К Мишле, Буркхардту и Монье восходит ставшая классической характеристика Возрождения как расцвета личности. «В Средних веках, — писал Буркхардт, — человек воспринимал себя лишь как расу, народность, партию, корпорацию, семью или как какую-либо иную форму общности»'. Напротив, в следующий период, по утверждению Монье, «все узы были освобождены, все цепи разбиты, все общности расколоты». Тогда-то на этих развалинах и рождается современный человек, «вырванный из своей среды, освобожденный от сообщества, освобожденный от традиции, сотрясая все то, что его ограничивало, и далеко отбрасывая свои пелены». Хотя и не следует полностью выступать против этого тезиса, его надо уточнить и углубить. Классическое Средневековье знало сильных личностей, был ли это только Poverello61 62 из Ассизи (которым религиозные власти того времени в одно и то же время восхищались и которого опасались) или Фридрих II, христианский государь на словах, но не по сути, которого иногда привлекал Коран, а иногда скептицизм. Повторим еще раз, что между Средними веками и Ренессансом не существовало общего и резкого разрыва. С другой стороны, было бы слишком легко и просто отделять знаменитых людей Возрождения от их естественной среды. Уже давно известно, что венецианские гуманисты XV в. принадлежали к городскому пат рициату. Но в недавнем американском исследовании (Л. Марти нес) было доказано, что аналогичные выводы можно сделать и относительно Флоренции. Оба самых знаменитых гуманиста, кап цлеры Республики, Колюччо Салютати и Леонардо Бруни относились к ста самым богатым жителям города. Поджо Враччоли- ни в 1458 г. владел капиталом, который ставил его наравне с главами аристократических семейств. Что касается Джаноццо Манетти.то он жаловался однажды Козимо Старому, что за свою жизнь он заплатил Республике налоги, сумма которых составила 135 тыс. флоринов. Все общество не могло бы представить подобную жалобу Pater patriaeМетодом выборки теперь изучено положение еще 45 лиц, которые были связаны с главными флорентийскими гуманистами в XV в., и обнаружилось, что 36 из них принадлежали к крупной буржуазии или дворянству, что трое происходили из богатых семейств, проживавших в области, подчиненной Флоренции, в то время как только шестеро родились в семьях, принадлежащих к мелкой буржуазии. Таким образом, флорентийские гуманисты и те лица, которых привлекала в их окружение новая культура, относились к привилегированным слоям общества. Можно даже рискнуть и утверждать, что, по крайней мере, во Флоренции сила гуманизма являлась силой самого правящего класса. Можно ли считать крупных купцов-банкиров Возрождения «исключительными» людьми, открыто презирающими запреты церковью ростовщичества, верящих только в реальности земного мира? Мы бы допустили психологическую ошибку. В целом они были консервативны в религиозном плане. В городе, перешедшем в протестантизм, Фуггеры оставались католиками. Существует множество фактов, доказывающих искреннюю приверженность большого количества предпринимателей этого времени к христианской вере. Франческо Датини предпринял в 1399 г., когда ему было 64 года, паломничество, продолжавшееся девять дней, и, пока оно продолжалось, ел только хлеб, сыр, плоды и не спал. Козимо Старый предоставил значительные суммы, чтобы построить церковь Сан-Лоренцо, завершить монастырь Pater patriae — отец отечества (лат.). Сан-Марко, расширить аббатство во Фьезоле и восстановить церковь Святого Духа в Иерусалиме. Два представителя банка Медичи в Северной Европе, Анджело Тани и Томмазо Портинари, заказали Мемлингу картину с изображением Страшного суда. Перейдем от художников к деятелям литературы: мы сразу же обнаружим, что Леонардо, Микеланджело, Ронсар, Шекспир и множество других нуждались в меценатах, без которых их карьера была бы невозможна. Что касается видных деятелей Реформации (Лютер, Цвингли, Кальвин), то, конечно же, они были бунтовщиками, которые «разбили цепи», но и они были вынесены наверх целым религиозным течением, идеи которого они сумели выразить; они воплотили некоторые глубочайшие устремления своего времени. Кроме того, следовало бы лучше проанализировать то, что в их учении еще содержалось из средневекового наследия. Даже в эпоху Ренессанса, когда многие из унаследованных традиций и идей оказались снова поставлены под сомнение, человеку было нелегко оказаться наедине с собой. Жанна д’Арк, столь удивительная и привлекательная личность, вынуждена была утверждаться на протяжении двух лет в обществе, еще очень враждебном к женщине. Она осталась верна своему предназначению, но погибла покинутая всеми. Ян Гус не получил в Констанце той поддержки, которую он имел в Чехии, Савонаролу, «обезоруженного пророка», Макиавелли подверг критике и дал ему прозвище, Мигель Сервет отрицал Троицу, Джордано Бруно слишком рано призывал к пантеизму — все они погибли на костре. Более осторожный, Коперник позволил напечатать свою замечательную книгу «De revolutionis orbium caelestium libri VI» только тогда, когда почувствовал, что к нему приближается смерть. Еще он позаботился о том, чтобы посвятить этот трактат Павлу III. Разумная предосторожность, так как спустя столетие инквизиция принудила Галилея отречься от своих «ошибок и ересей». После того как мы сделали эти замечания, следует отметить, что в эпоху Возрождения можно было видеть, как ослабляются социальные узы. Карьеру уже можно было делать и людям, не принадлежащим к прежней элите. Люди, которые не принадлежали к правящим классам, вызывали восхищение или привлекали всеобщее внимание. Сильные личности могли достичь полного расцвета своих способностей, и их насчитывалось куда больше, чем прежде. Кровавые повторяющиеся войны, открытое обсуждение догматики и власти римской церкви, восстановление в полной мере идеалов Античности в искусстве и литературе, прогресс в сфере экономики и распространение роскоши, урбанизация, стремительный рост культуры, общение с экзотическими мирами — все эти факты действовали в одном направлении. Это предоставило наиболее способным или наиболее предприимчивым людям такие шансы на успех, которые ранее менее подвижное, более иерархиизированное, более дисциплинированное, в основном крестьянское общество предлагало крайне скупо. И несомненно, существует параллель между развитием искусства портрета в XV—XVI вв. и утверждением отдельных личностей. А уже тогда можно заметить, что речь не может идти только о положении в Италии. Конечно, Италия эпохи Кватроченто была богата блистательными личностями, там можно видеть просто ослепительные карьеры. Кондотьеры, которые были всего-навсего выскочками, заставляли дрожать государей и республики. Карманьола, которому был обязан своим успехом Филиппо Мария Висконти в Ломбардии, был сыном пьемонтского крестьянина и пас свиней; отец Гаттамелаты, которому воздвиг статую Донателло, был пекарем; отец Пиччинино был дровосеком. Новые люди вставали во главе государства: Франческо Сфорца, кондотьер и сын кондотьера, наследовал в Милане роду Висконти; руководители банка Медичи, стараясь не слишком выделяться, захватили власть во Флоренции; испанец Чеззре Борджиа был какое-то время властелином центральной Италии, и Макиавелли в VII главе «Государя» предлагает его «как образец для подражания для всех, кто восходит на трон благодаря оружию и удаче других»1. Многие из итальянских государей в эпоху Возрождения были незаконнорожденными: Франческо Сфорца, Альфонс и Ферранте Арагонские, Сиджисмондо Малатеста и др. Тиран в XV в. мог положиться только на себя самого, и в конечном счете он и думал только о себе. Макиавелли Н. Государь / Пср. М. А. Юсима. М., 2002. С. 379. Подобные судьбы были возможны только в эпоху Возрождения, когда критическая мысль подвергала сомнению сами основы любой законности. Макиавелли посвящает одну из глав «Государя» «новым принципатам, приобретаемым благодаря чужому оружию и счастью», другую — тем, «кто добился власти злодеяниями»1. Что касается Гвиччардини, то он пишет со своим обычным скептицизмом: «...