«жизнь»
1
К концу 90-х годов одним из самых крупных явлений русской журналистики становится ежемесячный журнал «Жизнь» (1897—J 901) 435. Но становится не сразу. «Жизнь» в 1897—1898 гг.
и в последующий период — по существу два разных журнала. Все то важное и значительное, что связано в нашем представлении с этим изданием, складывается в основном после 1898 г.А начиналась «Жизнь» так: «В 1896 г. нескольким чиновникам мин. внутренних дел, собравшимся за карточным столом, пришла в голову довольно нелепая мысль издавать журнал. У некоторых из них был; писательский, зуд... Журнал по совету К. Ф. Окуневой, жены либерального мирового судьи, решили назвать ,,Жизнью“. Разрешение получили легко. Журнал выходил... под предварительной цензурой. Успеха журнал не имел, и уже в июне 1897
г. печем было платить за типографские работы» 436. Первым редактором-издателем «Жизни» был С. В. Воейков; в мае 1897 г. его сменил Д. М. Остафьев, тоже служивший в министерстве внутренних дел. Журнал выходил тремя отдельными книжками в месяц, составлявшими один том.
Общественная позиция «Жизни» (которую было разрешено издавать как «журнал для семейного чтения») на первых порах была либерально-умеренной, порой даже благонамеренной. В области искусства журнал отстаивал «эстетическую» критику (прежде всего в статьях
С. И. Поварнина) в духе идей А. Л. Волынского, высказанных на страницах «Северного вестника». Уже в первой статье Поварнина «Новогодние упования» изложена его критическая платформа. Она направлена против «умиления» перед «шестидесятыми годами» с их догматами «материализма и позитивизма», «мертвящими сердце», против современного народничества в лице Михайловского, Скабичевского, Протопопова, против «публицистической критики» с ее утилитаризмом, «шаблонной традиции» гражданского искусства и одновременно,— по значительно менее воинственно — против крайностей декадентства и раннего символизма как своеобразных болезней роста (1897, т.
I, кн. 1). «Полное освобождение от всякой связи с полезным», воплощение «земной красоты» как «отблеска и отражения красоты высшей», «божественной» (1897, т. V, кн. 13, с. 154—155) — таков путь искусства.Однако в журнале не было цельности. В то время как литературная критика ратовала за идеалистическую эстетику, статьи научного отдела часто демонстрировали прямо противоположное: явную приверженность к естественно-научному материализму и позитивизму, пиетет перед «положительным знанием». Да и в публицистических материалах порой встречались суждения более радикальные, чем подобало «семейному» журналу (в том числе и сочувственные напоминания о 60-х годах). Что же касается художественного отдела, то он изобиловал произведениями третьестепенных беллетристов, был крайне слаб, аморфен, лишен каких бы то ни было руководящих начал. В первый год своего существования журнал еще не имел никакого значения в литературном процессе (всего 300 подписчиков)..
С 1898 г., когда в «Жизни» видную роль начинает играть В. А. Поссе, помещавший здесь (с марта месяца) иностранные политические обозрения, намечаются заметные изменения в общественно-политической и литературно-художественной ориентации журнала (впервые печатается М. Горький — рассказ «Проходимец», т. XVII, кн. 15; т. XVIII, кн. 16; публикуются произведения Н. А. Рубакина, А. А. Вербицкой, С. И. Гусева (Оренбургского) и др. С начала 1898 г. перестает помещать свои программные статьи Поварнин. Обозрения литературы становятся эпизодическими. Но в отдельных выступлениях (А. Ларионова, В. Дадонова, Н. Кульмана) обнаруживается новое устремление — защитить социально действенное искусство и «публицистическую критику»,— противостоящее прежней тенденции, «лягапию тех замечательных русских писателей, которые разбирали художественные произведения с точки зрения определенных общественных воззрений...» (т. XX (август), № 23, с. 191) 437. Все же, несмотря на иные веяния, на появление в прессе сочувственных отзывов о новом издании, его авторитет оставался невысоким, и оно терпело значительные материальные убытки.
«Осенью 1898 г.,— писал Поссе,— пайщики предложили мне фактическое редактирование журнала в надежде, что я его спасу. ,,Жизнь“ в это время дышала на ладан» (Поссе, 143). Так закончился первый период существования «Жизни» 438.Решающие сдвиги в журнале происходят в конце 1898
г. с возникновением обновленной редакции во главе с Поссе и при ближайшем участии Горького. Декабрьские книжки за 1898 г. приобретают новый облик. В помещенном здесь объявлении о подписке на 1899 г. на «литературный, научный и политический журнал ,,Жизнь“» излагаются цели издания и приведен большой список сотрудников: наряду с писателями и критиками (Горький, Вересаев, Чириков, Е. Соловьев и др.), названо много деятелей ученого мира, особенно в сфере социальных наук (среди них и «легальные марксисты» — С. Н. Булгаков, П. Б. Струве, М. И. Туган-Барановский). «Горький изъявил согласие,— сказано здесь же,— печатать в „Жизни“ ВСЕ свои произведения, за исключением небольших очерков, обещанных им „Журналу для всех“».
Первый номер обновленного издания, подписанный Д. М. Остафьевым и его соредактором М. В. Калитиным
(пришедшим в Журнал в ноябре 1898 г. и ушедшим с редакторской должности в январе 1899 г.), выходит в январе 1899 г.5 Остафьев числился редактором до октября 1899
г., когда его сменил новый официальный редактор- издатель М. С. Ермолаев (бывший с апреля 1899 г. соредактором). Фактическим же редактором с начала и до конца оставался Поссе, хотя в силу своей «неблагонадежности» не мог поставить своей фамилии пи иод одной книжкой (Поссе,. 142). Входящими в состав редакции (или близко стоящими к ней в разное время) сотрудниками были, помимо Горького и Поссе, Е. А. Соловьев (Андреевич), В. В. Вересаев, E. II. Чириков, Таи (В. Г. Богораз), Д. Н. Овсянико-Кулпковскпй, П. А. Берлин, Д. Д. Протопопов, Г1. Н. Ге, П. П. Маслов, А. А. Никонов, С. С. Штейнберг (бывший в течение некоторого времени и секретарем редакции), А. А. Васильев,
В. Я. Муринов 6, Н. А. Окунев. Среди пайщиков издания, которые имели касательство к направлению журнала или печатались в нем, следует назвать C.
П. Дороватовского, А. 11. Чарушникова (еще до конца 1899 г. они ушли из журнала), а также упомянутых 11. Н. Ге, В. Я. Мурииова, Н. А. Окуиева. Остальные пайщики в основном занимались финансовой и хозяйственной стороной издания7.Уже с первых дней своего существования обновленное издание вызвало неослабное внимание цензуры. Еще в начале февраля '1899 г. С. П. Дороватовский писал Горь- 5
В течение января — февраля 1899 г. номер журнала, как и прежде, составлялся из трех отдельных книжек, но организованных по другому — тематическому — принципу (литературный отдел, научный отдел, политический отдел). С марта пришлось отказаться от этого и перейти на обычный ежемесячник, «так как книжки научная и политическая выходили слишком тощими вследствие цензурных запрещений» (Поссе, 211; см. также письмо Поссе Овсянико-Куликовскому от 9 марта 1899 г.— ИРЛИ, ф. 2J1, он. 1, № 190, л. 7 об.). 6
Этому забытому литератору и издательскому деятелю посвящена специальная статья В. И. Безъязычного. См.: Книга: Исследования и материалы. М., 1965, сб. 10. 7
25 мая 1899 г. на собрании пайщиков журнала было «решено ввиду любезного согласия А. М. Пешкова-Горького печатать свои произведения в журнале „Жизнь“, предложить ему безвозмездно пай в три тысячи руб. без каких-либо обязательств со стороны г. Пешкова» (Архив Горького, Кг-изд 16а—1—1). Но Горький пробыл в пайщиках недолго. В феврале 1900 г. он писал Чехову: «Был у меня пай, но я от него отказался... Это был какой-то дурацкий пай, мне его подарили „за трудолюбие“ в виде поощрения» (Горький М. Собр. соч.: В 30-ти т. М., 1954, т. 28, с. 121).
кому: «Что она с нами делает, что приходится переживать — это ужасно!»; «...„Жизни“ цензура не дает выходить в срок, режет статьи, калечит рассказы» 439. Так было и дальше. Особенным гонениям из номера в номер подвергались публицистические статьи и материалы. Но немалый ущерб был нанесен также и художественному отделу (запрещены повесть Е. Н. Чирикова «Танино счастье» 440, отдельные стихотворения Тана (В.
Г. Богора- за); исключено начало рассказа Горького «Еще о чёрте»; цензорский карандаш вмешивался и в «Фому Гордеева», и в повесть Скитальца «Октава», и в другие публикации), и литературной критике (была запрещена, к примеру, значительная по своей проблематике статья Леси Украинки «Новейшая общественная драма») 441.Но в противовес официозной линии нарастало широкое читательское признание. Наглядное свидетельство тому — количество подписчиков и цифры тиража. В цитированном письме от февраля 1899 г. Дороватовский сообщал Горькому: «...мы уже имеем подписчиков в 10 раз больше, чем имела Жизнь в 1898 году» и,— т. е. 3000 вместо 300. В последующее время число подписчиков увеличивалось каждый год больше чем вдвое: в 1900 г.— свыше 7000, в 1901 г.— более 14 000442. Тираж, естественно, превышал цифру подписки443. Отдельные книжки выходили вторым изданием.
Многочисленного демократического читателя журнал привлекал обостренпым ощущением современности, восприятием ее как глубокого исторического перелома в жизни страны. С начала 1899 г. общая платформа издания определялась противостоянием народничеству и устойчивым интересом к новейшему на русской почве идейному течению — марксистскому. «Жизнь» (как и «Начало») стремилась возродить прерванное в 1897 г. закрытием «Нового слова» марксистское направление в русской легальной прессе.
Вместе с тем идеологические проблемы времени получают в журнале далеко не однозначную интерпретацию. Н. Ангарский (Н. С. Клестов), серьезно изучавший ранний русский марксизм, сделал, однако, неверное заключение о последовательном «легально-марксистском» направлении «Жизни». «Если,— писал он,— „Начало“ еще пыталось соблюсти известные обязательства по отношению к своим сотрудникам — революционным марксистам, то журнал „Жизнь“ становится уже целиком органом „критики“ и „ревизии“ Маркса» 444. Между тем среди изданий данной группы «Жизнь» развивалась особенно сложным образом вследствие противоборства различных тенденций.
Поссе вспоминал: «Вокруг „Жизни“, думал я, должны сгруппироваться не только марксистские ученые и публицисты, но и наиболее талантливые молодые беллетристы, поэты...
Успех журнала, казалось мне, будет обеспечен его „направлением“ и постоянным сотрудничеством Горького» (Поссе, 143). Вопрос, однако, был сложнее. Горький был не просто основной художественной силой при определенном «направлении»: он принес с собой другое устремление мысли (пусть еще неоформленной), во многом несогласное с «направлением», о котором говорит Поссе.Это обнаружилось уже на этапе «Нового слова», где были напечатаны горьковские рассказы «Коновалов» и «Бывшие люди». Как явствует из писем Поссе к Горькому (ответных писем сохранилось очень мало, но о содержании несохранившихся можно иногда догадываться по письмам корреспондента), последний относился к «Новому слову» в целом критически. Поссе пишет 22 июля 1897 г.: «Вы говорили, что вам не нравится журнал в его целом, а не его уши, нос и т. д. Мне как раз наоборот...» 445. И в более раннем письме от 16 июня 1897 г.: «Совершенно согласен с Вами, что и здесь „суд нечестивых“... Могу сказать только одно: ...люди, стоящие во главе журнала, работают... из-за одной идеи, как в былое время Чернышевский, Белинский, Добролюбов» 446. В своих воспоминаниях Поссе прояснил (основываясь на ие дошедшем до нас письме Горького), что, говоря о «нечестивых», Горький имел в виду именно общее направление мысли («Горький тогда не сочувствовал марксизму, который, по его мнению, принижал человеческую личность. Горький писал мне, чтобы и я не шел к марксистам на „совет нечестивых“» —Поссе, 127), а не отдельных лиц447.
У Горького еще не было в ту пору достаточно отчетливого представления об истинном марксизме. Он отталкивался и от того, что приписывали марксизму его противники (отрицание роли личности, к примеру), и от того, что улавливал в выступлениях «легальных марксистов» — односторонне сочувственное отношение к буржу- азно-городской цивилизации, однозначно критическое отношение к деревне. В декабре 1897 г., выражая сожаление в письме к Волынскому по поводу закрытия «Нового слова», он, однако, замечал: «Я чужд был его проповеди...» 448. С другой стороны, и Струве не слишком благоволил к Горькому уже в «Новом слове», находил его рассказ «Коновалов» «мало художественным», не был склонен печатать его (Поссе, 126).
К моменту возникновения обновленной «Жизни» ситуация в этом смысле пе изменилась. Формировавшему журнал Поссе пришлось, несомненно, считаться с двумя основными тенденциями, как-то их согласовывать. Он хотел, чтобы в журнале чувствовалась «струя марксистского „Нового слова“» 449, ощущалась близость к направлению «Начала» (организуемого в ту пору) 450. Но одновременно Поссе стремился пойти навстречу и позиции Горького, на которого возлагал «главную надежду» (Поссе, 151) и об отношении которого к «Новому слову», разумеется, прекрасно помнил. Общий план издания был выработан Поссе совместно с Горьким (Поссе, 150). А уже в январе 1899
г., приглашая Чехова сотрудничать в «Жизни», Горький примечательно определил задачи журнала: «... „Жизнь“ имеет тенденцию слить народничество и марксизм в одно гармоничное целое» 451. Никакого «слияния», однако, не произошло. Да и с самого начала разговор шел, по-видимому, не о внедрении в журнал народничества в том или ином его виде, а об ограничении догматики «легальных марксистов». Приведенное суждение Горького «проясняется» его же словами из письма к Бунину от апреля 1899 г., более точно, пожалуй, передающими суть дела: «В „Жизни“ марксисты не столь жестокие, как в „На-
и 99
чале ,— доказательство апрельская книга» .
Что могло обратить внимание Горького в «апрельской книге»?
Например, статья А. С. Изгоева (примыкавшего тогда к «легально-марксистскому» течению) «Теория рынков в нашей литературе», которая опровергала взгляд народников на марксистов как на «мужицкого врага», якобы требующего «немедленного обезземеления всего русского крестьянства»,^между тем как «никогда марксисты ничего подобного... не думали» 452. Горький мог иметь в виду и переведенную с немецкого статью «Пределы капитализации сельского хозяйства», неназванный автор которой развивал мысль о сохранении «мелкого землевладения в современном обществе», отмечая, что она «совершенно не противоречит» марксистской точке зрения (IV, 283, 285). Возможно, оп учитывал и «Хронику внутренней жизни» А. Н. (А. А. Никонова), где шла речь о неурожае и голоде в деревне, о задачах борьбы с народным бедствием, перед лицом которого, утверждал автор, «па время подобает смолкнуть всяким спорам о значении и судьбах крестьянского хозяйства в тех или иных его формах» (IV, 400).
Особо интересна в этом смысле большая повесть Чирикова «Чужестранцы», печатавшаяся в «Жизни» с января по июнь 1899 г. (за вычетом майского номера) 453. Изображенные здесь столичные интеллигенты (из ссыльных), оказавшись в одном из губернских городов «в глубине России», теряют почву под ногами, становятся духовными «чужестранцами» в своем отечестве. Местная газета «Вестник», которую они приобретают, стремясь воздействовать на общественное мнение, не находит спроса, терпит крах, что заставляет героев пережить драму уже полного отчуждения. Писатель развивает близкую ему тему кризисных процессов в интеллигентской среде — однако на сей раз не народнической, как в нашумевших «Инвалидах». По всем признакам в основу произведения, насыщенного идеологическими реалиями, легло действительное событие — история газеты «Самарский вестник» в тот кратковременный период, с октября 1896 г. по март 1897 г., когда она стала изданием марксистской ориентации (среди его участников был и сам Чириков). Из отдельных характеристик и реплик нетрудно заключить, какое идейное течение подразумевал писатель: «...вы последователь объективизма», «сводите значение личности к нулю» (VI, 18) и т. п. Правда, среди персонажей повести есть разномыслие (оно было и среди сотрудников «Самарского вестника»). Характерно, что наиболее уязвимые из них, доктринерски мыслящие, исповедуют именно марксизм «легальный». В произведении Чирикова примечательно следующее место (как раз в той самой четвертой книжке, которая привлекла Горького). Одна из «чужестранок», Зинаида Петровна Промотова, в ответ на упрек, что ее позиция близка к пресловутому тезису: «паше время — не время широких задач», заявляет «Совсем непохоже... Задачи могут быть очень широкие, но способ их разрешения совсем не геройский» (IV, 62); и она же говорит: «... не надо задаваться скороспелыми проектами геологических катастроф» (IV, 61). В последнем случае — перед нами почти цитата из статьи Струве, опубликованной в сентябрьском (№ 12) номере «Нового слова» за 1897 г., где было напечатано и окончание повести Чирикова «Инвалиды» 454.
Позже мы еще вернемся к «Чужестранцам». Пока нам важно заметить: публикация этого произведения была одним из признаков определенной самостоятельности художественного отдела журнала по отношению к «жестоким марксистам». Последние понимали это, связывая неугодную им линию в «Жизни» прежде всего с влиянием Горького. 18 септября 1900 г. Поссе писал Горькому: «Струве — иезуит. Вчера он выматывал из меня „подноготную“ „Жизни“... Понял, что „они“ считают необходимым спасти л итературу от набега босяков... Они, друг мой, клопы, буржуазные клопы»455. И далее — в письме от 3 октября 1900 г.: «Ведь теперь генеральное сражение. Нас не любят, страшно не любят. Струве искренно воскликнул: „Не пойдем мы на суд к нигилистам из босяков“» 456. Приблизительно так же думал и П. Н. Милюков (который ие печатался в журнале, но был одним из его советчиков). В разговоре с Поссе он «указывал», как пишет Поссе Горькому, «что твоего влияния в журнале не должно быть... говорил, что „Жизнь“ пропитана декадентством, называл Соловьева необразованным самоучкой» 457.
