания» (самое распространенное обозначение), страной «пустынных берегов» (Н. В. Шелгунов). П. А. Словцову жители Сибири казались «какими-то сиротами на чужбине». Гл. Успенский написал, что в Сибири пребывает «виноватая Россия». Традиция мрачного — и при этом высокохудожественного — изображения Сибири восходит к протопопу Аввакуму. «Природа Сибири для Аввакума не только фон, на котором протекают его тяжелые испытания, но неотделимый элемент последних и их орудие «Житием» Аввакума открывается история сибирского пейзажа в русской литературе, и с него же ведет начало та интерпретация сибирской жизни и природы, которая станет надолго основной в русской литературе»2. В «Житии» протопоп повествует о том, как «три года ехал из Даур, а туды волокся пять лет против воды промежду иноземных орд и жилищ». «Люди дивятся тому», что он вернулся в Тобольск, «понеже всю Сибирь башкирцы с татарами воевали тогда». А протопоп в ответ вел такую речь: «Христос меня пронес и пречистая богородица провела; я не боюсь никово...»3. Описывает Аввакум голод и холод и ужасные страдания в Сибири: «Страна варварская, иноземцы немирные... Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится». И пеняет мужу, говоря: «долго ли муки сея, протопоп, будет?». А он отвечает: «Марковна, до самыя до смерти!»4. Все вокруг дико, мрачно и сыро. «Сверху дождь и снег , льет вода по брюху и по спине...»5. «От водные тяготы люди изгибали, и у меня ноги и живот синь был»6. Все враждебно и неприступно. «Горы высокия, дебри непроходимый, утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть — заломя голову! В горах тех обретаются змеи великие; в них же витают гуси и утицы — перие красное, вороны черные, а галки серые; в тех же горах орлы, и соколы, и кречаты, и курята индейские, и бабы [?], и лебеди, и иные дикие — во очию нашу, а взять нельзя!»7. Казаки, с которыми шел Аввакум, «по степям скитающеся и по полям, траву и корение копали, а мы — с ними же; а зимою — сосну; а иное кобылятины бог даст, и кости находили от волков пораженных зверей, и что волк не доест, мы то доедим. А иные и самых озяблых ели волков и лисиц...»8. Сын казачьего начальника «по каменным горам и лесам, не ядше, блудил семь дней, — одну съел белку»9. А вот природу и богатства «Байкалова моря» Аввакум описывает не как простой наблюдатель, а как романист, прибегая к художественным образам и гиперболам. В восторге он воздает хвалу Богу и укоряет этим божьим творением суетность человеческих дней10. Литература, посвященная Сибири, и сибирский фольклор окрашены в самые мрачные тона. Образ Сибири как края дикости, безысходности и инфернального ужаса формировали виднейшие русские писатели и поэты. К. Ф. Рылеев создал запавший в народное сознание образ дикой страны, где царствует роковая неотвратимость («...Роковой его удел // Уже сидел с героем рядом», «Сила року уступила»). Стихотворно-песенные аллитерации Рылеева («Ермак», «ревела буря», «гром гремел», «бреге», «стране суровой и угрюмой») западали в подсознание и отозвались в последующих литературных творениях («Угрюм-река», «На диком бреге» и т.д.). Или у А. П. Чехова: «Куда я попал? Где я? Кругом пустыня, тоска; виден голый, угрюмый берег Иртыша...», «чувствую во всем теле промозглую сырость, а на душе одиночество, слушаю, как стучит по гробам мой Иртыш, как ревет ветер...»». Тот же рок и трагический исход «Сибири хладной», где живут суровые и бесчувственные люди, основной темой проходит через поэму Рылеева «Войнаровский». «Стране сей безотрадной // Обширной узников тюрьме» противопоставляется образ «Украины незабвенной». Эпиграфом к поэме Рылеев взял строки Данте: «Нет большего горя, как вспоминать о счастливом времени в несчастье»12. «Не край, а мир Ермак завоевал, // Но той страны страшатся и названья»,-восклицал декабрист Одоевский». Идея судьбы, тема рока проходит и через трагедию А. С. Хомякова «Ермак»: «Меня влекла неведомая сила». А. С. Пушкин, через свое восприятие декабристской трагедии, изобразил Сибирь как один из кругов ада, это — «мрачное подземелье», это «каторжные норы». У Ф. М. Достоевского Сибирь — это «мертвый дом», где содержатся душегубы, готовые за копейку зарезать человека, а зарежешь сто душ, «вон те и рубль!». А. И. Герцен сравнивал «Мертвый дом» по силе воздействия с Дантовым «Адом» и микеланджеловским «Страшным судом» . Конечно же, никого не могло ввести в заблуждение и ослабить силу воздействия самого произведения написанное Достоевским для цензуры почти в пародийном тоне «Введение». Писатель «расписывает» Сибирь: «Барышни цветут розами и нравственны до последней крайности. Дичь летает по улицам и сама натыкается на охотника. Шампанского выпивается неестественно много. Икра удивительная. Урожай бывает в иных местах сам-пятнадцать»14. Ощущение ужасного места проходит через «сибирские» произведения Н. А. Некрасова («Несчастные», «Дедушка», «Русские женщины»). У А. П. Чехова «целым адом» предстает мир каторги. Едва вступив на остров Сахалин, он отмечал: «все в дыму, как в аду». Проехавший через всю Сибирь до самого Сахалина Чехов описывал этот край с чрезвычайным художеством. Вот пример: «Женщина здесь так же скучна, как сибирская природа, она не колоритна, холодна, не умеет одеваться, не поет, не смеется, не миловидна и, как выразился один старожил: «жестка на ощупь». Когда в Сибири со временем народятся свои собственные романисты и поэты, то в их романах и поэмах женщина не будет героинею; она не будет вдохновлять, возбуждать к высокой деятельности, спасать, идти «на край света»»15. Ладно климат, ладно природа, но какой же мужчина, прочитав подобные строки, захочет добровольно поехать в Сибирь. В ментальности всего русского народа неискоренимо утвердилось убеждение, что в Сибирь попадают только по злой воле16. В Сибири же получила развитие самая печальная струя русского фольклора — тема глухомани, бесприютности, бродяжничества, сиротства и непоправимо несчастной личной судьбы и, вдобавок к этому, тема бегства, возвращения на родину, к родным и близким. В советское время эта тема — в лагерном фольклоре и в так называемой лагерной литературе — получила дальнейшее развитие, но в более сниженном, лишенном подлинной поэтики, виде. Сибирский фольклор — это фольклор горемычный. Как и на американском Западе, в Сибири был свой эпос. Это, говоря словами В. Г. Короленко, «бродяжья эпопея» и «одиссея», в которой были не только страдания и «лютая бродяжья тоска», но и «поэзия вольной волюшки»17. «Соколинские» (сахалинские) ребята говорят: «Едим прошеное, носим брошенное, помрем, — и то в землю не пойдем»18. Сибирский фольклор, кроме того, страшен и особенно беспошаден к начальству. Ленские станочники у Короленко «уверяют с полным убеждением, будто «начальники» не верят в бога, отчего земля ни одного из них после смерти не принимает в свои недра». «Что губернаторы, что исправники, что заседатели, — все одно... Положат его в домовину, он так скрозь землю и пойдет, и пойдет... в самые, видно, тартарары»19. Есть в сибирском фольклоре и глубокая народная мудрость, понимание некоего изначального предназначения Сибири: «Рубят лес за Уралом, а в Сибирь летят щепки»20. У знаменитого горьковского Луки присутствует вполне развитая «концепция» в отношении Сибири, которая отражает восприятие ее русскими людьми. Лука знает Сибирь. Он упоминает о том, что жил в «Томске-городе». Не приходится сомневаться, что он каторжник — напевает разбойную песню: «Среди ночи путь-дорогу не видать...» — и очень даже может быть, что беглый: у него нет «пачпорта» и он очень боится полиции. Проповеди у него — вместо «пачпорта». Он любит тепло. «Старику — где тепло, там и родина...». Он идет «в хохлы». Лука не любит Сибирь. Это следует из его рассказа об одном сибирском человеке, который «жил-жил, терпел-терпел» одной только верой, что где-то есть праведная земля, но когда его убедили — опять же ссыльный — что такой земли нет, пошел домой и удавился. Очень тяжело жить там, где не хочется; вера в «праведную землю» появляется не от хорошей жизни. Лука прямо говорит: «Тюрьма — добру не