нельзя править государствами по совести, ибо, если вдуматься в их происхождение, окажется, что все они порождены насилием, — свободны от насилия только республики, и то в пределах родного города, не дальше. Я не делаю исключения для императора и еще менее для духовенства, которое творит двойное насилие, гак как для принуждения пользуется и светским и духовным оружием»2. Эти заявления отмечают завершение того течения мысли, которое в Италии уже давно спрашивало себя о ценности общественных иерархий и рассуждало о понятии «благородство». Данте утверждал в «Convivio»3, что он не желает слышать о другом благородстве, кроме как о благородстве, которое дается добродетелью. Петрарка писал: «Мы не рождаемся благородными, мы ими становимся». И Пальмье- ри, гуманист и флорентийский политический деятель эпохи Кватроченто, добавлял: «Тот, кто гордится подвигами предков, лишает самого себя заслуг и чести. Если он хочет заслужить честь, то должен сам стать примером, а не ссылаться на других». Итальянский Ренессанс, таким образом, шел к восхвалению virtu 4. Только «одна добродетель, — писал Ландино, близкий к Лоренцо Великолепному, — делает людей благородными». Трудно определить, что вкладывается в итальянское понятие virtu. В контексте времени она означает главным образом желание вершить свою судьбу, дух деятельности, рассчитанная отвага, отточенный разум. Она не исключает ни жестокости, ни хитрости, когда они оказываются 63 необходимыми (доказательство тому то, что Макиавелли восхваляет virtu Чезаре Борджиа), но она обязательно дополняется умением властвовать над собой и определенным величием души. Итальянское Возрождение поставило, таким образом, под вопрос законность правителей государства и ценность принадлежности к наследственному дворянству. Означало ли это, что оно дошло до логического конца? Нет. В XVI в., когда Возрождение вступает во вторую половину своей эпохи, оно частично отрекается от этих идей и принимает новую ситуацию, когда достигнутое положение становится стабильным. Больше не оспаривается легитимность власти Гонзага или Медичи, и короли Франции снисходят до того, чтобы сочетаться браком с флорентийскими принцессами. Кроме того, хотя Италия и подала пример и зашла, быть может, дальше, чем остальные страны Европы в том, что относилось к эмансипации индивида и критике социальной иерархии, было бы ошибочно ограничиваться примером Апеннинского полуострова. Ьуркхардт, обратившись к изучению только итальянского феномена и связывая развитие личности с торжеством тиранических правительств, которые воодушевляли победоносных кондотьеров и покровительствовали (прирученным!) талантам, сузил перспективы. В действительности развитие индивидуализма характеризовало всю западную цивилизацию и было связано с глубочайшим динамизмом. Эразм включил в «Похвальное слово Глупости» яростную сатиру на дворянство, «тех, которые хоть и не отличаются ничем от последнего поденщика, однако кичатся благородством своего происхождения. Один ведет свой род от Энея, другой от Брута... Но еще находятся дураки, готовые приравнять этих родовитых скотов к богам!»1 Подобная критика приобретает свой подлинный смысл только тогда, когда она помещается в исторический контекст, когда незаурядные личности утверждались среди современников, невзирая на традиционную иерархию или выходя за ее пределы. Этьен Марсель в Париже, семейство ван Артевельдс во Фландрии заставляли дрожать государей, которым они были Эразм Роттердамский. Похвальное слово Глупости. С. 35. обязаны повиноваться. В то время когда итальянские кондотьеры ловили удачу, мелкий бретонский дворянин Дюгеклен стал коннетаблем Франции. Его похоронили в Сен-Дени рядом с королями. Его подвиги воспевались в стихах. Его военная карьера в XV в. становится сюжетом для серии гобеленов. Жанна д’Арк была только молоденькой крестьянкой и не умела писать. Она встала во главе армии, вернула мужество солдатам Карла VII, отбросила англичан, заставила короноваться своего короля. Тип «делового человека» Возрождения, который благодаря уму и своей деятельности добивается исключительного положения в своей стране, оказывается необходимым для правительств и завершает тем, что становится покровителем литературы и искусства, был характерен не только для Италии. Р. Клейн писал, что «Жак Кер ничем существенно не отличается от своего младшего современника Козимо Старого из рода Медичи». Главный монетчик в Бурже, затем в Париже, французский купец стал казначеем Карла VII, получил дворянство и в 1442 г. вошел в королевский совет. Он был первым человеком, происходившим из горожан, который был удостоен этой чести. Оттуда в 1448 г. он был направлен с посольством к папе. Слишком быстрое приобретение состояния и зависть, которую оно вызывало, стали причиной немилости. Но его девиз «Для отважного сердца нет ничего невозможного» можно бы использовать для характеристики Возрождения в целом. Это французское определение virtu. В начале XVI в. самым известным из купцов-банкиров Западной Европы был не итальянец, а Якоб Фуггер Богатый, участие которого стало решающим в императорских выборах в 1519 г. Став имперским графом и владельцем четырех сеньорий, Якоб Фуггер собирал в своем доме в Аугсбурге книги и произведения искусства. В частности ему принадлежали фрески Альтдорфера. Таким образом, все крупные нации Европы предоставили свою квоту на исключительные личности на заре рождения Нового времени. Перечислить всех просто невозможно. Но как не упомянуть тем не менее Лютера и Кортеса? Первый был скромного происхождения. Он не искал славы. Но Лютер был убежден в том, что он не должен хранить учение об оправдании верой только для себя, и отказался молчать. Он был отлучен Римом от церкви, поставлен вне закона империей, но взял на себя первый толчок в разрушении христианского единства на Западе. Однажды он написал: «Никто меня не испугает, пока я вижу, что так угодно Богу». Кортес, неимущий дворянин из Эстремадуры, также принял героическое решение и сжег в 1519 г. на мексиканском берегу суда, которые позволили бы ему и его солдатам- испанцам вернуться на Кубу. Ему было суждено завоевать империю ацтеков с кучкой людей. Что он и совершил, правда довольно жестоко. С тех пор он стал, несмотря на свои недостатки, эпическим персонажем. Через 75 лет Лопе де Вега приписал ему следующие слова: Я — Кортес... Я даровал Испании пальмовые ветви триумфа. Благодаря моим блистательным победам королю достались земли без границ, а Богу — души без числа. Карл V отказался дать титул вице-короля Кортесу, намерений которого он опасался. Но у