Из последующего изложения станет яснее, что именно подразумевалось под «нигилизмом», некультурностью и пр. Пока же важно высказать общее соображение: художественная и — частично — литературно-критическая мысль журнала приобретала направление, во многом отличное от мысли некоторых из его «идеологов» 458. И это обнаруживается при сопоставлении научного отдела «Жизни» с другими ее отделами. В научном отделе, где господствовала социологическая, политико-экономическая и философская проблематика, почти вытеснившая естественнонаучные и исторические «сюжеты», преобладавшие в старой «Жизни», шел спор между «критическим» и «ортодоксальным» (как их тогда называли) течениями в марксистской литературе. Была и прослойка «промежуточных» статей, стремившихся как-то примирить противоречия. Задавало, однако, тон течение «критиков Маркса». Из ведущих его деятелей активно выступал в журнале только Струве, но идеи «легального марксизма» воспроизводили более или менее последовательно и другие авторы. Особенно часто, из номера в номер, выступали сотрудники журнала — социологи П. А. Берлин и С. С. Штейнберг. Постоянно и очень широко освещалось состояние современной западной со- циологпп; публиковались в переводах, всячески комментировались и рецензировались работы видных ее представителей. Однако и они тоже в значительной части принадлежали к «критикам Маркса» (это Э. Бернштейн, Г. Зим- мель, В. Зомбарт, Р. Штаммлер и др.).
Остановимся на некоторых общих вопросах социологической доктрины «легального марксизма», имеющих непосредственное отношение к проблематике литературно-критического и художественного отделов «Жизни». Очень важной была проблема «детерминизм и активность». Народники и другие противники марксистского учения толковали его детерминистскую концепцию как полное, отрицание роли личности. Суждения в духе социологического фатализма, полемически заостренные против «субъективной социологии» народников, встречались в тогдашней марксистской литературе и журналистике, в том числе и в «Жизни». Но они не характеризовали общей позиции журнала. С начала 1899 г. «Жизнь» постоянно ополчается против «ложно понятого детерминизма в истории» (1899, XII, 395), рассматривающего «надстройки и идеологию как нечто абсолютно пассивное», сводящего всю сложность человеческого бытия к «экономическим отношениям», упускающего из виду «психологический фактор» (1899, т. I, кн. 2, с. 39, 51, 53) и т. д. И более того, выступления некоторых русских и иностранных «критиков Маркса» грешат как раз гипертрофией «активности», преувеличением роли идеологических факторов за счет всех прочих в современном общественном развитии. В третьем номере за 1899 г. С. Штейнберг в статье «Новая книга об историческом материализме» сочувственно воспроизвел — в своем изложении — следующее, например, положение из книги Э. Бернштейна «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии», вышедшей на немецком языке: «...с признанием роли идеальных сил в историческом развитии и их влияния на производство историческая необходимость теряет под собой основание» (360) 459. Вместе с тем известно, что в «легально-марксистской» доктрине идея исторической активности лишается революционного содержания. Революции противополагается реформа как высшее проявление социально-политического радикализма, что, в свою очередь, находит объяснение в противопоставлении двух этапов буржуазного развития: капитализма неразвитого, стихийного, и капитализма развитого, «культурного». Концепция «социальной катастрофы» (по терминологии Струве), т. е. революции, возникает на этапе «некультурного» капитализма, которому и соответствует Марксова социология. На этапе же рациональной, организованной буржуазности она закономерно сменяется реформистской концепцией. В этих условиях призыв к «катастрофе» означает отказ от культуры в пользу анархии. В «Жизни» данный взгляд (в ряду прочих суждений такого рода) особенно развернуто высказал Струве в большой статье «К критике некоторых основных проблем и положений политической экономии» (1900, III, VI).
Другая социологическая проблема журнала, важная для сопоставлений с художественной мыслью,— это «город и деревня». Опровергая народников, и «ортодоксальное», и «критическое» направления марксистской литературы сходились в том, что буржуазный город — высшая в сравнении с деревней ступень социального развития современности. Но отношение к самой деревне ие было одинаковым. Из факта преимуществ города «легальные марксисты» делали особые и сугубо категорические выводы. Деревня как целое, со всеми ее традициями (за вычетом явлений, порожденных в ней новым экономическим порядком) — средоточие консерватизма тт некультурности. Город (опять же как целое) — единственное средоточие прогресса и культуры. В свете основной оппозиции «деревпя—город» социальпые различия как внутри города, так и деревни хотя и учитываются, но оказываются менее существенными. Понятие «прогресс» не совпадало, таким образом, с понятием «демократия», противоречило марксистской идее политического союза всех демократических сил города и деревни. В материалах научного отдела «Жизни» мы не находим каких-либо программных статей, концентрирующих все это содержание. Но оно явствует из ряда выступлений журнала, постоянно освещавшего крестьянский вопрос.
Остается сказать еще об одной, широко отразившейся в «Жизни», стороне легально марксистской доктрины — собственно философской. Она характеризуется поворотом к идеализму — единственной миросозерцательной почве (как считают его новьта приверженцы), на которой можно основать активное отношение к жизни. Среди наивысших философских авторитетов — Каттт и «неокантианцы». Течение «назад к Канту» в европейской философии конца века встречает весьма сочувственный прием у многих авторов «Жизни». Что же касается философского материализма, то он принадлежит к «необязательным» «элементам учения Маркса», «ничего общего не имеет с историческим материализмом, лишь страдающим от этого m?salliance»; признается лишь как метод эмпирических наук (например, естественных), как «материализм явлений» и должен быть «ниспровергнут, как миросозерцание, претендующее на раскрытие сущности вещей» (1900, VTTT, 122, 135). Задача «философской критики основных положений и понятий исторической философии Маркса» заключается прежде всего, но Струве, в обнаружении ее «крайнего объективизма» и недостаточности «субъективизма» и «психологизма» (1900, III, 363, 390; VI, 264). Восполнить эту недостаточность призвано, в частности, новейшее «психологическое» течение в западной социологии, возводящее социальные закономерности к психологическим как первооснове и усиленно пропагандируемое в журнале. Именно здесь и осуществляется соединение марксизма с идеализмом в форме кантианства, которое вносит в марксизм «телеологическую... точку зрения», не отменяющую «тесной связи духовной жизни с данными экономическими условиями», но являющуюся исходным началом, в соответствии с которым «мы и должны направлять историю» (1900, XII, 139, 140).
Характерно, однако, что русские сторонники «психологической» социологии резко отмежевываются от «субъективной социЪлогии» народников. В противовес произволу отдельной личности в народнической социологии, полагают они, в «психологической» социологии активная личность строго предопределена всеобщими и вне ее лежащими категориями необходимости и причинности, но категориями априорными, в духе идеалистического детерминизма. На место «экономических отношений» и «производственных сил» становится в качестве первопричины «реальное коллективное сознание»460. (Наряду с Кантом в журнале выразился устойчивый интерес и к Ницше — в свете той же проблемы «субъективизации» миросозерцания. Но о ницшевском веянии речь впереди, в связи с художественным отделом издания).
«Критика Маркса» занимает, таким образом, очень видное место в научном отделе «Жизни» и предстает здесь в различных аспектах — от экономического и социологического до общефилософского. Однако с самого начала «легально-марксистская» платформа встречает более или менее активное противодействие в журнале.
Уже многие из публицистических материалов «Жизни», не претендующих на широкие обобщения, зато насыщенных фактами общественной жизни, звучат порой не совсем в лад с «теорией». Красноречивы, например, материалы, демонстрирующие отталкивающие стороны западного буржуазного «образца» («Иностранные обозрения» Поссе461 и др., корреспонденции Д. Сатурина,
Е. Смирнова, А. Коврова из Англии, Франции, Германии, статьи Артуро Лабриола о социальных проблемах Италии и пр.). Отечественная тема в публицистике «Жизни» имеет ряд полемических объектов. Неизменный противник — охранительная идеология в лице прежде всего «но- вовременства». Наиболее энергичное выступление против него — «Открытое письмо к А. С. Суворину» Горького (1899, III). Другие линии — противонародническая и антибуржуазная. «Перед земством мы расшаркиваться не думали, буржуев ругать — наша первая обязанность» 462,— заверял Поссе Горького. Характерна, в частности, позиция, занятая журналом по отношению к земствам. Признавая их культурное значение, публицисты «Жизни» вместе с тем постоянно рассеивают сколько-нибудь широкие социальные надежды на этот общественный институт, что вызывает даже обвинения журнала в ретро- градности со стороны либеральной прессы 463. Между тем здесь как раз проявилась радикальность издания, определенная оппозиция представлениям о реформистском мирно-культурном преобразовании общества.
Но основное значение имели теоретические выступления в защиту марксизма. В первую очередь это — выступления В. И. Ленина, «замечательного сторонника ортодоксального отношения к учению Маркса и... превосходного его знатока», как ханактеризовал П. Струве своего оппонента на страницах «Жизни» (1900, 1Т, 306). В двух статьях (под псевдонимом «Владимир Ильин», «Вл. Ильин») — «Ответ г. П. Нежданову» (1899, ХТТ) и «Капитализм в сельском хозяйстве. (О книге Каутского и о статье г. Булгакова)» (1900, I—II) —Ленин обосновал марксистские позиции в аграрном вопросе. Имя Ленина нередко упоминается в журнале — и в полемическом, и в сочувственном контексте. В письме Горькому от 28 января 1900
г. Поссе отозвался о первой книжке за 1900 г., где напечатана статья «Капитализм в сельском хозяйстве»: «Такой книжки у нас до сих нор не было. Чехов, Ильин,
Андреевич...» 464. Широко известна и положительная ле- пппская оценка «Жизни», сделанная, правда, иа материале лишь первых четырех хшижек журнала за 1899 г.: «...недурной журнал! Беллетристика прямо хороша и даже лучше всех!» 465
Все же за первые полтора года существования новой «Жизни» (с начала 1899 г.) выступления «в защиту ортодоксии» (так названа одна из статей) носили характер отдельных акций. Но к середине 1900 г. ситуация меняется: сама редакция резко отворачивается от Струве и его единомышленников. (Об этом ясно говорят уже цитированные письма Поссе к Горькому сентября — октября 1900 г.) Причина понятна. Именно с этим временем связан заключительный этап эволюции «легального марксизма», окончательно порвавшего с марксизмом и обратившегося к идеализму, но уже не в кантианской, а в религиозно-метафизической его форме. Еще 8 февраля 1900
г. Поссе сообщал Горькому: «Струве будет писать | в каждой книжке начиная с февраля» 466. Сразу же затем в 3-й и 6-й книжках за 1900 г. была напечатана упомянутая его статья «К критике некоторых основных проблем и положений политической экономии», но после пее Струве уже не появлялся в «Жизни». Зато стали появляться отрицательные отзывы о деятельности его группы, говорящие о «разрыве с ходом идей» марксизма, отказе от «классовой точки зрения», «полном ходе назад» (1900, VII, 242; 1900, XII, 387, 361) и т. п. Наиболее недвусмысленной в своем критическом пафосе оказалась статья Юл. Адамовича (В. В. Воровского), опубликованная под названием «Письмо в редакцию» (1901, I), автор которого специально отметил, что еще раньше (имелось в виду появление в 1894 г. книги Струве «Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России») «некоторые проницательные люди (напр., г. Тулин 467) услышали фальшивьте ноты в трелях г-на Струве» (308) 468. 2
февраля 1901 г. Поссе писал Горькому: «Читал письмо Адамовича в январской ки. „Жизни“? Это — гвоздь. Я готов подписаться лод этим письмом» 469. Суждение тем более примечательное, что Поссе, таким образом, «подписывался» под упреками автора «Письма» и самому журналу в сбивчивости его платформы: «К сожалению, а течение двух лет паше тоскливое ожидание принуждено бъиго выдержать большую пытку. Каждый № журнала приносил повую китайскую грамоту...» (298). Однако идеологическое направление «Жизни» продолжало сохранять эклектичность. Были в основном отвергнуты мистико-идеалистическпе метаморфозы бывших «легальных марксистов», но не их первоначальная социально-реформистская концепция. Журнал до конца колебался между марксизмом и «легальным марксизмом» в его прежнем виде.
Своеобразно цельной всегда оставалась лишь структура издания, самый тин его — то соединение социологической и философской проблематики, которое так или иначе скрепляло отделы журнала общими интересами. Решения же бывали различными у социологов, литературных критиков, беллетристов «Жизни».
3
Литературно-критический отдел «Жизни» иа протяжении 1899—1901 гг. был представительным. Среди его активных сотрудников — Д. Овсянико-Куликовский, Леся Украинка, Л. Гуревич. Но господствующее положение в отделе занял Е. Соловьев, выступавший особенно часто под псевдонимом «Андреевич». Ему принадлежит подавляющее большинство критических обзоров, проблемных статей, рецензий, выразивших литературно-критическую платформу журнала. До этого Андреевич сотрудничал в других изданиях (газета «Новости», журнал «Русское богатство»). Но именно в «Жизни» окончательно определились позиции критика, порой пересматривавшего свои прежние суждения и оценки.
Разговор об Андреевиче вынуждает к частым оговоркам. Реальные противоречия его воззрений усугублялись недисциплинированной, разбросанной мыслью. В жур нальных баталиях, сиюминутных схватках не всегда возможно окинуть взором целое. Наблюдатель придает порой преувеличенное значение случайностям, частным издержкам борьбы мнений — поспешности и несогласованности отдельных оценок, полемическим загибам и перехлестам. С этой стороны Андреевич особенно уязвим. Его статьи раздражали не только тех, с кем он воевал, но подчас и тех, кого он поднимал па щит. Горький, например, не раз говорил (в письмах тех лет) о поверхностности, небрежности, развязности Андреевича. Но несколько позже тот же Горький аттестовал итоговую книгу этого критика «Опыт философии русской литературы», вобравшую в себя очень многое из статей, печатавшихся в «Жизни», как «попытку дерзкой мысли пролетария осветить рост идеи свободы в России», как «веху на пути развития демократической мысли». При этом Горький оговаривался, что «задача крупнее авторских сил» 470. Талантливость критика признавал даже один из самых главных его противников — Н. К. Михайловский. При всей пестроте творческой личности Андреевича его выступления в «Жизни» — заметное явление, вызывавшее значительный интерес у современников и давно уже нуждающееся в объективной оценке.
Статьи Андреевича отличаются стремлением осмыс-^ лить литературную современность с широкой философской точки зрения и на широком историческом фоне. Правда, как раз в философском их оснащении заметны явные слабости. Идеям Маркса, «одного из величайших умов XIX века», предназначена историей «роль жизненного руководителя» (1899, IV, 190),— утверждает Андреевич. Однако его «собственный» марксизм — эклектический, стремящийся «породниться» с другими философскими доктринами (к примеру, с махизмом). В этом случае Андреевич — на поводу у «критиков Маркса». Во многом уязвимы и его историко-литературные экскурсы.
Основная сила Андреевича в другом: в его чутье к текущему художественному процессу, по поводу которого он высказывает мысли существенные (хотя тоже не избавленные от ряда противоречий). В то время как многие обозреватели продолжали рассматривать литературную ситуацию 90-х годов под знаком продолжающегося «восьмидесятнического» упадка, Андреевич был одним из тех критиков, которые увидели наступление принципиально нового этапа литературного движения в России, связанного с коренными сдвигами в общественной и духовной жизни страны. Подлежат «пересмотру все прежние верования и увлечения» (1899, IV, 190). Идеи активности, преобразования существующих форм жизни, возвышения роли личности приобретают ныне совершенно иное содержание (и в непосредственно социальном, и в психологическом смысле) по отношению к их народнической интерпретации. Все изменится и в литературе: от основополагающих эстетических идей до героев и сюжетов.
Понять закономерность возникновения нового этапа в русской литературе в связи с непосредственно предшествующими этапами ее пути — основная задача, возникающая перед критиком. В наиболее значительных журнальных публикациях Андреевича (цикл из девяти статей «Семидесятые годы» и примыкающая к нему статья «О сословном духе литературы» — 1899, I—III, VI — XI; статьи о Чехове 1899 и 1901 гг.; цикл из трех статей «Вольница», посвященный Горькому,— 1900, IV, VI, VIII) предстает эволюция литературно-общественного сознания в России второй половины XIX в.
Критик подходит к предмету исследования «с точки зрения классовой теории» (1899, ХТТ, 349), часто употребляя в этом же значении термин «сословный». Он объявляет такой подход принципиально новым («С этой точки зрения в истории русской литературы... пожалуй что, и ровно ничего не сделапо»), замечая, что «уже недалек тот день, когда изучение сословного характера разных эпох нашей литературы... станет камнем краеугольным историко-литературного изучения вообще» (1899, VI, 261). Он аттестует свои статьи о 70-х годах как «первую... попытку в этом'роде» (1899, XI, 421—422). Это явное преувеличение. Андреевич был и в самом деле одним из тех, кто осваивал новые пути (и это определяет его место в истории русской критики), но, однако же, ие самым первым. Еще раньше Г. В. Плеханов предпринял строго марксистское (и значительно более точное, чем у Андреевича) исследование литературного народничества. Проблема классового анализа литературы (в том его качестве, которое так или иначе обязано распространению марксизма) привлекает внимание и академической науки. Что i касается Андреевича, то поиски им новой методологии представляют в целом значительный интерес, хотя они отмечены и односторонностью, и непоследовательностью.
Это отчетливо сказалось в его решениях проблемы «наследства» — одной из самых животрепещущих для журналистики 90-х годов. Для Андреевича, как и для всей демократической журналистики тех лет, «шестидесятничество» с его культом разума, науки, с его «психологией верующего работника» (1899, X, 354) — самая ценная традиция русской общественной мысли. В общем согласии с марксистской публицистикой он усматривает в народничестве отказ от ряда заветов 60-х годов. Тем не менее взгляд критика далеко не тождествен с последовательно марксистской точкой зрения. Переход от «шестидесятничества» к народничеству происходил внутри разночинного периода освободительного движения, отражая «убывающую» эволюцию разночинной идеологии. Именно так толковалась народническая «прибавка» к наследству в известной работе В. И. Ленина «От какого наследства мы отказываемся?» Андреевич же увидел здесь противостояние двух различных сословных идеологий: разночинной («шестидесятничество») и дворянской, или «старобарской» по его терминологии (народничество) : «Здоровое и трезвое наследство шестидесятых годов было в значительной степени забыто... старобарская мистика окрасила собою мышление» (1899, VII, 277). По мысли критика, «шестидесятничество» было прорывом в сферу классово чуждой ему в конечном счете культуры, развивавшейся до тех нор под знаком дворянской идеологии; народничество же (в основном и главном своем содержании) явилось возвратом к этой идеологии, своеобразным ее рецидивом.