научит, и Сибирь не научит...». Но при этом, ощущая отчаянную натуру вора и ухаря Васьки Пепла, он понимает, что с законом Ваське не ужиться — ему надо туда, где нет закона. Он говорит Ваське: «Иди в Сибирь!». Васька недоумевает. По его разумению в Сибирь ходят только на казенный счет21. А. П. Чехов, еще до его поездки, описал отношение к Сибири, которое можно упрощенно обозначить «Сибирь как мечта», «Сибирь как бред о воле». Очень хотелось бы сказать, что «фронтир» — это уходящая натура» Сборник рассказов А. П. Чехова «В сумерках», удостоенный в 1888 г. Академией Наук половинной Пушкинской премии и издававшийся А. С. Сувориным 13 раз, открывается рассказом «Мечты»). Двое сотских конвоируют в уездный город бродягу, не помнящего родства, который до того был в каторжной работе, «четыре года с бритой головой ходил и кандалы носил». Теперь он не открывает своего имени, потому что бежал с каторги и мечтает попасть в Восточную Сибирь на поселение, приняв предварительно «30 не то 40 плетей». Он «бормочет», он бредит Сибирью, потому что это «совсем другая статья». В каторге, говорит едва живой человек, «ты все равно как рак в лукошке: теснота, давка, толчея, духу перевести негде — сущий ад, такой ад, что не приведи царица небесная! Разбойник ты и разбойничья тебе честь, хуже собаки всякой. Ни покушать, ни поспать, ни богу помолиться. А на поселении не то 3емли там, рассказывают, нипочем, все равно как снег: бери, сколько желаешь! Дадут мне, парень, землю и под пашню, и под огород, и под жилье... Стану я, как все люди, пахать, сеять, скот заведу и всякое хозяйство, пчелок, овечек, собак... кота сибирского, чтоб мыши и крысы добра моего не ели. Поставлю сруб, братцы, образов накуплю...». Бродяга бормочет и говорю 1ак задушевно, что конвойные тоже верят. «Я не боюсь Сибири, — продолжает бормотать бродяга, — Сибирь такая же Россия, такой же бог и царь, что и тут, так же там говорят по-православному, как и мы с тобой. Только там приволья больше и люди богаче живут... Рыбы, дичины этой самой — видимо-невидимо!» «Дохлый» мечтает о рыбной ловле. Тупая, блаженная улыбка в предчувствии счастья не сходит с его лица: «А реки там широкие, быстрые... На берегу все леса дремучие. Деревья такие... Ежели по тутошним ценам, то за каждую сосну можно рублей десять взять». Мечты о счастье не вяжутся с серым туманом и черно-бурой грязью. Бродяга может и не добрести до уездного города. «Когда холодный, суровый туман с земли ложится на душу, когда он тюремной стеной стоит перед глазами... сладко бывает думать о широких и быстрых реках с привольными крутыми берегами, о непроходимых лесах, безграничных степях». Когда бред проходит, в голове бродяги начинают тесниться картины ясные, отчетливые и страшные. «Перед ним живо вырастет судебная волокита, пересыльные и каторжные тюрьмы, арестантские бараки, томительные остановки на пути, студеные зимы, болезни, смерти товарищей...». Непомнящего родства охватывает ужас; не снимая фуражки, он быстро крестится. «Он весь дрожит, трясет головой, и всего его начинает корчить, как гусеницу, на которую наступили...». Если требуется социологическое обобщение или компаративизм, то надлежит не только всю русскую литературу — не говоря уже о фольклоре, — но и весь массив официальных документов изучить методом контентного анализа, и тогда выяснится, что понятие Сибирь входит в сознание русского человека настолько объемно, что без него невозможно объяснить русскую историю. Однако же чеховские «сумерки» ни в коей мере не равнозначны западноевропейским «сумеркам богов». Наличие литературных — и реальных, превратившихся в литературных, героев Даниэля Буна, Дэйви Крокетта, Кита Карсона до чрезвычайной степени оживляло фольклорный и литературный пейзаж американского Запада. С такими людьми на Западе уже нечего и некого бояться. Следует лишь поспешить, чтобы не упустить шанс присоединиться к ним. В сибирской истории, фольклоре и литературе едва ли можно найти хотя бы отдаленные аналоги этим лицам и персонажам. В Сибири есть одно