Эразма никто не мог оспорить титул короля литературы. Этот внебрачный ребенок, сын священника, в эпоху золотого века гуманизма стал настоящей силой, его по очереди обхаживали Лютер и папа, Франциск 1 и Карл V. Безусловно, он нуждался в покровителях, главным образом в начале своей карьеры. Но «столикий Протей», «угорь, которого нельзя схватить руками» (а именно так оценивал его Лютер), Эразм сумел сохранить свою независимость. Поэтому он отклонил кафедру, которую Гийом Бюде ему предложил в Королевском коллеже от имени Франциска I. Поэтому-то главным образом он отказался присоединиться к Реформации и принять кардинальскую мантию, которую ему предложил Павел III. Быть может, никогда прежде литераторы и художники не занимали в обществе такого значительного места. Это явление может объясняться только новым распространением культуры и давлением образованной публики, становящейся все более многочисленной. Таким образом, писатели и художники, первоначально нуждаясь в меценатах, как только достигали славы, становились выше своих покровителей. И здесь наиболее показательна карьера Аретино. Он жил только за счет пенсий великих мира сего и презирал их всех. Всю жизнь он занимался шантажом. Франциск I однажды отправил ему в подарок золотую цепь, на которой были изображены змеиные языки. Но Франциск 1 и Карл V оспаривали его друг у друга; король Англии и королева Польши осыпали его подарками. Он желал, чтобы его назначили кардиналом. Ариосто справедливо оценил его как «бич государей». Таким образом, гнусного человека, который убежал из дома в 13 лет и не получил систематического образования, побаивались самые высокие властители, потому что он был наделен умом, имел острое перо и потому что все знали о том, какой успех имеют его письма. Уже его современники называли «секретарем мира». Слава художников затмевала славу деятелей литературы. Вазари пишет по поводу Леонардо да Винчи: «Видно, как небесное покровительство проливало дождь наиболее великих подарков на человеке операцией, которая кажется не столько естественной, сколько сверхъестественной; и тогда накапливаются сверх меры в единственном человеке красота, милость, талант, так чтобы, как бы он ни повернулся, каждое из его действий становится настолько божественно, что он заставляет забывать всех других людей и ясно демонстрирует свое настоящее происхождение, которое божественно и ничем вообще не обязано человеческому усилию. Именно это увидели в Леонардо да Винчи...» Двадцать лет спустя после смерти художника, написавшего «Джоконду», Челлини услышал, как Франциск I говорит королю Наваррскому и некоторым кардиналам, что «не бывало никогда в мире столь же искусного человека, причем сведущего не только в скульптуре, в картине и в архитектуре, но, главным образом, являвшегося великим философом». Леонардо стал первым из художников, который пользовался в Европе в эпоху Возрождения таким исключительным авторитетом. Но быстро восходят и другие звезды, чей блеск был еще более ярок. С 1515 г. Рафаэль считался в Риме и на всей территории Апеннинского полуострова почти героем, полубогом. Он вел, впрочем, княжеский образ жизни. Когда он умер в Страстную пятницу 1520 года, то в Вечном городе начались значительные волнения, и сам Лев X оплакивал его. Но ничья известность не могла тем не менее сравниться со славой Микеланджело, чья terribilita64 ошеломила современников. В золотой век меценатства он без оглядки неоднократно ссорился со вспыльчивым Юлием II, который каждый раз брал на себя инициативу примирения. А. Шастель подчеркивает, что Микеланджело стал первым художником, биография которого была написана при жизни; первым, чей культ сложился при жизни; первым, кому была оказана почесть официальных похорон. Вазари в середине XVI в. выразил общее мнение, когда писал, что «никакой художник, даже исключительный, не сможет превзойти никогда это творение рисунком или изяществом... Микеланджело может быть побежден только собой самим». * * * Возрождение восстановило древнее понятие Fama2, Славы, которая бросает вызов времени и пересекает века. Оно возводило конные статуи кондотьеров; оно создавало или осуществляло проекты грандиозных гробниц Юлия II, Медичи, императора Максимилиана; оно воскрешало античные триумфы. В 1443 г. Альфонс Арагонский совершил триумфальный въезд в Неаполь на позолоченной колеснице в сопровождении кортежа, где Достоинства соседствовали с бурлескными фигурами. Декор арки Castel Nuovo 1 в Неаполе сохранил воспоминание об этом шествии. Несколькими годами позже урбинский герцог Федерико да Мон- тефельтре, склонный к гуманизму, по случаю своего брака (1459) заказал Пьеро делла Франческе свое изображение в образе триумфатора (картина хранится в музее Уффици). Восседающий на четырехколесной повозке, «князь был увенчан Славой, стоящей за ним». Празднование славы стало с тех пор одной из главных забот Ренессанса, от которого традиция перешла к временам Людовика XIV. Лоренцо Великолепный написал однажды Федерико Арагонскому; «...изо всего того, что Античность рассматривала как самое удивительное, является именно это празднование славы; оно опьяняло все умы; поэтому колесницы и триумфальные арки, трофеи из мрамора, театры с роскошным убранством, статуи, пальмовые ветви, короны, похоронные речи и тысяча других восхитительных отличий были тогда созданы». Мантенья, художник, увлеченный древностью, написал в 1482—1492 гг. для герцогского дворца в Мантуе девять больших композиций, посвященных «Триумфу Юлия Цезаря». В 1491 г. Лоренцо Великолепный дал во Флоренции грандиозный праздник, который представлял «Триумф консула Эмилия Павла». Во время итальянских войн «торжественные въезды» королей Франции в итальянские города копировали древний обычай. Когда Людовик XII в 1509 г. был торжественно принят в Милане, то, по сообщению современника, «согласно древнему обычаю римлян был организован торжественный въезд, воскрешавший в памяти все города и замки и сражения, которые он выиграл». Мода не могла пройти мимо, и обычай распространился по всей Европе, по мере того как нововведения итальянского Ренессанса выходили за пределы Апеннинского полуострова. Торжественный въезд Генриха II в Руан в 1550 г. представлял собой триумф в римском духе, очевидно в подражание картинам Мантеньи. Перегрузка декора и гипербола быстро стали законом для этого жанра уже во второй половине XVI в., когда можно было видеть, как распространяются манье- ристские изыски. Большая колесница, которую нарисовал Дюрер около 1515 г. для «Триумфа Максимилиана», выходит за рамки воображения. Кажется, будто злоупотребление аллегориями, скопление самых разнородных элементов орнамента (орлы, головы львов, рога изобилия, завитушки и т. д.) подавляют бедного императора, которому явно недостает пространства, и его изображение плохо выделяется среди слишком перегруженной композиции. В любом случае Возрождение повсеместно в ходе своего развития снова воздавало почести древней богине Славе. Около 1490 г. Лоренцо Коста на стенах часовни Бентивольо в Болонье изобразил ее на колеснице, влекомой слонами,окруженной воинами, дамами и знаменитыми людьми. Римский образ Славы как крылатой молодой женщины, трубящей и увенчанной лавровым венком, вновь появился на памятниках, в этом образе она изображена во Франции в часовне замка