Андреевич почитает высоту духа лучших людей из дворянской интеллигенции, создававших отечественную культуру. И все же на первый план с односторонностью ортодоксального «западника» он выставляет теневые черты духовного прошлого России — прекраснодушие мечтаний, отвлеченность народолтобия. В народничестве, согласно Андреевичу, сгустились все эти слабости предшествующей дворянской мысли. Он призывает не забывать, Что и у «измельчавшего» ныне народничества было «своё прошлое, и прошлое богатое, умалять которое совершенно пе к чему. На тусклом фойе жизни оно все же целым поколениям служило огненным столпом, собиравшим и сосредоточивавшим вокруг себя недюжинные силы...» (1899, VI, 271). Андреевич писал и о том, что «огромная заслуга литературного движения 70-х годов — демократизм его мысли, кажется, навсегда уже и окончательно привитый к нашей литературе» (1899, XI, 292). ,«Демократическое» и «старобарское» как будто не очень сопрягаются. Но для критика тут нет противоречия. Он имеет в виду сословную ограниченность подлинного народолю- бня, благородство помыслов, соединившееся с утопизмом построений: с верою в патриархально-крестьянский уклад жизни, обнаружившей невольную боязнь прогресса, стремление удержать привычные формы существования; с нравственной доктриной (идея жертвенности, отрицавшая «за человеком право па его личное счастье во имя счастья грядущих поколений» — 1899, XI, 278), в которой Андреевич увидел проявление того же «старобарского» духа — отсутствие активио-творческих начал. Опровержение двух этих идей и составляет основное содержание цикла «Семидесятые годы», завершающегося выводом о полной исчерпанности народнического этапа в русской литературе.
Вклад критика в преодоление народничества был весьма ограничен преувеличенным акцентом на теневых сторонах — и не только народнического движения, но, 110 существу, всей предшествующей русской литературно- общественной мысли XIX столетия (исключая 60-е годы). Чем объяснить это? Больше всего и прежде всего односторонним применением «сословной» точки зрения. В статьях о 70-х годах особенно уязвимо представление о замкнутости классовых идеологий. Именно так замыкается русская культура XIX в. (в большей своей части) рамками идеологии дворянской. Общезначимое, общенародное в национальной культуре интерпретируется лишь в духе «сословности». Правда, так бывает у Андреевича главным образом тогда, когда он толкует об общем содержании литературно-общественного процесса. Когда же заходит речь об отдельных его проявлениях, о творчестве, например, того или иного писателя, критик не раз отступается от своей ригористической позиции. Таковы, например, подробные разборы творчества Щедрина и Гл. Успенского («Семидесятые годы» — 1899, т. Д1, III, X), убедительно демонстрирующие, как «трезвость мысли и огромный жизненный опыт» (III, 276) помогли Щедрину преодолеть отвлеченность народнических идеалов, как «страстный народник» Успенский в конечном счете «разрушил все утопии народничества» (X, 285). Разборы эти в основном их содержании сохраняют ценность и по сей день.
В 1899 г. (в 4-й и 8-й книжках) появились две первые «жизненские» статьи критика о Чехове. Статьи эти (как и отдельные высказывания о писателе, относящиеся к 1899 — началу 1900 г.) являются естественным продолжением цикла «Семидесятые годы», ибо сосредоточены, главным образом, на следующем за 70-ми годами общественном этане. Содержащиеся в них общие суждения о «литературной эпохе 80-х годов» не менее важны, чем суждения с творчестве самого Чехова, наиболее крупного, по Андреевичу, художественного ее выразителя. Именно «историчность» в этом смысле произведений писателя — «одна из самых больших его заслуг перед русской литературой» (1899, IV, 187). Для критика Чехов и впредь продолжает оставаться носителем духовного комплекса «восьмидесятников». Он, «кажется, навсегда усвоил себе ее [эпохи 80-х годов] господствующий тон...» (IV, 196). Вместе с тем взгляд Андреевича на само историческое время, породившее Чехова, оказывается заметно шире, нежели распространенные в тогдашней демократической литературной среде представления о 80-х годах как сплошном упадке. «Литературная эпоха 80-х годов» была не только временем духовного кризиса, но и «критической эпохой очень немалого значения», представлявшей собой «тоскливое искание» нового слова (VIII, 173)'. Именно в этом свете представление о «Чехове-восьмидесятнике» означало для Андреевича вовсе не то, что для критики, которая была «уже слишком односторонне критической» (VIII, 173). Для нее быть выразителем 80-х годов значило быть писателем без «направления», с «холодной кровью», примирившимся с «тусклой, серой» жизныо (цитации из Михайловского). Для Андреевича, оспорившего такой взгляд на Чехова471, быть выразителем 80-х годов значило запечатлеть во всей сложности «томление и муки своей эпохи» (VIII, 195), ее «неопределенное и колеблющееся настроение» (IV, 188). Оно не могло не быть гнетущим. Чехов — изобразитель «людей, загубленных средой», «обреченного поколения» (IV, 201). Отвергнув «готовые фразы и формулы» (IV, 188), не пожелавший «повторять избитые мысли... размахивая картонным мечом народничества» (IV, 187), а, с другой стороны, устоявший «против соблазна всех новых слов» в духе декадентства (IV, 195), писатель нередко проникается безверием, скептицизмом, фатально «космической точкой зрения», согласно которой «за всякой жизненной драмой... как будто видится иронический образ таинственной и непонятной судьбы» (1900, I, I отд., 246). Но «Чехов все же не во власти своего пессимизма», явления «чисто умственного», не передающего органическую суть «настроения» художника (1900, I, 248). Не в пессимизме, а в настойчивом искании выхода из противоречий действительности — основной пафос творчества писателя («Где и в чем выход... Чехов не говорит», но он «ищет... смысла жизни» — там же).
К концу 90-х годов значительная часть критики еще находилась под гипнозом известных, почти десятилетней давности, формул Михайловского об отсутствии миросозерцания у Чехова и об его общественной индифферент- ностн. Но вместе с тем явственно наметился пересмотр устоявшегося взгляда. Пересматривал его и сам Михайловский (хотя сделал это позднее, чем некоторые критики) 472. Отошел от своих былых (периода сотрудничества в «Новостях») оценок Чехова и Андреевич. Его тезис о писателе, настойчиво ищущем «смысл жизни» (противостоящий еще распространенным представлениям о Чехове, «равнодушном к каким-либо идеям»), был одним из знамений этого пересмотра, так же как и суждения о неорганичности чеховского «пессимизма».
Но, как это часто с ним бывало, Андреевич оказался недостаточно последовательным. Еще раз специально обратившись к Чехову в конце 1900 — начале 1901 г. (февральский и мартовский «Очерки текущей русской литературы» и отдельные суждения в других статьях), критик не нашел признаков дальнейшего движения мысли в последних произведениях писателя — «В овраге», «Три сестры». Он повторил свою версию о чеховском «восьмиде- сятническом» пессимизме, снова колеблясь между противоположными воззрениями на него (то ли он, этот пессимизм, метафизически «безнадежный» — 1901, II, 365; то ли «исторический», «обращенный па нечто временное и скоропреходящее» — 1901, III, 229), но в конечном итоге склоняясь к формуле «исторического» пессимизма, который «может быть излечен» (1901, Ш, 229) 473,— формуле, еще раз выразившей представление критика о времени 80-х годов как о «муках родов» (1899, IV, 194), разрешившихся в 90-е годы открытием новых дорог.
90-е годы, т. е. литературная современность,— третий основной «сюжет» критической работы Андреевича в «Жизни», к которому закономерно подводит исследование «сюжетов» исторических. Он обстоятельно развивается в ежемесячном обзоре «Очерки текущей русской литературы» (который вел критик с декабря 1899 г.) и во множестве статей и рецензий. Коренное обновление литературы на этом ее этапе — центральная мысль Андреевича — непосредственно связывается с утверждением новых отношений в русской действительности: «Промышленный строй выдвигает на сцену новые идеи, новые слои общества, возле них сосредоточивается главное внимание современников, и в этом смысле материал, доставляемый им художественному творчеству, обширен, разнообразен и интересен» (1899, XII, 359).
Хорошо известно, что в демократической журналистике той поры утверждалась и противоположная точка зрения — о «промышленном строе» как источнике духовного оскудения общества. Упадок в современной литературе критика народнического «Русского богатства» (Н. К. Михайловский, В. Г. Подарский) прямо объясняла определенными факторами буржуазно-индустриального развития. Даже в «факте вытеснения романа очерками и рассказами» Михайловский увидел симптомы все тех же общих явлений и вот что писал по этому поводу: «...какая- нибудь случайно бросившаяся в глаза мелочь в старые годы откладывалась в кладовую памяти или заносилась в записную книжку, чтобы войти впоследствии... в состав большой и более или менее стройной картины; ныне она идет в газету в сыром виде, а оттуда в сборник рассказов. Сборники газетной беллетристики составляют самое подходящее чтение для едущего по железной дороге, подходящее именно своей разорванностью, отсутствием внутренней связи. И этих двух явлений, у нас сравнительно новых,— газеты и железной дороги,— пожалуй, уже достаточно для объяснения наплыва «очерков и рассказов» в ущерб роману» 474.
Новые опасности, возникавшие на пути художественного творчества, были ведомы и Андреевичу. Например, в статье «О многописаиии и мародерстве» он говорил о «деспотизме господина Рынка», который «высасывает из дарования все живые соки» (1900, V, 337), порождает «торопливость творчества», ремесленничество и многие другие отрицательные последствия, но вместе с тем приходил к обнадеживающему итогу, используя, в частности, те же аргументы, что и Михайловский, но толкуя их в противоположном смысле: именно «промышленному строю» литература «прежде всего... обязана тем, что стала потребностью масс и получила (главным образом в форме газет) действительно общественное влияние» (там же, 335). По логике мысли критика, «промышленный строй», создавая благоприятные условия для демократизации литературы, тем самым содействует возникновению идей, как раз враждебных буржуазной идеологии.
В двух статьях о «литературном мещанстве», помещенных в XI и ХТІ книжках за 1900 г., Андреевич предлагает историческое освещение проблемы «литература и буржуазия», толкуя понятие «мещанский» в расширительном смысле, синонимичном буржуазному сознанию в целом. Так, «истории европейского мещанства», выступившего «на историческую сцену с грандиозным запасом сил и грандиозными идеями», а затем обанкротившегося, соответствует и путь европейской литературы. В общем виде тезис о западноевропейской художественной классике XIX в. как отражении буржуазной идеологии был социологическим упрощением. Важно, однако, что и сам критик существенно ограничивает свой тезис. Хотя литература и поддавалась «господствующему духу», она сумела тем не менее сохранить «гордую независимость своих мечтаний», была «в лучших своих произведениях выше современного ей строя» (XI, 361, 392).
Примечательно также, что критик проводит в этом смысле параллель и с историей отечественной литературы: «Это в сущности то же, что у нас в нашей барской литературе» (там же, 361). Мысль лучших из русских писателей-дворян сопротивлялась власти сословных предрассудков, боролась «с традиционным обаянием того строя, над которым она сама же поставила крест» (там же, 361). Сложное противоборство видит Андреевич и в современном художественном процессе. Мещанско-буржу- азному литературному поветрию в двух его проявлениях — натуралистическом и декадентском, распространившемуся по западному подобию и в России, противодействуют истинные художники слова, каковы, например, Ма- мин-Сибиряк, Чехов и Горький (XII, 333—334).
Новая действительность России, по убеждению Андреевича, требует от новой литературы особого внимания не только к фигуре «современного нам купца и промышленника», но и к его «противоположности» — рабочему. «Огромный интерес к этой противоположности, такой же интерес, какой 20—25 лет тому назад выпадал лишь на долю мужика» (1900, I, 236),— знамение времени. Андреевич призывает литераторов без «презрительного трети- рования» (1899, XII, 350) отнестись к современному капиталистическому деятелю, сменившему ветхозаветных Тит Титычей, он склонен даже видеть в новой общественной силе «свое очарование, свою красоту, как во всякой силе вообще» (там же) и, однако, отказывается признать в ней созидательное, творческое начало. Показательна в этом смысле его рецензия иа повесть «Сны» Вл. Немировича- Данченко (1899, III).
Опровержение распространенных иллюзий насчет нового хозяина жизни, «культурного капитализма», критик находит у Горького. Маяки и в «Фоме Гордееве», провоз глашавший, как известно, культурную миссию своего сословия,— «очень умный и очень узкий человек», чья «наука... уже слишком проста и элементарна», человек, который «превосходно видит все, что у пего под глазами, но... пи на вершок дальше», который в конце концов «победил» лишь «с внешней стороны» (1900, VI, 287, 291, 304).
Приведенные суждения о Маякине высказаны Андреевичем в статье из цикла «Больница» (1900), посвященного Горькому и как бы непосредственно продолжавшего статьи о Чехове. Литературная эпоха 80-х годов наилучшим образом выразила себя в Чехове. Провозвестником того нового, что внесла литературная эпоха 90-х годов, стал Горький. В выдвижении Чехова и Горького как важнейших фигур русской литературы, запечатлевших два взаимосвязанных этапа в ее развитии, немалая заслуга Андреевича. Эта параллель, подхваченпая позднейшей критикой, намечена именно Андреевичем. (Он подчеркнул ее, соединив свои статьи о двух писателях в одну «Книгу о Максиме Горьком и А. П. Чехове», вышедшую тогда же, в 1900 г.)
С патетической ноты начинается цикл «Вольница»: творчество Горького — «литературная революция» (IV, 310) 475. Оно воплотило основные устремления времени: идею активной личности, бунт против «условностей и искусственности человеческого существования» (VIII, 228), пафос героической непримиримости к мещанско-соб- ствениическому миропорядку. Андреевич опроверг ряд расхожих представлений о молодом писателе и среди них распрострапенпейшую версию о Горьком как идеализа- торе босячества (которую критику ие раз приписывали): «Босяк — пе выход, не идеал, и, в сущности говоря, ровно ничего привлекательного в нем нет. И если Горький так приподнимает его, то лишь потому, что видит в нем мятежный и непримиримый дух человека... И на это, конечно, он имеет полное право, потому что реальный босяк, строго говоря, пропойца, а мятежный дух, сидящий хотя бы и в пропойце, не то, совсем не то...» (VIII, 246). Взгляд, тесно соприкасающийся со взглядом В. В. Воровского, -писавшего в 1902 г. о ранних горьковских героях: «Для автора герои его представляют не реальную общественную ценность, а, так сказать, абстрактную ценность... и нужно удивляться только беззастенчивости некоторых господ, приписывающих ему (автору.— В. К.)... взгляды и мораль... бродяг и воров»476. Вместе с тем персонажи Горького послужили критику материалом и для весьма превратных обобщений. Отрицательные свойства героев писателя он пытается представить свойствами общенациональными, «босячество» с его анархизмом, скепсисом, неприязнью к культуре — чуть ли ие «вековечной драмой нашей литературы» (VIII, 248).
Возникает и еще вопрос: как соотносится взгляд на Горького с социологическим подходом к литературе, который декларировал критик? Андреевичу ясно, что писателю чужда новая, буржуазная действительность, что он отталкивается от омещанивающейся интеллигентской среды, что он не возлагает общественных надежд иа своего «босяка». С другой стороны, критик не причисляет Горького и к марксистскому течению в современной литературе (называя в этом ряду только Вересаева и Чирикова), которое он, Андреевич, отстаивал от «Русского богатства» (1899, XII, 356—357). Какие же общественные силы представляет тогда писатель? Естественно задать этот вопрос критику, для которого «точка зрения классовой теории» как будто решающая. Но его ответ в данном случае пе совсем тот, которого, казалось бы, можно ожидать. Так, рассматривая характер Фомы Гордеева, критик в общем сочувственно цитирует отзыв из «одной провинциальной газеты», в котором говорилось, что «Фома перерос себя как члена „купеческого сословия“, по ои не вырос в сознательную силу, опирающуюся на интересы того класса, отдельным членам которого он сочувствует» (VIII, 229). Тут же Андреевич отмечает и явную недостаточность подобного взгляда, ибо Фома не столько воплощение того или иного социального состояния, сколько воплощение «общечеловека» (VIII, 231), хотя и в ущербном, «босяцком» его варианте. Таково и все раннее творчество Горького, чей «главный герой — дух человека в его вечных и скорбных... поисках за смыслом жизни», в его «мятежном восстании» против тоже вечной, изначальной, «мещанской пошлости» (VIII, 228), предстающей перед писателем во временном обличье буржуазного уклада жизни и души. Статьи Соловьева «Семидесятый годы» свидетельствовали о его приверженности к строго социологическому образу мыслей. А в статьях о Горьком мы встречаемся с заявлением, что общечеловеческие вопросы, нервоопределяющие в духовном творчестве, доступны лишь тому, кто вообще «ие приемлет сословных правил и сословных указаний», тому, кому «не дорога честь мундира той группы лиц, к которой он принадлежит по своему общественному положению» (1900, VIII, 234). Очередной словесный перехлест! Ведь и в цикле «Вольница» в конечном счете тоже признается основательность «сословного» подхода к литературе, хотя его значение существенно ограничивается по отношению к подходу «надсословному».
Но дело не только в формулировочных изъянах. При всех скидках на них остаются реальные противоречия внутри самой мысли Андреевича. И важно попять, что перед нами не просто шатания отдельного критика, не только индивидуальный казус. В личном опыте Андреевича выразилось и общее, объективное — своего рода «трудности роста», формирования обновленного критического метода. Вопрос о диалектике классового и общечеловеческого в художественном феномене — один из самых сложных и самых существенных для социологической концепции искусства. И мы воочию видим, как трудно на первых порах давалось решение этого вопроса.
Что же касается самого призыва к внедрению в искусство слова начал сущностных, всечеловеческих, то оп был своевременным. И это подтвердилось на последующих этапах литературного движения. Речь шла об укрупнении масштабов художественной мысли, избавлении ее от позитивистского эмпиризма. Андреевич противопоставил (хотя чересчур прямолинейно, категорически) конкретно социологическому художественному опыту в духе народнической литературы, «этнографической беллетристики» (1900, VIII, 227) тип творчества, устремленного к коллизиям «гордого и мятежного» человеческого духа, творчества, вдохновляемого тем «вечным романтизмом», который является «лучшим и главным источником мировой поэзии» (1900, IV, 333). И нашел такое искусство у молодого Горького (его «босяк» — не «этнографический тип», а «романтический образ» — 1900, VIII, 250). Критик справедливо привлек внимание к пафосу всечеловеч- ности в горьковских произведениях, хотя поначалу доста- fo4Ho отвлеченно представлял cede ее суть. Поздней Андреевич социологически конкретизировал свой взгляд иа писателя: в книге «Опыт философии русской литературы» (1905) «вечный романтизм» Горького будет наречен уже романтизмом «пролетарским» 477. Но и в статьях 1900 г. критик обращал внимание на то, «как в конце концов реален Горький в самом романтизме своем» (VIII, 248), противопоставляя его в этом смысле символизму декадентов: «Горький возвышается до... символизма настоящего... и, конечно, ие до той преисполненной претензиями бескровной и бледной литературы, которая под этим именем преподносилась уважаемой публике нашими новаторами...» (VIII,*228). Правда, оценки Андреевичем декадентства в общем не возвышались над уровнем обычных поверхностно-обличительных суждений в духе тогдашней журналистики. Но самое представление о двух тенденциях в современной русской литературе, отталкивающихся от позитивизма и вместе с тем противоположных по внутрениему смыслу, было продуктивным.