действующее лицо — Ермак; он как бы сделал все за всех. Он покорил Сибирь. Все остальные становятся ненужными. Другие персонажи помешали бы сконцентрироваться на объекте и понять, в каком отношении находится Сибирь к России. Это отношение с самого начала воспринималось и культивировалось как враждебное, неродное. «Покорение Сибири Ермаком» — это, даже не «Переход Суворова через Альпы». Это нечто запредельное, непонятное, не совсем желательное, да и неизвестно к чему приводящее. К тому же гибель Ермака воспринималась не как героическая, а как трагическая и роковая — его погубила дикая сила, застав врасплох. Это само по себе внушало страх по отношению к месту его гибели, то есть к Сибири. Несмотря на многие старания русских поэтов, романтическую сагу о Ермаке создать так и не удалось. Первым русским фильмом был «боевик» «Стенька Разин и княжна», героем которого стал другой донской казак. Ермак — герой, но образ его — гнетущий, как сама Сибирь. Один из персонажей Короленко в отчаянии восклицает: «Зачем, проклятая страна, нашел тебя Ермак!». Стеньку Разина, выразителя русской дианисической стихии, народ воспел в своих песнях потому, что сам народ и породил его из «своих недр»22. Ермаку в этом отношении недоставало очень многого. Основным поводом, приведшим к принятию Гл. Успенским решения поехать в Сибирь, послужило желание видеть переселенцев на новом месте и в новых условиях, как чуть позже у Чехова-интерес к каторге и ссылке. Мрачное обаяние «Записок из мертвого дома» продолжало оказывать свое действие. Выдающиеся русские писатели надеялись увидеть в Сибири необычные натуры и непривычные характеры, проникнуть в тс глубины человеческой души, которые были недосягаемы в более или менее устоявшемся обществе. Успенского «потянула» в Сибирь ссыльно-каторжная Россия. «Как-то утром слышу я какой-то отдаленный звук, будто бубенчики звенят, или, как в Ленкорани, караван идет с колокольчиками, далеко-далеко. Дальше, болыле,-выглянул в окно гляжу, из-под горы идет серая бесконечная масса арестантов. Скоро они поравнялись с моим окном, и я полчаса стоял и смотрел на эту закованную толпу; все знакомые лица, и мужики, и господа, и воры, и политические, и бабы, и все, все наше, из нутра русской земли, — человек не менее пятисот, — все это валило в Сибирь, из этой России, и меня так потянуло вслед за ними, как никогда в жизни не тянуло в Париж, ни на Кавказ, ни в какое бы то ни было место, где виды хороши, а нравы еще того превосходнее»23. Перед поездкой — это был конец 80-х годов- Глеб Иванович, под влиянием самого разного рода сведений, а, возможно, и в силу некоего «врожденного» восприятия Сибири, уже имел предубеждение против нее. Он вспоминает «крупные и мелкие черты внешних и внутренних ее оригинальностей» и говорит, что само название «Сибирь» «выделяло ее из ряда обыкновенных, общежительных на белом свете стран». Он плывет еще только по Каме, но ему уже кажется, что со стороны Сибири бьет холодный ветер Ледовитого океана: «Казалось мне, не к небу, не к солнцу рвется там природа и человек, и не на солнце родится и живет там всякое богатство , а живут они и родятся в самих глубоких недрах земли, в соседстве с трупами мамонтов, ихтиозавров и других допотопных представителей...». Как глубоко врезалось в русское сознание пушкинское «во глубине сибирских руд» и «ваши каторжные норы»! Инфернальность потрясающая: «Человек не только не перескакивает здесь через облака и не ездит выше черной тучи, — пишет Гл. Успенский, — но лезет под землю, в темную глубину самой непроходимой и непроницаемой тьмы, копошится в ледяной грязи, в ледяной воде, добывает богатства под ударами нагайки, под угрозою пули, под приманкой сивухи»24. Естественным путем в сознании писателя (как и у всякого русского человека) встают образы бродяг, бегущих в «темной, глухой и бесконечной» тайге. Тайга у Успенского-символом смерти: «В мертвой тишине ночи мертвой тайги слышно хрустение человеческих костей». Возникает потрясавшая сознание современников и неизжитая еще и в наше