Анэ и на фасаде Лувра Пьера Леско. Но то, что сказано раньше о литераторах и художниках, доказывает, что государи и полководцы были не единственными, кто искал славы. На гробнице Марка Антонио делла Торре Андреа Риччио (Лувр) ангел известности провозглашает победу ли тераторов над смертью — гримасничающим скелетом, который от досады роняет свою косу. Данте в «Чистилище» осуждает «великую жажду славы». Но Петрарка в конце жизни не без тщеславия пишет свое «Письмо к потомкам». Он признает, что христианин имеет право надеяться на то, что останется в памяти человечества. Ронсар был исполнен уверенности в том, что его слава будет вечной: Здесь, во славе нетленной, Спит под сенью священной Тот, чьи песни поет Весь народ >. Разве не провозгласил один из великих мыслителей Возрождения Марсилио Фичино, что «человек стремится остаться на устах людей ради вечного будущего»? И этот тезис у него сомнений не вызывал. Даже в коллегиях стремились к славе: у иезуитов первый ученик класса назывался «первый император». Продвижение личности,таким образом, оказалось (по крайней мере, когда речь шла о продвижении на более высокую общественную ступень) одной из важнейших характеристик европейской цивилизации в тот момент, когда она отплывала от берегов Средневековья. В этом отношении очень показателен ярко обозначенный вкус эпохи к литературе, связанной с личностью, которую вообще-то римляне мало развивали. Гуманист Понтано однажды воскликнул: «Я сам себя сделал» (так могли сказать о себе многие деятели Возрождения). Альберти же вызывающе утверждал: «Тот, кто развивает свои личные таланты, уже достаточно служит государству». Но для Лютера личная судьба (даже судьба бедняка) всегда была грандиозна и трагична. Наследник фламандских и рейнских мистиков, современник эпохи, которая придавала особое значение первородному греху, и, следовательно, Пер, В. Левика. исполненный страха в связи с проблемой спасения каждого христианина, Лютер придавал особое значение диалогу человека с Богом, отбросил посредников между спасенным и Спасителем и превратил каждого верующего в священника. Таким образом, Реформация выразила в религиозной сфере неизбежный подъем личности, хотя в дальнейшем и отказала в свободе выбора чело- веку-грешнику. * 65 * Возвышение личности не могло совершаться без боли. На протяжении длительного времени забывалась глубокая и продолжительная меланхолия, свойственная Возрождению, — неизбежная противоположность эволюции, которая отрывала индивида от традиций и иерархий прошлого. Ронсар не всегда был столь доверчив в вопросе о бессмертности своего имени, как ни заставляли в это поверить стихи, которые мы процитировали. Он ведь написал еще и следующее — нимфа обращается к поэту: В твоих кудрях нежданный снег блеснет, В немного зим твой горький путь замкнется, От мук твоих надежда отвернется, На жизнь твою безмерный ляжет гнет; Ты не уйдешь из гибельных тенет, Моя любовь тебе не улыбнется, В ответ на стон твой сердце не забьется, Твои стихи потомок осмеет...1 В наши дни считается, что существует романтизм Ренессанса, красноречивым свидетельством которого являются «Сожаления» Дю Белле. Он жил в городе, известном большим количеством памятников древности, чем другие города мира, жил в центре блестящего двора, и тем не менее этот поэт-гуманист чувствовал себя несчастным: Перевод В. Левина. Уж осень; и снега засыплют все стези мне; волков услышу вой я скоро в стуже зимней; От ужаса дрожа, жду лютого конца1 Многие из великих художников и деятелей литературы XVI в., таким образом, испытывали чувство одиночества и преда вались печали. Рафаэль говорил о Микеланджело, что тот «одинок, как палач». Нужно ли напоминать о том, с какой пластической силой статуи надгробий Медичи, которые изваял Микеланджело, выражают усталость, скорбь и отчаяние? Даже если стихотворе ние, которое художник написал от имени Ночи, — «Отрадно спать, отрадно камнем быть»2, — и было частично навеяно недавними политическими событиями —- падением флорентийской республики, — как не разглядеть в нем, главным образом, выражения тоски, намного более глубокой, которая таилась в самом темпераменте «ужасного» скульптора? Но случай Микеланджело не был исключением. Вазари заверяет, что многие художники его времени; Корреджо, Пьеро ди Козимо, Дж. Понтормо, Россо — были меланхоликами. Ронсар определил себя самого как «жесткого, подозрительного, печального и меланхоличного». Камоэнс также характеризует себя как человека с детства сверхчувствительного и склонного к слезам. В любом случае, романтические акценты действительно были многочисленны в искусстве и в литературе Возрождения — но, справедливо сказать, больше в XVT в., чем в XV «Меланхолия» Дюрера и «Меланхолия» Лукаса Кранаха только самые известные произведения, посвященные этой теме. Кроме того, -психоаналитическое изучение живописи этой эпохи — например, произведений Альтдорфера, Брейгеля и Тинторетто — обнаруживает на вторых планах картин «пустые дороги, темные лесные заросли, горы и пещеры», которые представляют собой приюты для размышлений. Ж. Буске добавляет: «Печальным настроениям соответствуют [еще] ночные сполохи и блики лунного света, изображения многочисленных руин». И этот автор приводит в пример произведения Альтдорфера и Мантеньи. • Пасторальная литература эпохи Возрождения посвящена «любовному смятению» влюбленного, чувство которого не разделено, а сам он ищет утешения в одиночестве. Обращение к этому сюжету от Санадзаро до Оноре д’Юрфе не было ни случайностью, ни модой. Это романтическое стремление, несомненно, соответствовало склонности образованного общества к меланхолии. Но в литературных сочинениях и художественных произведениях еще более поразительным представляется постоянное изображение смерти. Конечно, часто упоминается о том, какое место отводилось в XV в. пляскам смерти, artes ttiariendi, и сюжету триумфа смерти. Но искусственная концепция разрыва в XV—XVI вв., которую особенно долго поддерживали во Франции, привела к тому, что не уделялось достаточно внимания тому, что обращение к мрачным сюжетам сохранялось довольно долго. В этом отношении показательны сочинения Ронсара. В некоторых самых известных и пленительных его стихотворениях (из тех, что заучивают в классе школьники: «Как роза ранняя, цветок душистый мая...», «Когда, старушкою, ты будешь прясть одна...»66, «Дитя, посмотрим: роза эта»2 и т. д.) разрабатывается тема приближающейся или наступившей смерти. Когда поэт взывает к любви молодой красавицы, именно к нему относится напоминание, что юность уже убегает во весь дух: Время уходит, время уходит, моя дама, Увы! Не время, а мы все уходим, И все будут скошены лезвием, Где та любовь, о коей говорим. Когда умрем, не будет больше новой: Любите же меня, пока прекрасны вы >. * * * В конце XVI — начале XVII в. одержимость смертью оставалась во Франции одной из характеристик барочной поэзии. Вдохновляясь мрачным мироощущением XV столетия, Шассе- нье (умер в 1635 г.) озаглавил один из своих сонетов так: «Тело, съеденное червями». О, смертный! Подумай, каково под похоронным покровом тело, изъеденное червями, лишенное плоти и нервов. Обнаженные кости утратили мягкую плоть и более не соединены суставами. Живот разорванный — источник смрада — заражает воздух своим скверным запахом. И