Положительный итог интереса критика к проблеме общечеловеческого в искусстве сказался в более свободных (от социологической замкнутости) критериях оценки текущего литературного процесса. Пример — восприятие Андреевичем позднего Толстого (статья «Толстой и культура» — 1900, т. II и др.). Высочайше оценено критиком значение Толстого для литературной эпохи рубежа веков, несмотря на неприятие его проповеди непротивления, его отношения к культуре, всего религиозно-философского учения. В ранней марксистской критике высказывался (идущий от Н. К. Михайловского) взгляд на творчество писателя как на выражение идеологии «кающегося дворянина». Плеханов, например, ы до, и после ленинских статей о Толстом (как известно, противостоящих подобному взгляду), по существу, ограничивал позднюю деятельность писателя этим идейным комплексом. Позиция Андреевича иная. Он тоже находил в духовном облике Толстого черты «кающегося дворянина в самом чистом и высоком его выражении», но одновременно отмечал, что это «только частичка гиганта Толстого, а ие весь он» (1900, II, 333, 354). Критик давал понять, что содержание поздней деятельности писателя значительно шире, что оно является «тем фокусом, в котором сходятся если не все, то большая часть лучей нашего бытия» (1900, VI, 280). И это всего полнее сказалось в «Воскресении» — книге, отличающейся «великой, недосягаемой правдой изображения», беспощадным критицизмом, срывающим «сто ризок с условностей нашей культурной, общественной жизни», книге, в которой идея времени, вопреки проповедническому призыву к «покаянию», нашла «лучшее и глубочайшее свое выражение» (1899, XII, 353-354) 48\
Андреевич очень много писал для журнала. И по поводу едва ли не каждого его крупного выступления можно сказать столько же «рго», сколько и «contra». Но в основе этого в высшей степени противоречивого поиска лежало конструктивное устремление — обновить существующие понятия о литературе и ее задачах в соответствии с обновлением всего духовного и общественного бытия, которое несла для России эпоха рубежа веков.
4
Круг идей, возникавших в статьях Андреевича, захватывал в той или иной мере критический отдел «Жизни» в целом. В этом смысле примечательна деятельность в журнале Д. Н. Овсянико-Куликовского 4Э. Андреевич и Овся- нико-Куликовский — совершенные антиподы уже по самому характеру своей критической работы: стихия журнализма, порой неуправляемая,— и бесстрастное, строгое, все отмеривающее рацио ученого-академиста. Вместе с тем они соприкасались в интересе к некоторым общим проблемам и в их постановке 50.
Закономерно, что академическое литературоведение в «Жизни» было представлено — в лице Овсянико-Куликов- ского — именно психологической школой. Проблема отдельной личности, ее общественной и духовной активности являлась одной из самых важных для журнала. И это находило определенное соответствие в таком литературнокритическом методе, который, согласно Овсянико-Кули- ковскому, отличался от всех других методов тем, что был направлен «по преимуществу... на личность самого поэта» (18У9, V, 5), на тип ее внутренней организации как на первоначало творчества. Материалы издания насыщались реалиями текущей общественной жизни. Отвлеченный академизм статей Овсянико-Куликовского до известной степени диссонировал с этим общим фоном. Б то же время их методология восходила к определенным фило- софско-социологическим концепциям, которые получали распространение в «Жизни».
Именно эта, методологическая, сторона воззрений критика (а не конкретные историко-литературные разборы, обращенные к близкому или дальнему прошлому) в данном случае важна для нас. Важно общее содержание понятия психологической структуры, которое ученый ставит во главу творческого процесса. Оно заключает в себе факторы двух порядков — социальные и надсоциальные. Национальные, классовые, сословные, профессиональные и другие «психологические формы» — продукт социальноисторического развития — связывают людей в той или иной групповой общности. Но наивысшими выражениями духовной жизни (а следовательно и высшим выражением художественной личности) являются надсоциальные психологические феномены. Социальные психологические формы не только объединяют (в пределах определенной группы), но и разделяют, противополагают одного человека другому (в смысле общечеловеческом). Надсоциальные — только объединяют. Поверх отдельных общностей завязываются такие отношения человека к человеку, в которых все люди ощущают свою единосущностность.
Эта позиция так или иначе проступает во всех уномя-
ф. 170, оп. 1, д. 2, л. 68 об.). Говоря о «статьях Соловьева», Ов- сянико-Куликовский имеет в виду статьи цикла «Семидесятые годы», поскольку из всех крупных публикаций критика (до октября—ноября 1899 г.) только они подписаны его собственной фамилией; почти все остальные публикации подписаны псевдонимом.
нутых статьях. И особенно явственно — в посвященной «Анне Карениной» статье «Л. Н. Толстой как художник». Произведение предстает здесь как пример сложного взаимодействия различных «классовых психологических форм»: «аристократическая» (Вронский), переходная к «общебуржуазной» (Стива Облонский), бюрократическая (Каренин). При этом предпочтение отдано буржуазной форме (сказалась общественная позиция Овсянико-Кули- ковского), как самой «эластичной и подвижной из всех доселе известных классовых форм», способной изменяться и в «прогрессивном» направлении (1900, IV, 167), иначе говоря — что явствует из других статей автора — в направлении к идее «культурного» капитализма. Однако же в конечном итоге всякая «классовая форма» приводит к тому, что «человек перестает... относиться к другим «по человечеству» и на основании императивов своей индивидуальной души...» (там же, 167—168).
В статьях автора будущей «Истории русской интеллигенции» перед нами еще один подступ к социологическому анализу литературы, отмеченный вместе с тем характерным недиалектическим противопоставлением взаимодействующих в ней начал. Приблизительно то же мы наблюдали и у Андреевича. Однако, как уже говорилось, Андреевич старался позднее преодолеть это "разноречие. Овсянико-Куликовский же принципиально обособлял классовое (как и национальное) от общечеловеческого. Этим определялись и его критерии оценок художественных феноменов. Так, «к числу самых совершенных, самых высоких созданий» пушкинского искусства критик отнес «Маленькие трагедии», в которых «предметом воспроизведения... служат... душевные явления, равно принадлежащие всем национальностям, независимые от той или иной национальной формы» (1899, V, 26, 28), тогда как даже «Евгений Онегин» или «Медный всадник» оказываются ступенью ниже, ибо ограничены только национальными типами. Духовные начала, предопределенные общественным бытием, обладают значительно меньшей ценностью по отношению к имманентному, природно-сущностному достоянию личности («императивы души»), каковым и является начало надклассовое, наднациональное. Как раз здесь и обнаруживается близость критики Овсянико-Куликовского тем попыткам соединить точку зрения исторического детерминизма, классовой теории с априоризмом и имманентностью в духе Канта, ко торые предпринимались в философско-социологических статьях журнала (например, статьи о «психологическом» течении в социологии).
Однако это не вело у Овсянико-Куликовского к субъективизму самой художественной концепции. Напротив. В статье «Гений Гёте», например, углубление и совершенствование поэтической личности связывается с переходом от «субъективного творчества», являющегося проекцией внутреннего «я», к творчеству «объективному». И это общая позиция критика, с которой он рассматривает и современный ему художественный процесс (как это явствует из его работ на литературные темы текущего дня, помещенных в других изданиях). Позиция, тоже философски подкрепленная. Возвышая надсоциаль- пые, метафизические ценности, ои, однако, трактует их не в «мифологическом», а в антропологическом смысле — как ценности, коренящиеся в самом окружающем бытии: «„сверхсоциальность“ не значит выход из пределов общественности в какие-то эмпиреи. Нет, надсоциальные стороны человека вместе с ним остаются в пределах общественности...» (1901, I, 338). Представление о миросозерцании, которое объединяет «метафизическое» (в этом толковании) с «общественным», было по-своему ориентировано на новые качества русского критического реализма порубежной эпохи с его новыми и сложными поисками философско-исторического синтеза 51. Современное же декадентство, «сверхсоциальность» которого означала именно «выход в эмпиреи», было чуждо критику. Мысль об упрочении субстанциальных начал в русской литературе при одновременно отрицательном отношении к модернистам (как раз притязавшим на обладание этими началами) тоже сближала Овсянико-Куликовского с Андреевичем.
Но в критическом отделе журнала иа протяжении некоторого времени высказывался и другой взгляд на модернизм. Речь пойдет о статьях Л. Я. Гуревич, бывшей издательницы «Северного вестника», которая с начала 1900
г. стала вести в «Жизни» регулярное обозрение «Новости иностранной литературы». Сотрудничество ее как 51
В этом смысле одним из примеров истпттно современного художественного сознания Овсянико-Куликовский считал творчество Короленко, отличающееся «реализмом мышления и чутьем действительности в гармоническом сочетании с идеализмом натуры и настроения» (Овсяпико-Куликовский Д. II. Собр. соч, СПб., 1911, т. 9, с. 25).
т
Критика продолжалось в течение полугода. Всего таких обзоров было четыре (в 1, 2, 4 и 5 книжках за 1900 г.). В них развернута панорама современной французской и немецкой литератур, рассматриваются новые произведения Ибсена, Гауптмана, Жюля Ренара и др. Общая позиция критика сводится к тому, что переживаемое время — переломная художественная эпоха, отмеченная кризисом натурализма и усиленным развитием «идеалистических течений». Целиком сочувствуя им, Гуревич вместе с тем стремится сохранить широту взгляда на современный литературный процесс. Она признает, что и в ценимом ею художественном направлении есть элементы «прямо карикатурного, истинно уродливого» (V, 238). С другой стороны, она не заключает весь современный западный реализм в тупик натурализма и позитивизма (как это часто бывало у критиков-модернистов); утверждает, что натурализм «не захватывает собою всех видов реалистического... художественного творчества», намечает в нем «более узкие пути» (I, II отд., 38); весьма сочувственно характеризует творчество художников-реалистов, либо «отре- ченцев от натуралистической школы», либо с самого начала чуждых ей (к примеру, А. Франс во французской литературе). И, однако, самые большие упования Гуревич — на модернистское («идеалистическое») направление, которое привлекает ее пока еще не столько свершениями, сколько обещаниями будущего. И одно из основных проявлений этого внутреннего движения критик усматривает в переходе от декадентства к символизму.
Версия о двух этапах модернистского движения (о символизме, преодолевающем индивидуалистический тупик декадентства и обретающем чувство связи личности с миром) была достаточно распространенной среди сторонников «нового искусства», в том числе и русских. «Богоискателям» в духе Мережковского связующее личность начало виделось в обновленной религии. Гуревич тоже апеллировала к религиозному миросозерцанию (правда, «традиционному»), но оно было важно для нее не само по себе. «Идеалистическое» обновление литературы она связывает с усилением непосредственно общественного чувства. Одно из основных достоинств символистского искусства она склонна видеть в социальном пафосе. В новейшей «идеалистической» немецкой литературе Гуревич подчеркивает стремление спуститься «в те жизненные бездны, „где прозябают в муках нужды бедные и безродные“...» (II, 367). «Никогда еще поэты-идеалйсты йе стояли так близко к жизни народных масс, не проникались так их интересами и нуждами» (I, II отд., 51),— пишет она по поводу французской литературы. Эти столь решительные суждения объяснялись, в частности, тем, что Гуревич чрезмерно раздвигала границы «идеалистического» направления, целиком включая в его орбиту и таких, к примеру, художников, как Верхарн и Гауптман. Вместе с тем попытка «оправдания» модернизма с точки зрения общественной (в противовес тем, кто не видел в нем «ничего, кроме какого-то умственного и нравственного разврата на почве капитализма» — V, 238) была симптоматичной.
В то же время подобная позиция ие соответствовала тому, что писалось на страницах журнала о декадентстве в статьях, посвященных русской литературе. Андреевич начисто отрицал общественное содержание в модерпизме, не делая в этом смысле различия между теми или другими течениями в нем. Иные русские критики модернизма отделяли отечественное декадентство от западного, считая первое лишь карикатурным подобием второго. У Андреевича не вызывал никакого сочувствия и западный «первоисточник». В том же номере журнала, где был напечатан обзор Гуревич о «новых движениях во французской литературе», Андреевич писал (в «Очерках текущей русской литературы») о русских декадентах, которые «свою полную бездарность так долго и умело покрывали фольгой и мишурой, выписагшыми из Парижа» (I, I отд., 235). Оба эти обзора, помещенные под одной обложкой, резко расходились и в другом. «Вместо предполагаемой многими ,,пустоты“», «вместо вырождения мы видим занимающуюся зарю возрождения»,— утверждала Гуревич, имея в виду западные «идеалистические течения» (там же, II отд., 38). Андреевич же, явно предупреждая события, заявлял: «...дни торжества всех этих смешных декадентов, символистов, эстетов, людей новой красоты и других живых мертвецов прошли невозвратно...» (там же, I отд., 235).
Примечательно, что в ту пору, когда Гуревич сотрудничала в журнале (т. е. в первую половину 1900 года), становится и более пестрым, чем обычно, и его художественный отдел. Так, в 5—7-й книжках печатается роман 3. Гиппиус «Сумерки духа». Правда, это была первая и последняя ее публикация в «Жизни». Последним оказался и помещенный в 5-й книжке обзор Гуревич. Со второй половины 1900 года обозрение иностранной литературы в журнале начинает вести Леся Украинка (Л. ТТ. Косач), опубликовавшая в «Жизпи» и подготовившая для нее ряд больших статей478. Смена обозревателей была и смепой ориентаций. С этого времени именно Л. Украинка наиболее последовательно представляет в критическом отделе журнала марксистское направление мысли. Основное внимание критика привлечено к отражению социальной проблематики времени художником слова. Но при этом, в отличие от многих своих коллег по тогдашней демократической журналистике, для которых «художество» было лишь иллюстрацией к социологическому тезису, она чутка к эстетической стороне искусства, к поэтическому слову. Едва ли не каждая статья этого европейски образованного критика, посвященная тем или другим явлениям отдельной литературы, вовлекает тему в ноток литературы всемирной, в круг многочисленных историко-ли- тературттых ассоциаций.
Широта взгляда обнаруживается и в самом главном для Л. Украинки — в классовом подходе к искусству. Характерно в этом смысле освещение его модернизма. Так, в первой из статей, помещенных в журнале, она характеризует «два крайних направления» новейшей итальянской литературы на примере творчества д’Аннуицио и Ады Негри, литераторов, каждый из которых «обладает сильным классовым самосознанием» (VII, 187). Это и определяет в первую очередь разительную противоположность между двумя художниками. Декадент д’Аннунцио— «поэт аристократии» (189) , тогда как Ада Негри — выразитель народного самосознания. И в других своих статьях Л. Украинка решительно отделяет модернизм от демократической литературы. Но вместе с тем (опять-таки в отличие от многих своих коллег) умеет писать даже и о наиболее социально чуждых ей литературных явлениях — о том же д’Аннунцио или, например, о польских модернистах (статья «Заметки о новейшей польской литературе») — с завидной объективностью, отмечая достоинства поиска.
Эта широта сказывается и в отношении к искусству передовой демократии. Критика глубоко привлекает, например, трезво достоверное изображение деревенской жизни в творчестве западноукраинского писателя Стефаника (статья «Малорусские писатели на Буковине»), выгодно отличающееся от «панегириков идеализированному народу в народнической литературе» (1900, IX, 131). Но, не разделяя народнических воззрений, Л. Украинка чужда и аитикрестьянскому пафосу в духе «легальных марксистов». В той же статье весьма сочувственно характеризуется «прекрасная повесть» Кобылянской «Некультурна», запечатлевшая тип крестьянки-гуцулки, мужественной духом, проникнутой «сознанием своей... правственпой силы» (там же, 129). Критик связывает свои основные надежды с пролетариатом и его идеологией, свободной от сектантских представлений. Именно широкое, противо- сектантское содержание приобретает в ее статьях понятие народности в литературе. «Аду Негри часто называют народной поэтессой, и если понимать под словом „народ“ рабочие классы, а народным поэтом считать того, кто воспевает жизнь и выражает стремления этих классов, то такое название вполне верпо по отношению к Аде Негри» (1900, VII, 191). Характерно, что речь идет не об отдельном классе, а о «классах». Итальянская поэтесса не противопоставляет одну часть народа другой. Она говорит от лица «пролетариата сельского, фабричного и интеллигентного» (там же, 206). И именно поэтому она для Л. Украинки народный поэт в истинном значении слова.
Сходно с Андреевичем Л. Украинка видит в современном демократическом искусстве романтическое начало. Но следует сказать и о несходном. Толкуя романтизм молодого Горького как порождение мятежного духа нового исторического времени, Андреевич, однако (в статьях той поры), уделяет больше внимания тому, что было «вечного» в этом романтизме, что связывало его с романтизмом прошлого. Л. Украинка же основной акцент делает на различиях и подчеркивает это уже самим термином — «новоромаптизм». Вот суждения ее из статьи «Новейшая общественная драма», написанной для «Жизни»: «Старый романтизм стремился освободить личность — тто только исключительно героическую — от толпы, натурализм считал ее безнадежно подчиненпой толпе, которая управляется законом необходимости... новоромаптизм стремится освободить личность в самой толпе... или, если опа (личность.— В. К.) исключительна и притом активна, дать ей случай возвышать к своему уровпю других, а не понижаться до их уровня... таким образом, уничтожается толпа как стихия, и на место ее становится общество, то есть союз самостоятельных личностей» 479. Еще в конце 80-х годов Короленко высказал на страницах дневника совершенно аналогичные мысли о грядущем искусстве, которое откроет «значение личности на почве значения массы» (ср. у Л. Украинки: «...освободить личность в самой толпе»), отклоняя крайности как прежнего романтизма, так и натурализма480. (Подтверждений знакомства Л. Укра- ипки со взглядами Короленко у пас нет.) Но Л. Украинка по-своему конкретизировала идею «новоромаптизма», связав его возникновение прежде всего с борющейся пролетарской средой. (В цитированной статье речь идет об изображении классовых конфликтов между буржуазией и пролетариатом в «новейшей общественной драме», начало которой критик ведет от «Ткачей» Гауптмана.).