время, поразительная по своей экзистенциальной глубине и реальной исторической сущности, превосходящая короленковскую поэтику «гиблого места» метафора, или, как называл ее М. Азадовский, «формула страны», — Сибирь представлялась Гл. Успенскому «как страна, в которой живет исключительно «виноватая Россия». И Короленко, и Успенский, и Чехов стремились проникнуть в суть сибирской драмы русского человека. Но была еще другая сила, которая влекла в Сибирь Чехова и Гл. Успенского, а именно то, что Сибирь им представлялась катастрофическим финалом непрекращающейся русской драмы. В народном сознании Сибирь ассоциировалась с бродягами, которые бежали от невыносимой жизни в Сибири. Бродяг на Руси жалели, видя в них невинные жертвы. Излюбленная тема на Руси — безвинное страдание. «Русские, — писал Н. А. Бердяев, — бегуны и разбойники. Русские — странники, ищущие Божьей правды. Странники отказываются повиноваться властям. Путь земной представляется русскому народу путем бегства и странничества»25. Русские писатели создали колоритные образы бродяг. В «проклятущей Сибири», говорят персонажи Д. Н. Мамина-Сибиряка, беглых бродяг «травят... как зайцев». «...Сибиряки — сущие псы». А в «благословенном Зауралье» «никто пальцем не пошевелит бродяжку настоящего, а еще кусочек хлеба подаст». «...У нас у каждой избы такая полочка к окну пришита, чтобы на ночь бродяжкам хлеб выставлять». «Дедко Коренев», полоумный старик, застрелил летного (беглого) Антона «за репку». Когда Антон стал «отходить», «народ-то бросился прощаться с ним — все в ноги кланяются и в один голос: «Прости, миленький»»26. В отношении к Сибири у Д. Н. Мамина-Сибиряка та же мрачная поэтика. Из «особенной бродяжнической деликатности» летные избегают разговоров о том, что «их загнало в далекую и холодную Сибирь»27. Беглый Иосиф Прекрасный поет «сибирскую острожную песню», «а остальные подхватывали припев, такой же печальный и тяжелый, как неприветлива необозримая Сибирь с ее тайгой, болотами, степями, снегами, пустынными реками и угрюмым населением неизвестного происхождения»28. Больной бродяга видит в бреду то «громадную сибирскую реку, потонувшую в плоских мертвых берегах» («Это была Обь...»), то как «рвет его таежный зверь, но всех... хуже таежный дикий человек, который охотится за «горбачем», как называют там беглых, с винтовкой в руках...»29. Ссыльнопоселенец Павел Второв писал стихи. Сибирь в его сочинениях предстает краем, «откуда нет возврата», где мысль «цепенеет», «где леденеет мозг и в сердце стынет кровь», «где люди, как сама природа, беспощадны, бездушны, как гранит, и холодны, как лед»30. Некто Н. Р. — это один из псевдонимов видного историка, меньшевика-ликвидатора и ссыльнопоселенца Иркутской губернии Н. А. Рожкова — в экспрессивно-обличительных тонах описывал состояние Сибири в период столыпинской реакции: «Глубоко безотрадную картину представляет современная жизнь Сибири. Обширная страна... живет какими-то кошмарными впечатлениями гнета, преследований, гибели, преступлений. Лишь изредка на этом мрачном фоне сверкнет искра яркой общественной или личной инициативы, да и та скоро меркнет, бессильная одолеть ядовитую мглу»31. Сибирь, писал историк сибирской литературы, «почти не имела своих оригинальных и крупных поэтов»32. Но иногда все же встречались проблески настоящего поэтического чувства. Юный поэт Владимир Пруссак уже на исходе самодержавия писал такие стихи: Нет, полюбить я не смогу Просторы сумрачной Сибири, Ее тоскливую тайгу, Ее безрадостные шири. Чужая, дикая страна! То солнцем проклятые степи, То снежной глади целина, То жалко стонущие цепи33. В. Г. Короленко, Гл. Успенский, А. П. Чехов в своих «сибирских» произведениях отразили реальную жизнь в Сибири и окончательно оформили такой ее образ, который отнюдь не способствовал благожелательному отношению к этому- краю и не вызывал желания отправиться туда. Отрицательное отношение к Сибири усиливалось от той, никогда не прекращавшейся в русской прессе, острой критики переселенческой политики правительства.