нос, почти изъеденный, уродует лицо... Наилучшие комментарии к такой поэзии состоят в сопоставлении ее с другими произведениями, посвященными тому, о чем она напоминает. Следует поразмыслить над «Transi» 67 Ли- жье-Ришье, над «Триумфом Смерти» Хемскерка и Брейгели Старшего, подумать над сценой на кладбище в «Гамлете» («Сколько времени человек пролежит в земле, пока не сгниет?»1). Эти произведения принадлежат к мощному течению, обращенному к теме смерти, которое шло через всю эпоху Возрождения. Дюрер неоднократно изображал смерть. Бальдунг Грин написал картину (Базельский музей), на которой можно видеть, как жадная Смерть целует в губы пухленькую обнаженную девушку. В конце XVI в. на гравюрах Блумерта3 и Грютера суетность мира символически изображена в образе странного гибридного существа: половина представляет собой изображение прекрасной женщины, а другая половина — скелет. Как эпоха религиозных войн, богатая массовыми убийствами и казнями, могла избежать изображения смерти, искушения, которое передалось ей от предшествующей эпохи? Монтень много размышлял о смерти: «Среди празднества, в разгар веселья, — писал он, — пусть неизменно звучит в наших ушах все тот же припев, напоминающий о нашем уделе; не будем позволять удовольствию захватывать нас настолько, чтобы время от времени у нас не мелькала мысль: как наша веселость непрочна, будучи постоянно мишенью для смерти, и каким только нежданным ударам не подвержена наша жизнь» (Опыты, I). Он утверждал, что ему не присущ меланхолический темперамент, но в то же время признавался: «И ничто никогда не занимало моего воображения в большей мере, чем образы смерти, даже в наиболее легкомысленную пору моей жизни»1. Смерть — одна из спутниц Возрождения. Ф. Монье, изучавший Возрождение более чем полвека назад, характеризовал Кватроченто как «триумф жизни» и подчеркивал, что самоубийства были тогда редкостью. Историческое исследование должно уточнить это утверждение. Теперь открывается иная действительность, правда д ля эпохи, которая идет на смену той, что изучал Монье. В 1542 г. Лютер и архиепископ Майнца в 1548 г. приписывали козням дьявола эпидемию самоубийств, которая тогда распространилась в Германии. В 1569 г. в Нюрнберге за три недели произошло 14 самоубийств. В любом случае, краткий обзор литературы XVI в. показывает значение для этой эпохи гемы отчаяния. Мысль о том, что жизнь не стоит труда, чтобы ее прожить, часто повторяется под пером разных писателей. Возрождение, таким образом, познало и страх перед смертью, и жажду ее. В «Похвальном слове Глупости» находим это неожиданное утверждение, которое приходит после напоминания о печальном условии человеческого существования: «Негоже рассуждать здесь о том, какими грехами навлекли на себя люди все эти бедствия или какой гневный бог осудил их рождаться для горя и скорбей. Воистину всякий, кто поразмыслит как должно, никогда не осудит Милетских дев, сколь ни жалкой представляется их участь. Но какие люди чаще всего налагали на себя руки, пресытившись печалями жизни? Не те ли, которые ближе всего стояли к мудрости?»2 Мошпень М. Опыты. Кн. I. Глава XX / Пер. А. С. Бобовича. Эразм Роттердамскш'4. Там же. С. 30. И Глупость подводит итог: она делает жизнь сносной. Дю Белле написал душераздирающую «Жалобу отчаявшегося», искренний тон которой нс вводит в заблуждение: Счастливо существо, которое сделало своей гробницей материнское чрево! Счастливый тот, кого можно видеть уходящим из жизни и восхищающимся вечным сном! Именно смерти желает пастух Аминта, герой Тассо, когда бросается с высоты скалы, после того как его отвергла нимфа Сильвия, — правда, он остается в живых68. Гамлет выражает сожаление, что христианство запрещает людям кончать жизнь самоубийством: О, если бы этот плотный сгусток мяса Растаял, сгинул, изошел росой! Иль если бы предвечный не уставил запрет самоубийству! Боже! Боже! Каким докучным, тусклым и ненужным мне кажется все, что ни есть на свете! О мерзость!1 В замечательном монологе «Быть или не быть» Гамлет снова повторяет мысль о самоубийстве: «Умереть, уснуть — и только; и сказать, что этим сном кончаешь тоску и тысячу природных мук, наследье плоти, как такой развязки не жаждать?..»3 Интеллектуальное отчаяние, как утверждают, подтолкнуло к самоубийству гуманиста Бонавантюра Деперье4. Но в сочинении, опубликованном в Лионе в 1538 г. («Видение смерти» — М. и Ж. Тоех- зель), устами старой крестьянки, которая была изображена на иллюстрации опирающейся на палку в окружении двух скелетов, утверждается: В страдании жила я долго, так нс хочу я больше жить. Но, разумеется, я верю, и я желаю — лучше смерть, чем жизнь. Множество разочарованных деклараций заставляет нас говорить о существенном пессимистическом направлении па сложных путях Ренессанса. Слишком многие ставили под сомнение ценность разума и моральные качества человека. Давайте еще почитаем Ронсара: Мы всего лишь душою наделенный прах, живая тень, носители боли, нищеты, несчастья, и мы проводим в бедствиях злосчастных оставшуюся жизнь. Какое горе! Из всех животных! И лишь поэтому Гомер сравнил нас с зимним листочком, что слетает с дерева. Столь хилы и бедны мы постоянно, без роздыха встречаем много горя '. Относительно того, что связано с критикой разума, следует, естественно, прежде всего, обратиться к знаменитой «Апологии Раймунда Сабундского», которая упоминается во II книге «Опытов»: «Кто навязал бы нагромождение глупостей человеческой мудрости, он сказал бы чудеса...» Но не менее скорбно и утверждение Дюрера: «Мы хотели бы знать много и обладать истиной относительно всего остального. Но наше тупое понимание не может достигнуть совершенства искусства, истины и мудрости. Ложь в глубине наших знаний и сумерки нас окутывают настолько безжалостно, что, даже продвигаясь осторожно, мы спотыкаемся на каждом шагу». В этическом плане Возрождение Ср.: «Несчастен человек, родившийся на свет! // О, прав, стократно прав философ и поэт, // Что к смерти иль концу все сущее стремится, // Чтоб форму утерять и в новой возродиться. // Где был Темиейский дол. воздвигнется гора, И Заутра ляжет степь, где был вулкан вчера, II И будет злак шуметь на месте воли и пены. // Бессмертно вещество, одни лишь формы тленны» / Пер. В. Левина. (Примеч. ред.) судило еще строже, и существует множество текстов, которые это доказывают. Глупость у Эразма упоминает о зле, которое причиняет человек человеку: «...