Подводя итоги сказанному, можно выделить круг идей (правда, выражавщихся подчас противоречиво, недостаточно последовательно и разделявшихся не всеми выступавшими в журнале), которые и составляют вклад критического отдела «Жизни» в тогдашний литературный процесс.
Самое главное — это ощущение 00-х годов как корен- пой вехи в развитии русской литературы. ТТа почве преображающейся исторической действительности вырастает искусство (его контуры уже намечаются), проникнутое новыми духовно-общественными представлениями. Отклоняя утопическое непризнание капитализма, критики «Жизни» (в своем большинстве) считают буржуазный строй прочно утвердившейся социально-исторической реальностью, однако обречеппой в дальнейшем ходе исторического процесса. Антибуржуазное направление выдвигается ими (но с других позиций, чем народнические) как основное направление мысли в литературе. Обозреватели журнала (в лице Андреевича и особенно Л. Украинки) призывают ее к изображению пролетарского героя481.
Критике журнала, не приемлющей «субъективную социологию» народников, близка мысль о повышении роли личности в современном мире, что должно повлечь за собой и изменение форм литературы. Пафос личности связывается, в частности, с возникновением нового романтизма в искусстве, романтизма «реального», проникнутого историчностью, возвышающего индивидуальность, но чуждого индивидуализму.
Идея романтического обновления искусства, высказанная Андреевичем и Л. Украинкой, соотносилась в свою очередь с общим представлением о дальнейших путях развития художественной мысли, отталкивающейся от позитивистского эмпиризма, обращенной к субстанциальным вопросам бытия. И эта позиция объединяла уже всех основных критиков журнала. Все они (за вычетом Л. Гуревич) сходились и в том, что основной путь обогащения искусства должеп пролегать вне модернизма. Ту же точку зрения отстаивал в статьях, посвященных изобразительному искусству, постоянный художественный обозреватель «Жизни» П. Н. Ге.
Выработке представлений о новых формах литературы сопутствовали поиски и новых методов ее изучения. Знаменателен устойчивый интерес в «Жизни» (как и в «Новом слове», и в «Начале») к классовой концепции искусства. И хотя опыты в этом роде были неравноценны и порой весьма противоречивы, с ними связана первая в отечественной подцензурной журналистике попытка внедрить в литературную критику выводы Марксовой социологии.
При всех явных и значительных издержках критика «Жизни» сумела сказать немало верного о текущем литературном процессе, поддержать перспективные тенденции, предугадать некоторые пути, по которым пошло в дальнейшем развитие русской литературы. Перейдем к художественному отделу издания. Как и в других отделах, в нем не было строгой выдержанности направления. Интерес журнала к новейшим философско- идеалистическим течениям мысли сказался в публикации отдельных произведений модернистов. Господствующее положение в «Жизни» занимала, однако, реалистическая литература, хотя была тоже неоднородной. В журнале выразилась линия, идущая от литературного «восьмиде- сятиичества». Но основной тон художественному отделу (с начала 1899 г. и до закрытия) задавала новая генерация писателей-реалистов, большая часть которых начала печататься и приобрела известность в 90-е годы. На первом месте — Горький (в «Жизни» помещено все основное, что написано им за это время) и вместе с ним — Вересаев, Чириков, Леонид Андреев, Скиталец, Бунин, Серафимович. Все они порознь печатались и в других изданиях. Но именно в «Жизни», где при содействии Горького они собрались вместе, впервые обозначились некоторые черты той общности, которая свяжет этих литераторов, ставших основным ядром кружка «Среда» и затем — сборников «Знания». «Жизнь» стоит у истоков «зиаииевско- го» течения в русском реализме. И это в первую очередь определяет место журнала в литературном процессе на рубеже веков.
Достаточно широко, в хороших образцах представлена в «Жизни» и переводная литература. В журнале постоянно интересуются современным европейским литературным процессом. В течение 1899—1901 гг. здесь печатались отдельные произведения Золя, Мопассана, Ренэ Базена, Франса, Гауптмана, Метерлинка, Гамсуна, Киплинга, Амичиса, Ады Негри и др. Особенно много места было предоставлено родственным славянским литературам — польской (Жеромский, Немоевский, Грушецкий, Тет- майер, Ожешко, Серошевский, писавший на русском языке, и др.), украинской (Коцюбинский, Франко, Сте- фаник, Кобылянская, Мартович). В «Жизни» опубликованы переводы Бальмонта из классиков (Марло, Шелли, Гёте и др.). Важно отметить органичность этого художественного пласта в журнале, что далеко не всегда бывало в журнальной периодике. Переводная литература — не случайный гость в «Жизни». Нередко она прямо соотносится с русским «материалом», вступает с ним в - пере- кличкй — идейные, тематические, стилевые. В Дальнейшем мы постараемся показать это на некоторых примерах.
Окончательное преодоление духовного «восьмидесятниче- ства» и обретение новых социальных ценностей — ведущая проблема для всей реалистической литературы 90-х годов 482. Процесс протекал весьма сложно, и журналистика той поры демонстрирует это в высшей степени наглядно. Хотя бы маститый «Вестник Европы»! На протяжении 90-х годов в художественном отделе журнала не появились ни Чехов, ни лучшие из его младших современни- ков-реалистов; зато было достаточно щедро представлено «восьмидесятническое» литературное веяние. Журнал «Жизнь» — пример противоположный. Несогласные тенденции соприкасались и здесь. Но в целом среди других демократических изданий тех лет «Жизнь» наиболее энергично отстаивала новые рубежи реализма.
Молодые литераторы, составившие костяк журнала,— индивидуальности очень разные. Но их сближало и неприятие «восьмидесятиических» представлений о фатальной власти среды над человеком, и значительная степень свободы от либерально примиренческих общественных доктрин, распространившихся в те годы, и, наконец, поиски новых художественных дорог. На путях обновления ййтературы молодые писатели часто обращались к Опыту Чехова. Да и самому Чехову, чье творчество формировалось в мучительном противодействии «восьмидесятниче- ству», «девятидесятники» оказались в конечном счете значительно родственнее, чем литературные сверстники. Сближение писателя с «Жизнью», напечатавшей одну из самых значительных его вещей — «В овраге», можно считать началом его реального сотрудничества с новым поколением реалистов (хотя многое в ведении самого журнала ему не нравилось). Последние свои прозаические произведения Чехов публикует в «Журнале для всех»у где сотрудничали и до, и после закрытия «Жизни» многие из ее постоянных участников; последнюю пьесу отдает в сборник «Знания».
Как и в научных статьях, в пестром беллетристическом потоке журнала выделяется, среди прочих тенденций, интерес к социологическим решениям. Расхождение с «восьмидесятниками» сказывалось и в этом тоже. В их творчестве, испытавшем воздействие натурализма, социальные объяснения подчас теснятся объяснениями биологическими. Характерный пример — роман Баранцевича «Больная кровь», печатавшийся в «Жизни» с января по> июль 1900 г. Однако этот уклон мысли не характерен для беллетристики журнала в целом. Более типичны для нее- коллизии непосредственно социальные. Призыв внести «сословный» принцип в изучение общественной идеологии, переоценит^ существующие общественные ценности В', соответствии с классовыми критериями, звучавший в литературной критике журнала, отвечал устремлениям некоторых из ведущих авторов художественного отдела.. В ряде художественных произведений журнала развивается общий взгляд на порубежную историческую эпоху как на колоссальную «разборку», которая приведет к полной смене не только исконных (дворянство) и новоявленных (буржуазия) «хозяев» жизни, но и вождей оппозиционного движения — разночинной интеллигенции.
В этом смысле особенно значительны три самые крупные публикации Горького в «Жизни»: роман «Фома Гордеев» (1899, II —IV, VI—IX), неоконченная повесть «Мужик» 483 и роман «Трое» (1900, XI—XII; 1901, I—IV), опубликованный без конца ввиду закрытия журнала. В данном случае нас интересует прежде всего их место в общем идеологическом контексте издания. Речь идет о концепции «культурного» капитализма и неприязненном отношении к идее «социальной катастрофы», в чем «легальные марксисты» сходились с либеральной точкой зрения и что находило сочувственный отклик и в литературной критике 90-х годов, и в самой литературе. Овсянико- Куликовский, например, писал о Василии Теркине, герое одноименного романа Боборыкина (1892), как о «крупном и очень удачном художественном обобщении», воплотившем, как и некоторые другие боборыкинские персонажи, переход от «революционных иллюзий» к «мирной культурной деятельности»484. Напротив, ведущий критик «Жизни» Андреевич воспротивился, мы помним, идеализации «нашего tiers ?tat» (1899, III, 386), апеллируя, в частности, к первому горьковскому роману.
«Фома Гордеев» и в самом деле содержит любопытный «комментарий» ко всему сказанному485. В произведении есть важный смысловой мотив, который можно лишь условно обозначить как мотив «стихии и культуры», ибо он заключает в себе значительно более емкое содержание. Он проходит через повествование и становится своеобразным мерилом оценки основных персонажей (что в них — от «стихии» и что — от «культуры»). В нем сконцентрированы многие раздумья молодого писателя — философические и общественно-злободневные: об истинном призвании человека, о значении героических начал в жизни, об отношениях между народом и интеллигенцией и, наконец, о революционной и реформистской общественных концепциях. Интересно в этом смысле сопоставление двух характеров, по существу переоценивающее схему «от некультурности к культуре» в духе «легального марксизма». В Игнате Гордееве, отце Фомы, и Якове Маякине своеобразно запечатлены именно те этапы буржуазного развития, о которых так часто в ту пору говорили в литературе и публицистике: неразвитый, стихийный — в Игнате, и развитый, рациональный, «культурный» — в Маякине. «Культуре» посвящает Маякин свою «программную» речь в кульминационной сцене романа — культуре как воплощению любви к «делу», к «порядку», носителями которой является купечество — «первые люди жизни». А о куме своем Игнате, купце анархическом, отзывается с неодобрением: «...темячко у него толстовато было, у покойного... Душу он держал нараспашку, а ум у него глубоко сидел...» (IV, 22).
Но отношение автора к старшему Гордееву — иное. Сопоставление с Маякиным в пользу РТгната. И именно стихийные его качества больше всего и привлекают Горького. Сопричастные народной вольнице, они противятся инстинктам буржуазного хищника в Игнате. «Мозговой» же человек Маякин, как и наследники его дела вроде Тараса Маякина и Африкана Смолипа, истребив в себе чувства «нараспашку», дали власть «культурному» уму единственно для того, чтобы возвести в норму жизни философию безжалостной борьбы за существование, против которой восстал главный герой. Фома Гордеев бесплоден как социальное явление. Но сама по себе «катастрофичность» свойств его личности, всего его душевного строя — непререкаемая ценность для Горького. Писатель намного возвышает «стихию» даже в таком ее воплощении над извращенной «культурой». Однако не посягает на самое культуру (в чем упрекали его многие из его тогдашних оппонентов), а помышляет о другой, истинной культуре, сливающейся со «стихией». Тема «стихии и культуры» поворачивается здесь и другими своими гранями, осложняющими понятие «стихия».
Губительный разрыв между «стихией» и подлинной культурой — источник двух драм, запечатленных в «Фоме Гордееве»: драмы стихийного сознания (Фома), гибнущего от непросветлеиности,— «Я пропал — от слепоты...» (IX, II отд., 248) — и драмы проницательного критического ума (Ежов), лишенного стихийности,— «Знать, что нужно делать, и не мочь, не иметь силы для твоего дела...» (VIII, 214) 486. Протесты анархического бунтаря, купеческого сына, проклявшего мттр собственников, и интеллигента-разпочннца Ежова, бросившего «умственный» вызов буржуазному обществу, в одинаковой степени обречены.
Однако произведение Горького примечательно и поисками иных путей протеста. Всего в нескольких эпизодах — но их существенность давно отмечена критикой — изображены рабочие. В споре с Ежовым: помощник машиниста Краснощеков произносит парадоксальную тираду во славу «дураков» и в посрамление «умников» («храбрость дело хорошее и без ума» — IX, II отд., 224), где речь идет все о том же — о стихийно-героическом начале и о бессилии ума, отчужденного от стихии. С другой стороны, пример самого Краснощекова, который «пятнадцати лет начал грамоте учиться, а в двадцать восемь прочитал черт знает сколько хороших книг да два языка изучил в совершенстве», а теперь «за границу едет», чтобы продолжить образование, свидетельствует о том, что и «ум» — «дело хорошее». В образе рабочего намечается сближение двух начал, доселе трагически разделенных,— «стихии» и «культуры». Правда, пока только намечается.
Неоконченная повесть «Мужик», следующая крупная горьковская публикация в «Жизни», воспринятая почти всей тогдашней критикой как художественная неудача и, однако, вызвавшая разнотолки и сугубый интерес актуальностью содержания, демонстрировала дальнейшие поиски. Еще сильнее, чем в «Фоме Гордееве», в «Мужике» звучит тема духовного упадка разночинной интеллигенции. Шебуев, герой повести, выговаривая авторские мысли, воспринимает текущую российскую действительность как коренную смену вех: на место «интеллигента-дворя- нипа» и «интеллигента-разночинца», которые «скоро устали жить», ибо «одиноки были», приходит «мужик, рабочий-интеллигент», предстающий перед нами в самом Ше- буеве. Ему доверены и некоторые другие заветные горьковские идеи. Однако отношение автора к своему герою достаточно сложно. Свою программу обновления жизни он рассчитывает осуществить на путях буржуазного дела: получив в руки власть и капиталы, направить их на благие демократические цели. По-видимому, в противовес маякипскому «варианту» писатель пожелал создать более «очищенный» и вместе с тем более противоречивый («жулик, умница, с благородными идеями, жадный к жизни» 487) тип культурного деятеля, но не выполнил своего намерения. «Почему это он будет лучшим служителем народа, чем его предшественники — дворяне и разночинцы?» 488 — законно вопрошал П. Ф. Якубович о Шебуеве в письме к Горькому от 20 апреля 1900 г. В ходе работы утверждался в критическом отношении к своему герою и сам писатель. По мере развития повествования образ Шебуева явственно снижается. Возобладавшие сомнения и помешали, надо полагать, завершению повести.
Любопытно, что «Мужик» имел своеобразное продолжение на страницах «Жизни». Через несколько месяцев после его публикации здесь появилась пьеса А. М. Федорова «Старый дом» (1900, X). Она соприкасалась с горьковской повестью в отношении к важной для журнала проблеме исторической смены социальных сил (это тогда же отметала критика). Один из главных героев пьесы Силуянов, образованный демократ, сын крепостного мужика, напоминает Шебуева.
Но отозвавшийся у другого писателя образ не привился в творчестве самого Горького. В романе «Трое» он возвратился к кругу идей «Фомы Гордеева». Скверне собственничества и здесь противостоит дух бунта. В споре с Достоевским утверждается воинствующая ненависть ко злу как единственно законная позиция в мире социальной неправды. Снова возникает противопоставление духовно слепой стихийности (РТлья Лунев) и стихийности животворной, возникающей в пролетарской среде (Павел Грачев). Появляется и заметно новый акцент, связанный с мотивом интеллигенции. Если в предшествующих горьковских произведениях, печатавшихся в «Жизни», интеллигенция изображалась преимущественно в критическом свете, будь то омещанившийся интеллигентский обыватель, как в рассказах «О чёрте» и «Еще о чёрте» (1899, I, II), или ущербный в своей духовной изоляций интеллигент-разночинец, как в «Фоме Гордееве», то в «Троих» перед нами другая среда разночинной интеллигенции, отыскивающая путь к человеку труда. Благодаря ей Павел Грачев начинает осознавать свое назначение в жизни. Стихия роднится с разумом и культурой пусть в еще только складывающемся и бегло обозначенном, но уже реальном союзе интеллигенции и народа.
Одновременно с главами «Троих» в завершающей издание 4-й книжке за. 1901 г. была опубликована и «Песня о Буревестнике». Вышло так, что последнее горьковское произведение в журнале романтически увенчало и вместе с тем демонстративно выявило одну из сквозных тем творческой деятельности писателя в «Жизни» — тему революционно созидательной стихии. С другой стороны, оно подводило невольный поэтический итог спора с защитниками «культуры» от «анархии» и «нигилизма», которые приписывались горьковскому влиянию на журнал и на текущую литературу.
«Жизнь» была многим обязана Горькому, но и Горький был обязан «Жизни». Творчество писателя приобретает в эту пору новый — эпический — масштаб. Отдельная «выломившаяся» личность — герой самых ранних произведений Горького — вписывается в картину общего уклада жизни. Писатель размышляет над сменой общественных эпох в стране. Особенное внимание Горького привлекает бурно капитализирующийся отечественный город в различных своих социальных разрезах. И закономерно, что новый этап пути писателя оказался связанпым именно с тем ясурналом, основной интерес которого (и философский, и социологический, и публицистический) был сосредоточен, при всей неоднозначности подходов, на судьбах буржуазной формации.
6
Проза Горького не стояла особняком в «Жизни». В общем направлении поисков, тяготении к социологическим решениям, интересе к судьбам различных классов и групп общества с нею соприкасался и ряд других произведений в журнале. Им недоставало, однако, романтического одушевления, свойственного творчеству молодого Горького. Даже внимательным к новому авторам больше удавались образы жизни устоявшейся или уходящей. Примечательно, что одной из ведущих тем беллетристического отдела становится жизнь города. Как и Горький, многие литераторы Яхурнала видели в ней основное средоточие противоречий современности. И, однако, с большим тщанием изображали консервативные, доставшиеся от прошлого явления и стороны российского городского бытия.
Дремучую косность и обывательский кошмар «захолустного болота» русской жизни, провинциальное мракобесие и злобную ретроградность постоянно живопнсуе1 Е. Чириков и в своих рассказах («В лощине меж гор» — 1899,
X; «Фауст» — 1900, V; «Именинница. (Из жизни погибших)»— 1900, VI; «Муж с револьвером» — 1901, I), и в ежемесячном обозрении «Провинциальные картинки», которое ведет с октября 1899 г.,— публицистических фельетонах, часто написанных в полубеллетристическом роде. В произведениях Е. Чирикова, К. Баранцевича, Н. Тимковского, А. Свирского, а также других малоизвестных литераторов (например, «Очерки Забалдаевской семинарии» Богдана Степанца (Ф. И. Кудринского) — 1900,
X) вновь и вновь возникают мотивы, особенно популярные в литературе предшествующего десятилетия,— о людях, которых «заела» среда. Но на пороге нового века эти мотивы воспринимаются уже иначе, чем раньше, если даже отдельные авторы вкладывают в них прежний смысл. Гнетет засилье мрачных явлений, однако они не всесильны. Это — внешне властное, но внутренне уже изжитое прошлое. За вычетом отдельных произведений (о которых еще будет сказано) в художественном отделе журнала рассеиваются и упования па «культурный» капитализм, и иллюзии патриархальности.
Вместе с тем изменяется взгляд на того деятеля, с которым передовая Россия — начиная с 60-х годов — связывала освобождение от патриархальности и спасение от буржуазного хищничества,— на интеллигентного разночинца, «интеллигента-пролетария» (как его постоянно называли, имея в виду не столько социальное происхождение, сколько социальное состояние). То, с чем мы уже встретились у Горького, так или иначе варьируется у многих других авторов. Начавшись еще в «старой» «Жизни», тема разночинца становится затем одной из сквозных и самых заметных тематических линий в обновленном издании (в том числе и в переводной литературе). Например, в одной из самых больших переводных публикаций «Жизни», повести выдающегося польского реалиста С. Жеромского «Бездомные» (1900, V—VI, IX— XII) изображена драма социальной и психологической «межеумочности» разночинного интеллигента, близкая той, о которой писали и русские авторы, переоценивая «интеллигентного пролетария», опровергая чересчур радужные надежды на него, обнаруживая коренные слабости его духовной сущности.
Переоцейка эта, конечно, началась значительно раньше. И если говорить об истоках, то тема разночинца, возникающая на страницах журнала, во многом соприкасается с мотивами известной повести А. Осиповича (А. О. Новодворского) «Эпизод из жизни ни павы, ни вороны», написанной еще в 1877 г. Преемствеппость невольно подчеркнута публикацией повести «Записки» Баранце- вича — литератора одного с Новодворским поколения (1899, т. I, кн. 1; т. II, кн. 1; т. III—IV). Это — выразительное по-своему произведение, обязанное Достоевскому, в чем-то предвещающее Леонида Андреева. Известную повесть последнего «Мои записки» сближает с «Записками» Баранцевича и некоторое сходство сюжетной ситуации, и самая форма повествования (письменная исповедь, «записки» заключенного в тюрьму человека), и, главное, центральный мотив — драма отчужденного сознания, оборачивающаяся душевной болезнью героя. Правда, Баран- цевич далек от глубинных философских вопросов, занимавших Достоевского, как и Андреева. Фантомы больной психики, внутренняя ущербность героя, его полное социальное одиночество коренятся в бесперспективном общественном положении интеллигентного пролетария, оказавшегося «ни павой, ни вороной». «Восьмидесятника» Баранцевича охотно печатали в «Жизни». Литературное «восьмидесятничество» не,было однородным. Скабичевский различал в нем литераторов-«оптимистов», как Потапенко, и чуждых утешительству литераторов-«пессимистов», как Баранцевич 489. Это, по-видимому, и привлекало к нему 490. Журнал был устремлен к будущему. Произведения же Баранцевича никаких перспектив не открывали. Но они по-другому «вписывались» в печатавшее их издание: своим не оставляющим места для надежд отношением к общественным устоям и к тем, кто в борьбе с устоями исчерпал свои силы. Именно так, в безотрадно сумрачном свете, изображен писателем ведущий деятель прошедшего общественного этапа в его сегодняшнем облике — разночинец. Именно так изображают его и некоторые другие авторы «Жизни».
В пьесе И. Тимковского «В борьбе за жизнь» (1899, XII) есть только один как будто положительный персонаж — разночинец Волчанинов, в прошлом «студепт-про- летарий, не имеющий копейки за душой», отстаивающий идею активного, вплоть до насилия, противления злу (в пьесе переосмысливается ситуация Раскольникова). Но оказывается, что и ои внутренне шаток, не целиком уверен в своей правде — и в коице концов именно по этой причине, а не только из-за стечения драматических обстоятельств проигрывает «свою ставку». От надорванного в своей вере до вконец раздавленного жизныо человека — такой, не слишком широкий, спектр смысловых оттенков характеризует и рассказы о разночинце А. Крандиевской («Счастливая» — 1899, VII; «Газетчица» — 1900, VII; особенно «Ничтожные» — 1901, IV). И уж поистине гибельная нота звучит в ряде рассказов, сближенных общностью ситуации, возможно навеянной гамсуновским «Голодом» (переживания одинокого, заброшенного в большом городе человека) и мрачной экспрессией стиля (правда, то и дело сбивающейся иа банальный мелодраматизм). Здесь возникают мотивы духовного краха и, с другой стороны, полного социального падения, деклассации разночинца. Начало положено очеиь слабым — однако, характерным — рассказом В. Якимова «В голодные дни. (Из воспоминаний пролетария)», напечатанного еще в первой январской книжке за 1897 г.; тема продолжена лирическим очерком В. Г-ского «Настроение» (1899, VIII), рассказом Гусева-Оренбургского «Без приюта» (1899, IX); с русским «материалом» полностью сливается и переведенный (с немецкого) рассказ Э. Шлайкьера «За бортом» (1901, IV) — о том же интеллигенте-пролетарии, «бездомном цыгане большого города». В рассказе И. Бунина «Новая дорога» (напечатанном в одной книжке с рассказом Шлайкьера- и рассказом Крандиевской «Ничтожные») снова звучит мотив духовной бездомности интеллигента, «страшно одинокого» в своей «исполинской» стране, ие умеющего ни «разобраться в ее печалях», пи «помочь им» (1901, IV, 171).
Бросал ли тень портрет разночинца-«ие героя» иа самое «наследство» 60-х годов, от которого начиналась его родословная? В журнале эпизодически возникают образы «отцов», «могикан», клянущихся в верности заветам прошлого и, однако, запечатленных иронически и даже насмешливо (рассказы В л. Муринова «Григорий Ефимо вич» — 1901, II; Крандиевской — «Ничтожные»). Но это всего лишь жалкие последыши, пережившие свое время и недостойные тех, на кого молятся, как на икону. Не о «иаследстве» как таковом, а о глубоко кризисных процессах в современной разночинно-интеллигентской среде, которая считалась до сих пор основным его восприемником, шла тут речь.
Несколько по-иному, впрочем, изображает разночинца 90-х годов А. А. Вербицкая (рассказ «Одна» —1898, т. XVII, кн. 13 и 14; известная повесть «Вавочка» — 1898, т. XXI—XXIV, кн. 25—36; рассказ «Преступление Марьи Ивановны» — 1899, XI). Уже здесь складывается характерное для Вербицкой сочетание сентиментальной чувствительности и чувственной сентиментальности, соединенное с не слишком высоким художественным вкусом, которое порождает ту «общедоступность», что привлекала к ее творчеству среднего, невзыскательного, в том числе и мещанского, читателя. Но в ту пору ее, сотрудника солидных толстых ежемесячников, еще не числили в разряде обывательской словесности; напротив, воспринимали как прогрессивного литератора и даже ставили «на первое место среди современных писательниц», как это сделал Горький491. Больше всего пишет Вербицкая о личном, об интимном мире женщины, о быте, семье, стремясь вместе с тем связать свои сюжеты из частной жизни с общественной мыслью. В них (особенно в «Вавочке») возникает важное для писательницы противопоставление двух эпох — иынешнего «печального безвременья» и времени высоких гражданских и нравственных идеалов (заветы 60—70-х годов), память о которых не исчезает в разночинной среде. Духовный мир «пролетария-интелли- гента» остается и сейчас высшей ценностью для Вербицкой. Ее персонажи этого плана, подвергаясь порой разным искушениям, сохраняют в конечном счете верность себе. Она не «компрометирует» их внутренне — ив этом расходится с некоторыми другими авторами «Жизни». Но и она ощущает бесперспективность своих героев — не потому, что они сами «плохи», а потому, что слишком одиноки, малочисленны в противостоянии тяжким обстоятельствам социальной жизни. Так или иначе разночинная тема в журнале подводит к выводу о неизбежной смене вех. Что же касается самого будущего деятеля, то представления о нем в беллетристике «Жизни» бывают то отчетливыми, то очень смутными. К произведениям с достаточно определенной мыслью относится повесть Е. Чирикова «Чужестранцы», о которой уже шла речь.
В завершающей повесть аллегорической сцене один из «чужестранцев», наблюдая, как тщедушный машинист легко управляется с огромной пароходной машиной (кажущейся поначалу устрашающим символом капиталистического века, этаким Молохом) и как «могучий великан в союзе с маленьким грязным .человеком» ведут пароход «вперед во мраке черной бушующей ночи», размышляет: «...где найти разрешение этой чертовской загадки?., один ли этот грязный человек, стоящий рядом с могучим великаном, обратит его в рабство, или и они, непомнящие родства интеллигенты, могут наконец найти свою точку... в этой войне с идеалом современного человечества?..» (VI, 35). Трудно сказать, смогут ли. Зато будущее «маленького человека» — рабочего не внушает сомнений у автора.
Среди прочих решений разночинного вопроса именно этот его ракурс был особенно существенным и для журнала, и для литературы 90-х годов в целом. Судьбу ин- теллигента-разночинца искони связывали с судьбою деревни, в служении которой, считалось, только и может обрести он духовную почву. В произведениях Горького из «Жизни», как и в повести Чирикова, давняя проблема разночинца предстает в новой связи. Перед одиноким интеллигентским тружеником возникает возможность (еще почти пе реализованная) «найти свою точку» в пролетарской среде. Сама эта среда тоже запечатлена на страницах журнала, хотя и менее развернуто по сравнению с другими его беллетристическими «сюжетами».
В самом значительном и крупном произведении «Жизни» о рабочих — повести В. Вересаева «Конец Андрея Ивановича» (1899, т. I, кн. 1; т. II, кн. 1; т. III) есть примечательный образ просвещенного рабочего-револю- ционера (Барсуков), но он возникает на периферии повествования. В центре же произведения — картины жестокой эксплуатации еще пассивных жертв труда, их убогого и дремучего быта, т. е. все то, что уя*е много раз изображали и до Вересаева. Однако существеннее не традиционное в этих картинах. Характерно, что драма главного героя, переплетного подмастерья Андрея Ивановича, объясняется не только беспросветной нуждой, но не в меньшей степени и сознанием духовной обездоленности. Человек со смутными запросами, он «бессознательно ждал чего-то... что высоко поднимет его над этою жизнью» (III, 37—38), тяготея к «особой, неведомой ему жизни» (II, 22), уже нарождавшейся в его среде, и тяжко страдал от того, что недостает физических и нравственных сил «подняться». Именно этот акцент особенно важен для повести Вересаева.
В 12-й книжке за 1899 г. был напечатай известный горьковский рассказ «Двадцать шесть и одна». Люди, «все чувства» которых, казалось, «подавлены тяжестью труда», сохранили, однако, потребность жить мечтой, «святыней»,— в этом и основной нерв самого произведения, и точки соприкосновения его с другими произведениями из пролетарской жизни, появлявшимися в журнале, и отличие от приземленного ее изображения в натуралистической традиции. И пекари из «Двадцать шесть и одна», и далеко ушедший от них Краснощеков из «Фомы Гордеева», который «прочитал чёрт знает сколько хороших книг», и литейщик Коровин, жадный к знаниям правдоискатель, из «Чужестранцев» Чирикова, и персонажи Вересаева, и прядильщик Архипыч из рассказа писателя- рабочего Николаевича (Н. Н. Мельницкого) «Отслужил» (1899, XII) 492, и ученики женской воскресной школы для рабочих из повести Вл. Муринова «Воскресники» (1900, II—IV),— все они не единым хлебом живы. Для рабочей темы в беллетристике журнала оказался особенно существенным аспект культуры, понятой в наиболее широком смысле — как новая духовпость человека труда (а не как его просвещение в смысле умеренного культуртрегерства) , несовместимая с «культурным» капитализмом.
Что же касается переводных произведений, то в них чаще всего появляется значительно более традиционный образ безответного раба капитала. Характерны произведения польских писателей («Бездомные» С. Жеромского; повесть А. Грушецкого «Гутиик» — 1899, X—XI; подборки стихотворений в прозе А. Немоевского — 1899,
VI, 1901, I; и др.)* Несколько особняком в этом ряду стоит роман Э. Золя «Труд», печатавшийся в первых четырех книжках за 1901 г. (Ввиду закрытия журнала удалось поместить только первую часть произведения.) Эта социально-философская утопия, отмеченная многими слабостями, интересна, однако, поисками новых путей к современной теме. В окружающем его мире писатель видит не только попранный труд (изображая его целиком в традициях натурализма), но и залоги будущего освобождения труда, запечатленные в романтизированном образе пролетария — властелина, который «был великолепен в этом пламенном разгаре работы, в этой победе человека над материей» (I, 202). Этот двойственный характер изображения труда (как проклятия и как творчества) по-своему соотносится с «духовностью» русской темы о пролетариате, как она предстает в «Жизни».
7
Отношение к деревне должно было, естественно, стать одним из основных опознавательных признаков издания, стоявшего иа переднем крае схватки с народниками. Это касалось не только социологов и экономистов, но и беллетристов. Стоит еще раз напомнить высказывание Горького о задачах «Жизни» («слить народничество и марксизм в одно гармоничное целое»), подразумевавшее, как мы уже говорили, не тяготение к народничеству, а оппозицию догматической «жестокости» в духе «легального марксизма», особенно сказывавшейся во взгляде на деревню».
Примечательно, что новую «Жизнь» открывает именно произведение о мужике, заключающее объективно полемическое содержание. Это рассказ Горького «Кирилка», с которого начинается первая книжка за 1899 г. Рассказ, в котором мужик накормил краюшкой мякинного хлеба, имевшего «запах нотной овчины», земского начальника, купца, псаломщика и интеллигента либерального толка (от лица которого идет повествование), живо напоминает — и общей ситуацией, и вложенным в нее смыслом — известную щедринскую сказку о том, «как одии мужик двух генералов прокормил» 493. Перед нами своего рода реализация метафоры («мужик-кормилец»), широко популярной в демократической — в том числе народнической — литературе. В невзрачном, «изжеванном» с виду «мужичонке» угадываются задатки недюжинной внутренней силы и значительности, опровергающие злостную клевету на крестьянство в словах земского начальника и лебезящего перед ним купца («раса дикая... племя тупое, умы осиновые...» и т. п.). Но косвенно стрелы нацелены и иа «жестоких марксистов», тоже ведь трактовавших мужика как низшую «расу» в сравнении с типом городского человека. В «Кирилке» видели близость к Гл. Успенскому, народник Скабичевский весьма сочувственно отозвался о рассказе. Между тем противоречивый и пестрый характер горьковского героя явно не согласуется и с народническими представлениями о цельности крестьянского типа. Цельность эта только чаемое. Она впереди, а не позади. Намек на это заключен в символическом образе «могучей, прекрасной» реки, очищающейся ото льда, с которой внутренне связан Кирилка.
Так и в других произведениях писателя, опубликованных в «Жизни». Приниженный, с виноватой улыбкой мужик из «Фомы Гордеева» (появляющийся в сцене кутежа на лесной пристани) неожиданно, в песне, обнаруживает свою красивую и сильную душу. Как бы ни был противоречив герой повести «Мужик», он несет глубоко позитивную тему творческих возможностей породившей его массы. Характерно, что типично «струвианская» реплика о «степени высоты самосознания у мещанина как жителя города, как человека более культурного, чем мужик с его первобытным миросозерцанием» (1900, III, 135), вложена в уста одного из самых неприятных персонажей повести — омещанившегося иителлигента-разпочинца Кропотова.
С неизменным сочувствием относятся к мужику и другие авторы «Жизни». «Их» деревня еще не затронута новыми веяниями; она в крайней степени обнищания, разорения, столь же нища умственно и, однако, сохраняет душу живу. С мягко сострадательной, лирической интонацией пишут о бедствиях своих героев С. Гусев-Орен- бургский (печатавшийся в «Жизни» с конца 1898 г.) С8, В. Брусянин (сотрудничавший в журнале с его основания) 494. В том же ключе написап и ряд произведений родственной украинской литературы (повесть М. Коцюбинского «Ради общей пользы» — 1899, XII; отдельные рассказы Ол. Мартовича, В. Стефаника, И. Франко, О. Кобылян- ской). Они значительно укрупняют крестьянскую тему в журнале. Можно говорить па этих примерах о некоторой типологической общности, при сущей ряду явлений деревенской литературы 90-х годов. В большей или меньшей степени она освобождается от двоякого рода крайностей: чрезмерной «беспощадности» в духе литературного «шестидесятничества», с одной стороны, и чрезмерной идеализации в литературе последующего времени. В произведениях, о которых идет речь (очень неравноценных), трезво критический взгляд на крестьянскую жизнь соединяется с поисками в ней высокого нравственного потенциала, но вне народнической или какой-либо другой патриархальной «нормы».
Впрочем, патриархальные симпатии тоже отозвались в «Жизни». Отозвались в произведениях, написанных как раз молодыми писателями — Буниным и Скитальцем. Конечпо, те критики и читатели, которые увидели в «Антоновских яблоках» Бунина (1900, X) лишь скорбь по исчезающим помещичьим гнездам и не заметили общечеловеческого настроения, явно обедняли рассказ. И все же: «Хорошие девушки и женщины жили когда-то в дворянских усадьбах!» (162); «Перевелись витязи на святой Руси» (157; фраза, позднее ушедшая из текста). На фоне общей ч непримиримости в журнале к дворянскому прошлому такие ноты могли восприниматься как диссонанс. В пьесе «Старый дом» приятеля Бунина А. Федорова, напечатанной в той же книжке, что и «Антоновские яблоки», дворянско-крепостническое наследие представало зловещим символом всего «жестокого и преступного, порожденного рабством и пороком» (39). Правда, никакого пиетета перед крепостным временем нет и у Бунина. Он поэтизирует в основном те свойства патриархальной личности, которые были меньше причастны к ее социаль ному бытию и больше к природному. Он любуется «здоровьем, простотой и домовитостью» усадебного быта, который приобщал человека к стихии «естественной» жизни. Но, обнаруживая некоторые истинные ценности в уходящем укладе, он не различает новые ценности в сменяющей этот уклад форме жизни495.
В опубликованной вслед за «Антоновскими яблоками» повести Скитальца «Октава» (1900, XI) нет и следа усадебной ностальгии. Она проникнута мятежным, бунтарским пафосом. Но и здесь по-своему развита тема «естественного» человека. Мятеж героя повести, деревенского плотника Захарыча (одно время служившего певчим в городе),— это конфликт природной стихии души, средоточием которой является патриархальная деревенская жизнь, с современным буржуазным городом, в котором «жить по совести и по настоящему закону нельзя» (171). Мотив губительного отрыва от земли, пороков большого города, в котором «как ровно одичали все», возникает и в рассказе А. Баранова «Скитальцы» (1899, VIII). Скажем и о большом романе французского писателя Р. Базена «Умирающая земля» (1899, VI—IX), написанном со своеобразной силой и патетикой, в котором воспета уходящая «власть земли» и оплакана гибель корневых устоев крестьянского быта под воздействием злой силы буржуазного города.
Чем объяснить появление таких произведений в журнале? Может, это и есть умышленная народническая «прививка» к его платформе? Естественнее предположить широту позиции редакторов художественного отдела. Чуждые воззрениям подобного рода, они смогли оценить, однако, трезвость этих произведений (как оценили, например, трезвость «восьмидесятника» Баранцевича), проникнутых патриархальными симпатиями, но в основном лишенных патриархальных иллюзий насчет воскрешения прошлого. «Ты приспособлен к древней пастуше ской жизни, а теперь жизнь другая...» (1900, XI, 170) — говорит герою повести Скитальца один из персонажей. Неотвратимость истории подчеркнута в «Антоновских яблоках» уже подзаголовком рассказа — «Картины из книги „Эпитафии“». Роман же Базеиа — это поистине реквием, похоронного звучания которого не может заглушить робко утешительная нота в конце повествования.
Особенно веское и художественно совершенное слово о волновавшей всех смене исторических вех сказал в журнале Чехов. Заполучить для «Жизни» его произведения настойчиво стремились в течение 1899 г. Горький и Поссе. В конце года писатель передал журналу повесть «В овраге» (1900, I). Редакторы приняли ее с радостью; позднее Поссе назвал ее «лучшим беллетристическим произведением» «Жизни» (Поссе, 155). Но еще в декабре 1899 г. Чехов поделился с М. О. Меньшиковым своими сомнениями насчет возможности ее публикации: «В этой повести я живописую фабричную жизнь, трактую о том, какая она поганая,— и только вчера случайно узнал, что „Жизнь“ — орган марксистский, фабричный. Как же теперь быть?» 496. Опасения не подтвердились, но они имели основание. Произведение и в самом деле решительно расходилось с духом «легально-марксистской» доктрины. Достаточное о ней понятие писатель мог получить хотя бы из рецензии П. Струве на «Мужиков», помещенной в майском, 8-м номере «Нового слова» за 1897 г. и вызвавшей тогда немалые критические толки 497. Об этой рецензии сказано в соответствующей главе пашей книги. Напомним только, что статья Струве, верно отмечая чуждость чеховского произведения народнической идеализации деревни, вместе с тем толковала его в духе «легального марксизма», приписывая писателю представление о городском или порожденном «городскими влияниями» типе человека (неважно, будь то «фабричный рабочий», пли «эксплуататор», или половой Славянского базара, как в повести) как о «высшем типе
личности» перед низшим, деревенским. Ничего подобного у Чехова не было498. И совсем не исключено, что, замышляя новое произведение о деревне, ои помнил о превратном восприятии его отношения к крестьянству.
У повести «В овраге» двойной «адресат». Писатель и здесь противится представлениям о крепости патриархально-крестьянских устоев, но одновременно противится и восхвалениям новой экономической силы. И характерно, что этот второй акцент еще красноречивее. Повесть открывается выразительной картиной опустошения природы «отбросами» фабрик, приобретающей широко обобщенный смысл. И до конца произведения путь капитала рисуется как путь нравственного опустошения жизни, бесчеловечности, преступлений. Особенно важно сопоставление характеров, представляющих разные уклады жизни. Самый крупный буржуазный хищник, Аксинья, на- I делена активностью, неуемной энергией. Антиподы же | ее — смиренные деревенские люди, безропотные жертвы. | И, однако, в глубинной своей сути это сопоставление заключает иной, противоположный (даже несколько неожиданный с точки зрения «Мужиков») смысл. Активность людей типа Аксиньи, торжествующая в настоящей действительности, в конце концов бесплодна и ущербна. Патриархальные же герои произведения (Костыль, Липа и др.), которые попраны и подавлены, несут в себе такие высокие и неискоренимые начала нравственности, добра, красоты, которые предрекают гибель миру зла и неправды. Симптоматично, что Н. К. Михайловский, не принявший чеховских «Мужиков», увидевший в них лишь «самые поверхностные наблюдения» 499, оценил «как новый шаг вперед» повесть «В овраге» 500. Что озна- . чало все это?
Позволим себе небольшое отступление. Перед самым появлением чеховской повести, в «Мире божьем» (1899, XII) закончилось печатание путевых очерков Н. Г. Гарина-Михайловского «Карандашом с натуры. (Из путешествия вокруг света чрез Корею и Манчжурию)», в ко- торых запечатлен, в частности, образ патриархальной жизни народа (на примере современной Кореи). И характерно, что горячий сторонник индустриальной цивилизации, порой даже преувеличивающий блага буржуазного прогресса, Гарин двойственно отнесся к патриархальному укладу. Он высмеял утопические мечтания о возврате к «первобытной идиллии», но одновременно был покорен некоторыми сторонами природного, «естественного» состояния народной души. Он переживал потерю ряда этих качеств на пути человечества от «младенчества» к зрелости как прискорбную утрату, помышляя о возрождении их в будущем.
Нечто сходное мы видим у Чехова. И для автора повести «В овраге» ответы на все — в будущем. Просветленный образ грядущего (не публицистически отчетливый, как у Гарина, а поэтически обобщенный) определяет тональность повествования7С: Но в духовный «состав» будущего должны войти элементы извечпой народной правды. Их находит писатель в отдельных свойствах патриархального сознания, еще не зараженного духом буржуазного хищничества. Очень важно, однако, что для Чехова они — достояние не только патриархальной, но всечеловеческой психологии. Устами и помыслами героев «В овраге» говорит не какая-либо отдельная часть народа, а народ в его общем существе, в его идее, народ в том смысле, который вложен писателем в его известные слова: «все мы народ» 501. Ведь с простонародным голосом соединяется в повести и голос самого автора: «И как ни велико зло... все иа земле только ждет, чтобы слиться с правдой» (отд. I, с. 220).
Конечно, не только для Чехова, но для литературы и общественной мысли 90-х годов в целом принципиально важна была эта идея: «все мы народ». Если в былые времена трудовой народ олицетворялся прежде всего в крестьянстве, то на рубеже веков, с всемерным усложнением социальной структуры общества возникают различные и соперничающие между собой взгляды на это. Лев Толстой до конца дней своих был убежден, что подлинный народ — только крестьяне. В том же убеждены были и многие из ортодоксальных народников. С другой стороны, несколько позже в определенных кругах социал- демократии отчетливо оформятся представления о реакционности крестьянства (меньшевики), о пролетариате как единственно революционной силе, творце особой, замкнутой в себе культуры (группа Богданова). Именно в журналистике 90-х годов, у «экономистов» и «легальных марксистов», мы находим истоки этих взглядов. На «„знамени лучших органов литературы“ будет стоять не „народ“,— писал В. Богучарский в журнале «Начало»,— а другое слово, выражающее определенную часть народа...» 502 Публицист не только опровергает здесь — в полемике с «Русским богатством» — социально нерасчле- ненные, недифференцированные народнические понятия
о народе «вообще» (обнаруживая за видимой свободой от классовой ограниченности классовую же проповедь архаических «земледельческих идеалов»), но, по существу, вовсе отказывается от широкой и общей категории «народность». Между тем истинно марксистским было представление о пролетарской идеологии как выражении общенародных интересов.
Все это прямо относилось к художественным процессам. Зрелость социальной мысли в литературе порубежного времени в значительной мере поверялась тем, насколько ей было доступно понимание парода как целого, разумеется, сложносоставного целого. В журнале «Жизнь» явственно выразилось это понимание, несмотря па значительную роль, какую играли «легальные марксисты» в научном отделе. Оно выразилось в литературной критике (прежде всего у Леси Украинки), отчетливо сказалось в беллетристическом отделе и особенно красноречиво — в том свободном от предубеждений отношении к «мужику», которое отличало и произведения Горького, и чеховскую повесть «В овраге», и публикации других литераторов.
Широта подхода к проблеме народа и народности определяет одну из существенных сторон литературной позиции журнала, еще раз демонстрируя особые пути художественной мысли в журналистике той поры.
8
От социологической, условно говоря, проблематики беллетристического отдела «Жизни» перейдем теперь к его философской проблематике. И здесь, как и в других отделах, характерно соединяются эти два аспекта.
Мы упоминали уже, что Андреевич (не без преувеличений, но справедливо по сути) приветствовал в Горьком преодоление эмпиризма «этнографической» беллетристики и обращение к высшим, всеобщим запросам духа. И был прав, воспринимая, например, Фому Гордеева не только как конкретный образ социального отщепенца, но и как своеобразное воплощение «общечеловека». Ведь и сам автор писал о своем герое, что он «не типичен... как представитель класса, он только здоровый человек, который хочет свободной жизни...» 503. Этот пафос «здорового человека» и «свободной жизни» соприкасался с чеховским пиететом («мое святая святых») перед сущностными силами человека, в ряду которых — «здоровье» и «абсолютнейшая свобода» 504. Наряду с исторически конкретной мыслью для обоих писателей очень важна в это время философски всеобщая мысль. В их произведениях той поры («Случай из практики», «В овраге» Чехова; «Фома Гордеев», «Трое» и др. Горького) современный общественный уклад жизни оценивается и с точки зрения «естественного» сознания: он обречен не только в силу своих реальных внутренних противоречий, но и своей несовместимости с законами человеческой «природы». Преодолеть узко социологическую замкнутость взгляда, оставаясь вместе с тем на глубоко социальной почве,— такова суть этого движения мысли, весьма важного и для самого журнала, и для литературы того времени в целом. Оно противостояло другой всеобщности мысли, которая пренебрегала социальным во имя «вечного» и выразилась в модернизме.
Модернистское веяние в «Жизни» сказалось особенно полно в романе 3. Гиппиус «Сумерки духа» (1900,
V—VII). В переживаниях й сомнениях основных героев, их личных отношениях запечатлена борьба между рационализмом, позитивизмом, отравившими душу современного человека, погрузившими ее в «сумерки», и ростками нового религиозного сознания, одно из высших выражений которого видится в любви — «обычной» любви мужчины и женщины, но возвышенной до святости («Я в тебе... люблю Другого» — VII, 5). lie только от позитивизма, но и от опустошенности декаданса с его «себе послужи», «люби минуту, себя люби» (VI, 4) призвана избавить человека новая духовность. Однако идея люб- ви-религии по сути тоже эгоцентрична, ибо во имя отрешенного служения Богу в интимном чувстве требует отказа от безрелигиозной «веры в добро, в общественные интересы» (VI, 5); дух против всего «внешнего», он выше земных добра и зла. Помимо «Сумерек духа», ничего модернистски цельного и крупного в прозе «Жизни» больше не было505. Можно напомнить еще о рассказе JI. Гуревич «Седок» (1900, I), сюжетный мотив которого, вызывающий в памяти чеховскую «Тоску» (горькие переживания извозчика, тоска одинокой души), приобретает, несмотря на внешне реалистическую фактуру повествования, смутно импрессионистскую, а порой и почти мистическую окраску506. К публикациям из зарубежного нового искусства относится пьеса Метерлинка «Синяя борода» (1900, IX).
Тяготение к философичности, предпочтение бытия быту припимало в журнале и другие формы — противостоящие модернистским, но в духе значительно более отвлеченной социальности, чем «горьковская». В феврале .1901 г. Горький писал Бунину по поводу его книги «Листопад. Стихотворения», вышедшей в январе: «Люблю я... отдыхать душою на том красивом, в котором вложено вечное, хотя и нет в нем приятного мне возмущения жизныо, нет сегодняшнего дня, чем я, по преимуществу, живу...» 507. «Вечное» Бунина не было все-таки равнодушным к «сегодняшнему дню». И это, в частности, демонстрируют его произведения из «Жизни». Даже в поэзии Бунина, пейзажной лирике, выразились, пусть косвенно, социальные и духовные коллизии современности, не говоря уже о прозе (мотив исторических сдвигов в «Новой дороге» и «Антоновских яблоках»; преодоление близкого декадентскому, мистико-пессимистического ощущения бытия в рассказе «Туман» — 1901, IV). Но справедливо, что в бунинском «вечном» отсутствовал дух «возмущения».
Л. Андреев, напротив, был воинственно непримирим к окружающему его злу. Его философия жизни совсем другая, чем у Бунина. В двух его напечатанных «Жизныо» рассказах — «Рассказ о Сергее Петровиче» (1900, X) и «Жили-были» (1901, III) 508 — предстала ведущая особенность всего андреевского творчества: стремление осмысливать текущее и временное в плоскости бытийпого, всеобщего. При этом религиозные искания модернизма были чужды писателю, оп отвергает их как утешительные. В «Рассказе о Сергее Петровиче» свою идею мятежа .против враждебных сил во имя независимости внутреннего «я» он попытался основать на идеях Ницше, но своеобразно. Мысль о ницшевском «сверхчеловеке» связывается у героя его произведения с представлением о- «существе, которое полноправно владеет силою, счастьем и свободою» (70), не попирая при этом ближнего и пе ради эгоцентрического самоутверждения.
Это особое отношение к Ницше заслуживает внимания уже потому, что оно было свойственно в ту пору не только Андрееву. Начиная с 90-х годов, когда имя немецкого философа становится широко известным в России, признаки сочувственного интереса к нему можно обнаружить и в прогрессивной общественно-литературной среде — от Н. К. Михайловского до А. В. Луначарского. Те из ее деятелей, которым так или иначе импонировал Ницше, ценят его критику мещанства, христианской религии, хотят видеть в нем частичную опору в борьбе за освобождение личности. Они отделяют идею активного «я» в его философии от агрессивных и мизантропических ее сторон. Через переосмысленпого Ницше выражается содержание, далекое в конечном счете от собственно ницшеанства.
В формирование подобного взгляда «Жизнь» внесла свою лепту. С конца 1898 г., когда в журнале появляется первый развернутый материал о Ницше (предисловие П. Гаста к книге «Так говорил Заратустра» в переводе с немецкого Н. 3. Васильева, друга Горького509 — 1898, т. XXIV (дек.), № 35—36), эта тема не уходит с его страниц: печатаются фрагменты сочинений Ницше, статьи о нем и рецензии на его книги, мемуарные свидетельства. Самой большой из публикаций была статья Андреевича «О Нитче» (1901, IV). Написанная в целом в восторженном тоне, статья содержала, однако, трезвые призпания: «Как всякая индивидуалистическая система... система Нитче ничего положительного» — в смысле общественной платформы—«не дает» (318); ей присущи «отталкивающие» стороны, которые нельзя ни «затушевать», ни «извинить» (299); она проникнута «полным отвращением к демократическим веяниям эпохи» (298). И однако Ницше велик своим «гордым вызовом» «бур- жуазпо-материальному строю» и его «господствующему принципу — человек есть не цель, а средство» (229), своей проповедью «личного могучего творчества» (309).
Статья Андреевича достаточно точно характеризует общее восприятие ницшевской философии в «Жизни», с которым соприкасается не только позиция J1. Андреева, но отчасти и молодого Горького. Еще в конце 1897 г. он писал A. JI. Волынскому: «Ницше... нравится мне. А это — потому, что, демократ по рождению и чувству, я очень хорошо вижу, как демократизм губит жизнь, и понимаю, что его победа будет победой не Христа, как думают иные,— а брюха» 510. Не истинному демократизму противится Горький, а расхожим представлениям о нем как о духовном нивелировании личности. Именно в этом контексте ницшевская апология самоценного «я» оказывается притягательной для писателя, притягательной не своими социальными итогами (развенчанными, например, в образе Якова Маякина), а понятием о сущностных силах человека: его воле к жизни, изначальной творческой энергии.
Характерное стремление трансформировать ницшеанскую идею в духе гуманности заметно и в некоторых переводных произведениях, печатавшихся в журнале. Например, в переведенном с немецкого романа Р. Штраца «Белая смерть», опубликованном еще в 1897 г. (т. VII, № 19-21; т. VIII, № 22, 23-24; т. IX, № 25), в рассказе Кобылянской «Valse m?lancolique» (1900, XII). Упомянем и о некоторых переводах из мировой классики, по-своему отразивших интересующую журнал проблематику. В 10-й и 11-й книжках за 1899 г. появилась стихотворная драма «Ченчи» Шелли. Главный ее герой своеобразно предвещает ницшевского сверхчеловека с его позицией выше добра и зла. Во всяком случае, именно так, современно, перевел и истолковал К. Бальмонт классическое произведение511. Образ самоутверждающейся личности, бросающей вызов миру, возникает в «Трагической истории доктора Фауста» К. Марло — другом баль- монтовском переводе (1899, VII—VIII). В преднослан- ной ему статье «Несколько Слов о типе Фауста» Бальмонт характеризует «фаустиапский» мотив в мировой литературе как выражение «демонизма» человека* стремящегося «перейти за пределы возможного силою соприкосновения с духом зла» (171). Герой 1 Полли — чуть ли і го инфернальный злодей, герой Марло — дерзкий бунтарь. Но оба они в конечном счете связываются для Бальмонта с мыслыо об индивидуалистической личности, пожелавшей «выйти за пределы своего собственного «Я»...'> (174),— и мыслью неоднозначной: «сверхчеловек» возвышен исключительностью своих свойств и одновременно наказан проклятием отчуждения.
Как видим, и прямой, и косвенный интерес к ницшеанству (часто перетолкованному) достаточно заметен в «Жизни». Вместе с тем он был только одним из симптомов значительно более общих тенденций — отхода от плоско эмпирических, позитивистских методов познания мира, тяготения к широкой сущностной проблематике, неприятия концепции фатального детерминизма, новых подступов к проблеме «личность — среда». Но поиски шли в разных направлениях, приводили не только к различным, но и прямо противоположным (у реалистов и модернистов) решениям. В связи с публикацией романа 3. Гиппиус «Сумерки духа» недовольные рецензенты писали, папример, об «окрошке из марксизма и декадентства» в журнале512. Упреки в эклектизме высказывались и по другим поводам. Они имели основание, хотя относились больше к научному отделу издания, чем к беллетристическому. Ведущая линия выдерживалась здесь достаточно последовательно, по одновременно отразились и некоторые другие пути художественной мысли.
Поэзия журнала (в наиболее выразительных образцах) по-своему тоже запечатлела двойственную проблематику издания, сопрягавшую интерес к социальным и философским вопросам.