бедность, тюрьма, позор, бесчестие, пытки, мятежи, интриги, злословие, тяжбы, обманы... Да не пытаюсь ли в самом деле исчислить песок морской?»1 Макиавелли, за которым следует Гвиччардини, признает, что люди неискренни и лживы и заслуживают только того, чтобы их вели за собой обманом. Ронсар в своем «Маскараде» утверждает, что «на земле не существует ничего, кроме мошенничества, кроме хитрости». Шекспир вкладывает в уста Гамлета заявление о том, что мир — тюрьма «превосходная; со множеством затворов, темниц и подземелий»69 70. Агриппа д’Обинье взывает к ужасающей «Божьей длани» над виновными («грады, пьяные от крови и опять желающие кровь рекою проливать»71 72). XV в. уделял особое внимание понятию греха, он испытывает панический страх перед неизбежной перспективой Страшного суда. Люди этого времени пытались укрываться защищающим покровом Богоматери, спрятаться за святыми. Они цеплялись за паломничества, за мессы, совершенные согласно обетам, за бесчисленные реликвии и талисманы, спасающие от ада. Да разве можно считать, что XVI в., видевший, как Микеланджело вдохновлялся Dies irae-1 для создания «Страшного суда» в Сикстинской капелле, не испытывал, в свою очередь, острого осознания греха? Напротив, оно являлось одной из характеристик западного мышления в эпоху Возрождения в самом широком смысле этого слова. Человек, обнаружив, что он более одинок, чем прежде, в то же самое время ощутил себя и в большей мере обезоруженным перед кознями Сатаны. В нашей западной цивилизации в эпоху столь плодотворного кризиса, которую мы изучаем, самоутверждение личности и чувство личной вины оказались двумя неразрывно связанными явлениями. Можно утверждать, что и «Корабль дураков» Себастьяна Бранта (1494), и «Семь смертных грехов», «Извлечение камня безумия» и «Фокусник», написанные Иеронимом Босхом, провозглашают, что «весь мир состоит из дураков», т. е. грешников, выражают средневековые страхи, а в начале XVI в. уступают место эразмианской иронии. Глупость утрачивает свой трагический и метафизический характер. Она превращается в критический дух, разум, который насмехается над собой. Она приглашает людей к самонаблюдению; она не является больше устрашающим воплощением греха. Но страх перед злом сохраняется и после появления «Похвального слова глупости» (1511). Несколькими годами позже Лютер в своем учении об оправдании верой открыл радикальное решение для всех христиан, которые чувствовали себя неспособными иначе спасаться от Сатаны. Пессимизм в отношении земного мира в богословии Реформации отныне обрел свою противоположность в абсолютной вере в Спасителя, нечто вроде бегства к Богу. Лютер писал: «Совершая то, что он может, человек совершает смертный грех... Он должен полностью отчаяться в себе самом для того, чтобы оказаться способным получать милость Христа». Таким образом, эпоха Возрождения стала свидетелем триумфа учения, основанного на отчаянии и вере в абсолютную неспособность человека осуществить самому хотя бы одно доброе дело, и это учение охватило половину Европы. «Эта извращенность [продолжение первородного греха), — пишет Кальвин в „Христианском наставлении”, — никогда не покидает нас, но постоянно приносит все новые плоды, которые надо знать [произведения тела]... совсем так же, как горячая печь безостановочно мечет пламя и искры, а из источника вытекает вода». Даже гуманисты, такие как Цвингли, Буцер, Маргарита Наваррская, высказывались за это учение об оправдании верой, хотя самые глубокие последствия его противостоят гуманистической философии. Часть III 1 !овый человек к к к Таким образом, Возрождение с тревогой ставило перед собой проблему свободы личности, и лучшие умы иногда обвиняли судьбу (т. е. звезды) в том, что она их вынуждала существовать в страдании. Точно так же в эту эпоху беспокойства и обновления невозможно было бы понять, почему она отвела астрологии столь значительное место, которое та занимала. Дю Белле, который сам определил себя как существо непрочного здоровья и жил в состоянии «незыблемой» и «глубокой печали», в «Жалобах отчаявшегося» категорически обвинял в своих бедах звезды, которые властвовали при его рождении: Будь проклят тот свет, Который я узрел впервые, Так как суровое небо Подчинило мое рождение Неукротимому могуществу Столь несчастливой Звезды... О злосчастная невинность. Над которой царит воля Несправедливых звезд! Признание Камоэнса в одной из его «Канцон» (которая была процитирована Ж. Буске) свидетельствует о той же вере во всемогущество звезд: «Когда, выскользнув из материнской утробы, я увидел свет, мною тотчас же овладело фатальное влияние звезд. Они отняли у меня свободу, на которую я имел право. Тысячу раз судьба мне показала лучшее, и, против своей воли, я следовал за худшим. И чтобы мои муки соответствовали моему возрасту, когда ребенком я открыл глаза, они хотели, чтобы сразу слепой ребенок [Амур] меня ранил». Декларации в стихах, окрашенные романтичностью, не удивили современников. В них содержался астрологический контекст, который им был привычен. Цицерон писал: «Следовало бы приписать божественное начало звездам». К концу языческой Античности это мнение стало расхожим. Более того, звезды как бы поглощали богов грекоримской мифологии, что позволило последним выжить, хотя и некоторым образом номинально, в течение всей христианизо- ванной истории поздней Римской империи и в Средние века. Наоборот, Ренессанс, кажется, придал новое могущество языческим божествам, поскольку он даже преувеличивал магическую силу планет, с которыми они смешивались. Несмотря на свою сдержанность, а иногда и осуждение, церковь не сумела изгнать астрологию из христианской цивилизации. Они существовали совместно. Святой Фома Аквинский допускал, как и Данте, что звезды определяют, по крайней мере физически, индивидуальные характеры. Тем не менее распространение в Европе конца Средних веков учебника магии, составленного на арабском языке в X в. на основе эллинистических и восточных материалов и переведенного на испанский язык в XIII в., внесло очень большой вклад в новый подъем астрологии. Это сочинение, латинское название которого «Picatrix» (от искаженного имени Гиппократ), основывалось на науке о звездах, связывало разум и планеты, указывало, каким образом следует возносить моления, чтобы звезды проявили свое могущество благоприятным для человека образом. Интерес к неоплатонической философии и эзотерическим учениям со времен Фичино усиливает веру в астрологию, поскольку в концепции последователей Платона микрокосм и макрокосм (т. е. человек и мир) подобны друг другу и соответствуют друг другу. Мир представляет собой ткань оккультных симпатий или антипатий, игру зеркал, ориентированных друг на друга. «Звезды, — как писал Э. Гарен, — подают нам знак и подают знаки друг другу, глядят друг на друга и смотрят на нас, внимают друг другу и слушают нас. Вселенная представляет собой грандиозный, многообразный и противоречивый диалог, иногда он ведется шепотом, иногда в полный голос, иногда на таинственном языке, иногда явно». При подобных условиях любая наука, когда речь шла о медицине, химии или физике, становилась невозможной без знания о движении планет в зодиаке, без знания их свойств, предпочтений и антипатий. Когда мы в дальнейшем приступим к рассмотрению истории науки, то обнаружим этот аспект астрологии. Давайте на мгновение более пристально взглянем на его моральные последствия и на связь, которую люди эпохи Возрождения часто устанавливали между планетами и личной судьбой отдельного человека. Сначала каждая из планет управляет одной из частей мира, жители которой оказываются в результате в особой от нее зави симости. Таким образом, Индия помещена под управление Са турна, Юпитер оказывается повелителем западных, христиан ских, стран. Поэтому на колокольне Санта-Мария дель Фиоре изображен Юпитер в монашеском одеянии, несущий крест и чашу. Он также представлен в образе монаха в Испанской часовне церк ви Санта-Мария Новелла. На гравюре 1492 г. на нем надета митра. У планет есть «дети», они порождают особые предназиа чения. Начиная с XIV в., с тех пор как обновленная астрология утверждается на Западе, изображения планет и их «детей» появ ляются (а количество таких изображений все возрастает) на ил люстрированных рукописях и в монументальных архитектурных гражданских или религиозных ансамблях. В Испанской часовне планеты расположены выше свободных искусств, и, очевидно, намерение художника состояло в том, чтобы показать, что между теми и другими существует некая связь, основанная на зависимости. На капителях Дворца дожей в Венеции Меркурий изображен как профессор, окруженный учениками. Ведь он покровитель литературы и наук, дающий понимание и знания тем, кто родился под его знаком. Интересен документ, имеющий отношение к астрологии на Западе в конце XV в., — Hausbuch1 семьи Вольфегг, в которой каждой из небесных планет — Сатурну, Юпитеру, Марсу, Солнцу, Венере, Меркурию и Луне — посвящена страница. Восседая на боевых конях, планеты скачут по небу. Ниже, на земле, появляются их «дети». Таким образом, Марс порождает войну, и Hausbuch представляет сцены грабежа и убийств. Венера, естественно, порождает любовь — на земле тогда царят музыка, радостные забавы и галантные сцены. Но с XV в. планеты часто изображаются на колесницах, словно в момент триумфа, а их «дети» предаются своим излюбленным занятиям в нижних уровнях. Именно таким образом они изображены на стенах апартаментов Борджиа, расписанных Пинтуриккио и его учениками. Меркурий пересекает небесный свод на своей колеснице, в то время как на земле, в приятной долине, эрудиты и ученые читают или беседуют. Домашняя книга (нем.). Итальянское искусство эпохи Возрождения полюбило огромные астрологические композиции. На гигантской фреске дворца Раджионе в Падуе можно разглядеть снизу вверх: 1) планеты и их «детей»; 2) знаки зодиака, рядом с которыми изображены двенадцать апостолов, и сцены сельскохозяйственных работ, характерных для каждого месяца года; 3) наверху удивительные персонажи, изображающие деканы73, т. е. таланты, они управляют отделениями, между ними распределяются двенадцать областей зодиака. Они расположены в соответствии с движением вокруг солнца, когда оно поднимается и освещает каждый месяц года, на стене зала оно пересекает тот зодиакальный регион, который в данный момент на небе. Знаменитые фрески Франческо дель Косса и Козимо Тура (1469) во дворце Скифаноя в Ферраре предлагают наблюдателю такую же картину. Наверху двенадцать великих олимпийских богов — «повелителей месяцев». Каждый восседает на колеснице в окружении своих «детей». Полоса в середине оставлена для знаков зодиака и деканов, которые ими управляют. Внизу в праздничном декоре изображены сцены из жизни герцога Борсо Эсте: отправление на охоту, встреча с шутом и т. д. Д. Сезнек с большой тонкостью показал, что эти пересекающиеся зоны являются проекцией сферической системы, нижняя часть которой представляет собой центральное ядро, т. е. Землю. Но с другой стороны, как не сравнить фрески в Ферраре с «Роскошным часословом герцога Беррийского», в котором сверху вниз помещены знаки зодиака, Солнце на колеснице с крылатыми конями, и жизнь герцога месяц за месяцем? Астрология в эпоху Возрождения отражается в произведениях, которые могли бы показаться просто красивыми, в то время как они скрывают более глубокий смысл. Таковы росписи на вилле Фарнезина в Риме, которая принадлежала банкиру Агос- тино Киджи. Своды большого зала, где Рафаэль написал свою «Галатею», были расписаны с фантастическим блеском Бальдас- саре Перуцци2. Посетитель восхищается Ледой и Близнецами, Венерой с ее голубями и т. д. и сначала не задает вопросов. Но если он примет во внимание, что обе центральные сцены свода изображены на поле звезд, тогда и возникнет вопрос: не астро логическая ли это композиция? И речь идет именно об этом. Пс- руцци хотел представить, используя соответствующие эмблемы, небесную карту Рима, в день рождения Агостино Киджи, т. е. 1 декабря 1466 г. Справедливости ради скажем, что Перуцци не придумал ничего нового. В старой ризнице Сан-Лоренцо во Флоренции можно видеть прямо над алтарем купол, расписан ный мифологическими фигурами, изображающими созвездия. Исследования показали, что расположение звезд в росписях этого купола соответствовало картине звездного неба во Флоренции 9 июля 1422 г., т. е. в день освящения алтаря. Соединение христианской веры и астрологии могло завести далеко. Отважные умы составили гороскоп Христа, и математик Кардано провозгласил свою приверженность христианству, мотивируя это решение астрологическими причинами: «Христиане, — пишет он, — находятся под знаком союза Юпитера и Солнца, день которого является днем Господа. Итак, Солнце обозначает справедливость и правду, и именно христианский закон содержит более всего истины и более всего способствует тому, что люди становятся лучше... Юпитер сообщал чистоту нравов, порядочность, кротость, соединенную с красноречием и большой мудростью; таким образом, можно видеть, как Христос в возрасте двенадцати лет спорил в храме; поскольку Юпитер наделяет мудростью преждевременно». Даже если астрология и не подталкивала людей эпохи Возрождения к подобным поразительным рассуждениям, она вносила в коллективное мышление подчинение (счастливое или несчастливое, в зависимости от случая) судеб отдельных людей власти звезд. На потолке виллы Фарнезина Слава, трубящая в середине неба, возвещала славу Киджи. Она означала, что руководитель банка родился с благоприятным гороскопом и что карьера этого предпринимателя, друга пап и просвещенного мецената, поддерживалась звездами. Но у всего человечества нет такого шанса. Беспокойный удел ждет тех, кто родился под знаком Сатурна. В «Picatrix» Сатурн считается «холодным», равнодушным, мрачным, опасным. Еще он назван «разумным и одиноким». Он — тот, «у кого больше забот, чем у любого другого», кто «не ведает ни удовольствия, ни радости». Это «хитрый старик, который знает все уловки, он увертливый, умный и разумный»! В Hausbuch des Wolfegg среди «детей» Сатурна рядом с земледельцами изображены приговоренный к смерти, которого ведут на виселицу, живодер, готовый разделывать тушу лошади, колдун, который приближается к гроту, и двое заключенных, с закованными в железные кандалы руками и ногами. На рисунке Бальдунга Грина (1516), который хранится в Альбертине в Вене, Сатурн предстает в образе худого всклокоченного старика с устремленным вдаль невидящим взором. Как же не беспокоиться людям, которые родились под знаком Сатурна? Именно таков был Марсилио Фичино, личная жизнь которого была омрачена страхом перед этим печальным стариком, который присутствовал при его рождении и осудил его на одиночество и меланхолию. В 1522 г. Дюрер написал страждущего Христа, за восемь лет до этого он создал гравюру, знаменитую «Меланхолию». Это «сатурновское» произведение было вдохновлено Марсилио Фичино и является «первым современным изображением художника», как писал А. Шастель. Оно навело Нерваля 74 на мысль о замечательном образе «черного солнца меланхолии». Задумчивая богиня, в правой руке которой компас, окружена математическими приборами и инструментами (Дюрер был не только художником и гравером), символизирует жизнь, посвященную размышлениям, «дети» Сатурна приговорены к беспокойному поиску правды и красоты. Песочные часы над богиней и предвещающий смерть колокол указывают на невозможность иной судьбы, иной земной жизни, по определению