Для гражданской лирики «Жизни» (как и для прозы журнала) характерно соприкосновение «восьмидесятни- ческого» и «девятидесятнического» настроений. В стихах JI. Медведева и некоторых других стихотворцев возникают мотивы опустошенности, безверия, бесполезности борьбы, «ночи без рассвета». Но этому противостоит эмоциональный тон, соединяющий героику, бурную мя- тежность и гпевную инвективу, который по-разному выразился в стихах В. Г. Богораза (Тана), бывшего народовольца, чья поэзия в 90-е годы пережила определенную эволюцию, и, с другой стороны, С. Г. Петрова (Скитальца) 513. Отметим в этом же ряду" и переводы стихотворений Ады Негри, итальянской поэтессы из демократических низов, личпостыо и творчеством которой интересовались тогда в России.
Если Тан и Скиталец (пусть порою несовершенно, риторично и декларативно) обогащали гражданскую лирику «Жизни» активной нотой, то Бунин и Бальмонт возвысили до искусства и до живой мысли «чистую» лирику в журпале. В основе художественного мышления Бунина — идея своеобразпого «пантеизма», воспринимающего человека частью природного целого. Исходная точка лирики Бальмонта (регулярно печатавшегося в журнале начиная с мартовской книжки 1899 г.) — одинокое «я». Лирический герой одного из напечатанных «Жизнью» его стихотворных циклов (1899, XI) то в жажде самоутверждения славит стихийную, хищную силу, буйство ипстинкта, то, устрашенный миром, ищет спасения в полном отчуждении. Но и замкнутость в собственном «я» — тоже драма. При всей вычурной броскости стихотворений Бальмонта в них привлекает достаточно сложное отношение к извечной проблеме «я в мире» (как сложно было отношение поэта и к «героям» его переводов из Марло и Шелли). Оно тте сводилось к апологии анархического своеволия, вызывавшей многочисленные критические отповеди,— в частности, по выходе сборника Бальмонта «Горящие здания» (май 1900), куда вошли и «жизненские» стихи. Примечательно, что Горький защитил автора книги от односторонних упреков (в опубликованной «Нижегородским листком» 14 ноября 1900 г. рецензии «Стихи К. Бальмонта и В. Брюсова») 514.
С Буниным и Бальмонтом, самыми крупными поэтами «Жизни», связано и художественное обновление поэтического слова в журнале. Оба они освобождают лирическую поэзию от условно-поэтического шаблона, которым она была перенасыщена в конце века (много примеров такого рода найдется и на страницах «Жизни»), возвращают ее к образу в точном значении этого слова, но действуя на разных путях. У Бальмонта это путь музыкально-импрес- сионистской образной стихии. У Бунина — путь реалисти- чески-изобразительной конкретности, демонстративной ясности и простоты поэтического образа, что проявилось особенно в напечатанной журналом поэме «Листопад» (1900, X) У1. Но это уже новая тема, относящаяся к области стилевых процессов.
9
Некоторые тенденции художественного перевооружения, происходившего на рубеже веков в нашей литературе, отразились в «Жизни» особенно выпукло. Речь идет прежде всего о художественных сдвигах в молодой реалисти- ческои прозе. Возникшим в ней представлениям об отношениях между личностыо и средой, связанным с поисками активных начал жизни, сопутствовала и активизация поэтики, нарастающее «участие» автора в своем произведении.
Процесс видоизменения художественной системы русского реализма в направлении ее дальнейшей активизации начинается, по существу, уже со второй половины XIX в. Некоторые из современных исследователей (прежде всего Г. А. Бялый, В. И. Каминский) особенно подчеркивают в этом смысле значение 80-х годов, связывая художественное обновление реализма (в разных формах) с творчеством той поры Щедрина, Гл. Успенского, Гаршина, Короленко, Чехова и других писателей. Вместе с тем па протяжении 80-х и большей части 90-х годов к вершинным явлениям реализма еще недостаточно приобщалась широкая демократическая беллетристика. Особенно заметной в ней оставалась патуралистически-ониса- тельиая стилевая тенденция (укрепившаяся тогда же, в 80-е годы). И молодой Горький был в общем и целом прав в оценке литературно-художественного потока своего времени, загромождающего «память и внимапие людей мусором фотографических снимков с их жизни, бедной событиями...» (рассказ «Читатель», 1898). Но именно в это время положение начинает постепенно меняться. Демократическая литература все активнее воспринимает уроки мастеров. Движение пошло вширь, хотя и не устранив противостояний, существовавших в реалистическом направлении. Теперь именно в литературном потоке, причастном к натуралистическому веянию, возникают иные устремления — отношение к «пассивной» изобразительности как к тяжкому бремени, которое подавляет активное самовыявление художника 515.
На рубеже веков художественные тенденции (истоки которых относятся к более раннему времени) проявились с особой интенсивностью и качественной новизной. В молодой русской прозе они прежде всего выразились в творчестве Горького. Выразились независимо от жанра и рода — не только, к примеру, в «откровенной» форме художественно-публицистического фельетона («О чёрте» и «Еще о чёрте»), но и и форме эпического повествования. Это хорошо видно именно в «Жизни», где и началось, по существу, горьковское эпическое творчество (первые романы), непосредственно соприкоснувшееся тут же, в журнале, с другим, натуралистически окрашенным повествовательным типом и резко отделившее себя от него. Спор между «восъмидесятничеством» и «девятидесят- ничеством» предстал в журнале и как стилевая проблема. Воздействие натуралистического уклона, влиятельного в литературе прошедшего десятилетия, еще очень заметно и в «Жизни». Не только, например, у «восьмидесятника» Баранцевича или более молодого Тимковского, не говоря уже о ряде третьестепенных беллетристов, заполнявших страницы журнала в первые годы его существования (1897—1898). Инерция стиля дает знать о себе и у таких литераторов, как Чириков и даже Вересаев, лриоб- щавшихся к действенному современному миросозерцанию.
Но старому воспротивилась властная художественная тенденция, «инициатором» которой в журнале и был Горький,— преодоление пассивной изобразительности в духе натурализма на путях «лирики» в широком значении слова, лирики как интенсивного самовыявления художника. Подробная социально-бытовая описательность присуща и горьковским повествованиям (особенно — крупным). Но она преображена активной авторской позицией, которая осуществляется прежде всего внесением романтического пачала в реалистическое художественное целое. Начало это предстает и как противопоставление массовидной повседневности не типичным для нее, исключительным, несущим потенцию героического явлениям; и как «преодоление» среды в духе «вечного романтизма» (о котором в связи с Горьким писал Андреевич), возведение окружающей «эмпирии» ко всеобщностям человеческой жизни; и, наконец, как феномен поэтического языка, насыщепного патетически приподнятой, символикообобщенной, лирико-метафорической образной речью.
Горький стоял у истоков целого стилевого течения в молодой прозе. Юмористическая пресса начала 900-х годов окрестила «подмаксимовиками» таких разных писателей, как Андреев и Скиталец, первые значительные произведения которых появились в «Жизни». Их сближало с горьковским творчеством ощущение напряженного драматизма текущей действительности, которое нашло исход в обращении к «субъективной» поэтике — особо экспрессивной, сгущенной, «несдержанной» (по слову Чехова о стилистике раннего Горького). Новые веяния затронули и некоторых эпигонствующих литераторов-прозаиков и поэтов. В августе 1900 г. Бунин писал Федорову, отзываясь, по-видимому, на некоторые его публикации из «Жизни»: «Ты положительно с каждым месяцем пишешь стихи все лучше... но что это ты делаешь а 1а Горький эти дьявольские преувеличения?» 516
Самому Бунину были всегда чужды «преувеличения» а 1а Горький. Вместе с тем и его творчество, особеипо проза (о стихах в этом смысле уже шла речь), деятельно участвовала в процессе обновления искусства, но в грапи- цах иного стилевого течения, пе приемлющего экспрессивного сгущения красок, соединяющего стремление к лирически наполненному слову с объективным «спокойствием» описаний. Это была другая, по-своему не менее подчеркнутая, активность стиля. Характерны изменения, происходившие в бунинской новеллистике конца 90-х — начала 900-х годов, некоторые из образчиков которой увидели свет в «Жизни» («Антоновские яблоки», «Новая дорога», «Туман»). Реалистическая бытопись этих произведений, не утрачивая живописно-изобразительной точности, интенсивно окрашивается художническим «настроением», сквозь призму которого видится «внешняя» жизнь; проза сближается с поэзией. Повествовательная форма и у Бунина обновляется на путях «лирики». Сознавая современность своих поисков, он писал В. С. Миролюбову в 1901
г.: «И разве часть моей души хуже какого-нибудь Ивана Петровича, которого я изображу? Это у нас еще старых вкусов много — все „случай“, „событие“ давай» 517.
В «Жизни» сочувственно относились к этим исканиям. Опыты лирической прозы достаточно широко демонстрировались в журнале. Особенно много произведений такого типа принадлежало печатавшимся в «Жизни» польским и украинским писателям: стихотворения в прозе Немоев- ского, рассказы и очерки Серошевского, исповедальнолирическая повесть Тетмайера «Омут» и его же стихотворения в прозе, произведения Кобылянской. Журнал и в этом случае обнаружил интерес к новому.
10
3 октября 1900 г. Поссе писал Горькому: «„Жизнь“ по- истине величаво поднимается кверху» 518. Сказано, пожалуй, чересчур патетично, но справедливо по сути. На пороге нового века журнал, действительно, набирал высоту. Новые планы и перспективы издания свидетельствовали о поступательном движении, которое было в очень скором времени прервано.
Еще более представительным, чем раньше, должеп был стать художественный отдел. Упрочивались отношения с Чеховым, обещавшим «Жизни» свое новое прозаическое произведение (после повести «В овраге»). Укреплялись позиции молодых художников горьковского окружения. Через «Жизнь» опи связывались со «Знанием» («У нас теперь два общих больших дела: „Знание“ и „Жизнь“» 519). В первых номерах за 1901 г. анонсировался выход книг в «Библиотеке „Жизни“» — приложении к журналу; среди них — «Фома Гордеев» Горького и «Конец Андрея Ивановича» Вересаева. Предполагалось выпустить в этом же издании сборник произведений Андреева. Горький рекомендовал редакции «Жизни» издать стихи Бунина 520. Не реализованные ввиду закрытия журнала замыслы осуществляло затем товарищество «Знание».
Очень важный факт — привлечение к «Жизни» JI. Н. Толстого, поздняя деятельность которого (и в первую очередь «Воскресение») высоко оценивалась в журнале. «Старик не стоит на месте, идет дальше и придет к нам» 521,— уверял Поссе не без определенных оснований. Сохранилось интересное письмо JI. А. Суллержицкого к Поссе от 5 октября 1900 г., рассказывающее об отношении Толстого к «Жизни» и предложении сотрудничать в ней: «Я был на днях у Льва Николаевича и говорил с ним по поводу „Жизни“. Он как раз перед этим получил новый номер вашего журнала и, просмотревши, просил меня передать вам, если увижу вас, что действительно „Жизнь“ ведется очень хорошо... Затем он говорил, что „Жизнь“ вообще теперь лучший журнал... На предложение же ваше он ответил не скоро; он говорит, что сейчас нет ничего готового, а „потом, как это сделать? Если дать Поссе, сейчас же начнутся обиды, почему не мне и т. д. Ужасно я этого боюсь...“, но мне кажется, что в общем форма вашего предложения ему понравилась, и я думаю, что если бы вы сами приехали бы к нему как-нибудь на этих днях ИЛИ вообще в этом месяце, то, мне кажется, вам удалось бы с ним сговориться» ". Уже 8 октября Поссе (вместе с Горьким) был в Ясной Поляне. Услышав ранее от художественного обозревателя «Жизни» П. Н. Ге, что Толстой закончил новую пьесу («Живой труп»), Поссе просит писателя дать ее для журнала, но Толстой ответил, что «есть лишь набросок, неразработанный и совершенно непригодный к печати» (Поссе, 190). Зато в декабре «Жизни» были предоставлены две статьи Толстого 10°. Сразу же по их получении Поссе сообщал Горькому (в уже цитированном письме от 11 дек.): «Л. Н. Толстой дал нам две вещи; одна — очень хороша, но обе нецензурны»522. В двадцатых числах декабря последовало запрещение одной из статей — «Неужели это так надо?» (точнее, ее фрагмента, предназначенного для публикации в журнале) 523. Другую статью (документальными данными о которой мы не располагаем), по-видимому, постигла та же участь 524.
Не состоялся (анонсированный на 1901 г. в качестве бесплатного приложения для подписчиков) научно-популярный сборник «Девятнадцатый век» со статьями Тимирязева, Горького, А. Н. Веселовского, Овсянико-Куликовского, Рубакина и др. по естествознанию, философии, социологии, истории, политической экономии, литературе, искусству. Не успели наладить сатирический отдел на манер знаменитого добролюбовского «Свистка», в котором предполагалось участие Горького, Чирикова, Андреева, Скитальца и который был явно призван усилить непосредственно обличительную тенденцию в журнале. Усиление этой тенденции обозначилось в 1901 г. и по другим направлениям.
Одновременно с нарастанием оппозиционной ноты в самом журнале резко активизируется в условиях революционного подъема оппозиционная общественная деятельность ряда участников «Жизни», послужившая одной из главных причин закрытия издания. Биография журнала в последние месяцы его существования не раз освещалась в критической литературе. Позволим себе поэтому ограничиться скупым перечнем основных фактов. После известной студенческой демонстрации 4 марта 1901 г. у Казанского собора в Петербурге (жестоко подавленной полицией), в которой участвовали Горький, Поссе и некоторые другие авторы и сотрудники журнала, за ним устанавливается усиленный надзор. Первым ударом по «Жизни» был арест Горького за революционную деятельность (и вместе с ним Скитальца) в ночь с 16 на 17 апреля в Нижнем Новгороде. Во второй половине апреля, после выхода четвертой книги, в которой, наряду с продолжением «Троих», была напечатана «Песня о Буревестнике», журнал был приостановлен, а редактор Поссе арестован (еще раньше арестовали официального редактора — издателя Ермолаева). В течение апреля—мая подверглись репрессиям близкие журналу писатели Вересаев, Чириков, Бальмонт, Галина — участники общественных протестов и других противоправительственных акций по поводу событий 4 марта. Руководитель «Жизни», освобожденный из заключения в середине мая, предпринял настойчивые попытки спасти издание. Редакция обращается в цензурный комитет с просьбой утвердить нового официального редактора журнала, А. Е. Преснякова; в фактические же редакторы намечается Овсянико-Кули- ковский 10\ Но судьба «Жизни» была предрешена. 8
июня 1901 г. последовал окончательный запрет журнала. «Искра» писала по поводу происшедшего: «Сотрудники „Жизни“ подвергаются арестам и высылкам потому, что они причастны к марксизму, с другой стороны, журнал закрыт не за „вредное направление“, но по случаю ареста сотрудников. Удивительная логика!» 525. «Логика», конечно, состояла в том, что и общественная деятельность участников «Жизни» за пределами журнала, и направление самого журнала оказались одинаково неугодными 10в.
Дальнейшее течение событий тоже известно. Поссе, после запрещения «Жизни» уехавший за границу (в предвидении нового и более длительного ареста), делает еще одну, на этот раз удавшуюся, попытку возобновить журнал. В апреле 1902 г. в Лондоне выходит первый помер заграничной «Жизни» как издания социал-демократической группы. «Жизнь» (в составе редакции, помимо Поссе,— В. Д. Боич-Бруевич, В. М. Величкина, Г. А. Кук- лин и др.). Всего — до начала 1903 г.— вышло шесть номеров (вместе с приложениями в виде «Листков „Жизни“» и брошюр «Библиотека „Жизни“»). Но, вопреки надеждам Поссе, новому журналу не удалось стать продолжением петербургской «Жизни». Это было совсем другое издание526. Общественно-политические темы занимали ведущее положение в заграничной «Жизни», ее оппозиционность была несомненной (здесь печатались, в частности, разоблачительные секретные документы — например, циркуляры царской охранки). Но конкретные политические задачи издания были достаточно неопределенны; к позиции группы «Жизнь» отрицательно относились как Ленин, так и Плехапов. После раскола в редакции, в результате которого часть сотрудников во _ главе с Бонч-Бруевичем примкнула к «Искре», журнал прекратил существование.
Что касается литературно-художественной стороны, у издания имелись заслуги. Их следует прежде всего отнести к публикациям революционной поэзии, которым не было места в легальной русской прессе,— например, стихотворения А. Я. Коца (в пятом, августовском номере помещен в его переводе русский текст «Интернационала»). В целом же намерение Поссе превратить журнал в трибуну свободного русского слова, в боевой орган писа- телей-демократов России, которые перестали бы «поддерживать своим художественным талантом подцензурную прессу» (как было сказано в редакционной статье «Освобожденная „Жизнь“» из первого номера), не осуществилось. Основные надежды, как и прежде, возлагались на Горького. Но писатель отказался сотрудничать в журнале, ответив Поссе в том смысле, что его, Горького, деятельность в России может принести несравненно большую общественную пользу, «чем если б тот же Горький задумал играть в Герцена даже при условии успешного исполнения этой роли» 108. Не приняли участия в новом издании и другие крупные писатели. Все ограничилось эпизодическими беллетристическими публикациями — в том числе и бывших участников петербургской «Жизни» (Гусева-Оренбургского, Баранцевича). Заграничная «Жизнь», любопытный факт русской журналистики, не стала, однако, представительным явлением в литературном процессе.
Расцвет журнала относится ко времени с 1899 по апрель 1901 г. Именно в эту пору «Жизни» удалось выразить некоторые важные тенденции общественно-литературного развития и занять одно из ведущих мест в русской журнальной прессе.
Еще по теме «жизнь»:
- ТЕМА 8. СМЫСЛ ЖИЗНИ И СЧАСТЬЕ
- 3.2. О смысле жизни
- 3.3. Цель жизни
- II жизнь 1.
- ПРЕДПОЧИТАТЬ ЛИ КИНИЧЕСКИЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ?
- СМЫСЛ ЖИЗНИ
- ЦЕЛЬ ЖИЗНИ
- §4. Трансформация взглядов на феномен жизни в философии Фридриха Ницше
- §5. Генезис идей «философии жизни» в исследованиях Вильгельма Дильтея
- §6. Понятие «жизненный порыв» в концепции философии жизни Анри Бергсона
- §7. Культура как форма жизни в философии Георга Зиммеля
- §8. Органическое как сущностная характеристика жизни у Освальда Шпенглера