слишком короткой. Но хотя удел людей, таких как Дюрер и Фичино, — это печаль и одиночество, им все-таки дан г ений, о котором напоминает малый ребенок, сидящий рядом с богиней. И этот же гений изображен на фреске на потолке Сикстинской капеллы рядом с пророками, написанными другим находящимся под знаком Сатурна представителем Возрождения — Микеланджело. * * * Поначалу нам представляется, что Возрождение в большей мере, чем любой другой предшествующий период, благоприятствовало расцвету сильных личностей — и это факт почти неоспоримый. Однако теперь мы констатируем, что сами люди этой эпохи сомневались в своей свободе. Во всяком случае, они задавались вопросом о се границах. Так, Макиавелли, признавая свободную волю, убежден, что «случай управляет половиной или даже больше чем половиной наших действий». И хотя предел возможностей, оставленный человеку, и оказывается довольно узким, он существует несмотря ни на что. Конечно, Фортуна изменчива, и на всех изображениях эпохи ее представляют с колесом, эмблемой чередования успехов и падений. Гвиччардини настаивает на непостоянстве Фортуны. Но и государи, утверждает Макиавелли, также должны уметь приспосабливаться к времени и обстоятельствам. И кроме того, следует умело пользоваться предоставляющимися возможностями — это одна из частей virtu. Наконец, «Фортуна — женщина, она уступает только силе и смелости». Быть свободным — значит уметь использовать одновременно хитрость и смелость. Марсилио Фичино, чьи взгляды так подвержены страху перед Сатурном, поддерживал идею существования свободы еще в большей мере, чем Макиавелли. Здесь, таким образом, проявилась мысль Лактанция и святого Августина, которые, не ставя под сомнение влияние звезд, в то же время верили, что для нас существует свобода воли. Путем интериоризации и сознания душа поднимается к Богу и освобождается от материального — это неоплатонический аскетизм. Кроме того, от нас зависит, как нам наилучшим образом определять нашу жизнь внутри рамок, предначертанных звездами. Они «склоняют» нашу судьбу, но не «предопределяют» ее. Тот, кто родился под знаком Сатурна, может использовать — или не использовать — указания гороскопа, который ему советует ориентироваться на умственный труд и художественное творчество. Таким образом, Возрождение, в частности его неоплатоническое направление, примирило свободу выбора и влияние астрологии. Оно часто усматривало в астрологии некую хитрость, осмотрительную игру с природой. Поскольку человеческий микрокосм — место встречи многочисленных явлений, пришедших из макрокосма, который по своей природе не отличается от него, то вполне нормально идти к астрологу для консультации в случаях, когда необходимо принять важные решения. Следует ли вступать в брак? Начинать ли путешествие? Или, если речь идет о государе, вести ли войну с соседом? Учитывая свой гороскоп, человек не должен самовольно предпринимать каких-либо действий в любой день. Астролог подскажет, что можно предпринять и когда это можно сделать. «Точка зрения астролога, — писал Э. Гарен, — это необходимость убеждать, убеждать силы природы, которые нам угрожают, соединяясь с некоторыми из них, чтобы бороться с другими, собирая, таким образом, все наши ресурсы, чтобы сражаться с нашими противниками... Мудрец, знающий обычаи неба, зон, климатов, импульсов, нападает, используя действенные тактические тонкости, даже молитвы, обряды,талисманы. Он противопоставляет хитрость — силе, экзорцизм — угрозе». Астрология ставит нас некоторым образом перед человеком, который с осторожностью относится к миру, окружающему его со всех сторон, и внутри этого мира ему трудно найти собственное место. Но Возрождение иногда ценой противоречий примыкает к иному образу человека, скорее действующего, чем активного участника, создается концепция человека-творца, властелина мира, волшебника. Такое представление было общим и для Пико делла Мирандола, и Фичино, и Лефевра д’Этапля, и Парацельса; эта концепция возникла под влиянием араба Авиценны (980— 1037) и учения Гермеса Трисмегиста, которым неоплатоническая школа придавала столько значения. В «Picatrix» появляется идея, ставшая основной в эпоху Возрождения, что человек-микрокосм, поскольку сам является миром в миниатюре, способен действовать во всей Вселенной, создавая новые сочетания, т. е. новые совпадения сил. Магия с тех пор ставит целью обеспечивать человеку власть над стихиями, которой его лишил первородный грех. Какая связь имелась между магией и астрологией, совершенно очевидно. Магическая деятельность неэффективна, если не осуществляется в тот момент, когда звездные союзы благоприятны. Оптимизм неоплатоников изображает, таким образом, человека как повелителя, который действует и который провидит все, чтобы действовать в центре Вселенной, где сходятся земля и небо. Пылинка, он может, если захочет, стать властелином и господином мира, который есть его образ и который он несет в себе. В этом-то и состоит откровение Гермеса «трижды величайшего». В «Пимандре», наиболее известной из «Герметических книг», как и в «Книге о жизни», наиболее сложном и наиболее странном из сочинений Фичино, появляется это представление об исключительном создании — человеке, живом подобии Бога в мире, способном заставить все силы природы прийти к нему и использовать их для своей пользы. Человек-маг может господствовать над стихиями — силами неба, даже силами ада. Он оставляет imbe- cillitas corporis1, что роднит его со всеми живыми существами, благодаря inquietudo animi75 76 — этой жажды знать и действовать, которая позволяет ему трансформировать мир. Во всех учебниках астрологии и магии Средних веков и Ренессанса содержалась формулировка Птолемея: «Мудрец победит звезды». Пико делла Мирандола, который довольно любопытно выступает против астрологии, изложил в «De dignitate hominis»77 (1486) звучную похвалу «естественной», или «божественной магии»: она «включает в себя богатство древних мистерий, ведет к глубочайшему проникновению в скрытые тайны природы... она всматривается пристально в тайны природы... в уединенных местах, на лоне природы, в тайниках бога, выставляя на всеобщее обозрение тайные чудеса, и благодаря этому она сама как бы является их творцом. И как крестьянин подвязывает виноградные лозы к вязам, так маг сочетает землю с небом, то есть низшее женит на силах высшего»78. А потому как же не восхвалять волшебника, т. е. человека? Ведь он и в самом деле, восклицает Пико делла Мирандола, «самый счастливый из всех живых существ». Не только животные, но и звезды, и потусторонние души завидуют высокому положению, которое ему было определено. Он — «великое чудо», он один «достоин восхищения». Вот отсюда-то и происходит утверждение, ставшее основным при характеристике оптимистического гуманизма: «...пусть нечто вроде священного честолюбия захватит наш разум, пусть, не удовлетворенные посредственностью, мы стремились к вершинам, и пусть мы будем трудиться изо всех наших сил, чтобы их достигнуть, поскольку нам дана эта возможность, если мы этого захотим». Критиковали астрологию в эпоху Возрождения довольно редко. Но все-таки иногда такие люди появлялись. Те же Пико и Савонарола почти современники. Чуть позже Эразм в «Похвальном слове Глупости» высмеивает «счастливых предсказателей будущего», для которых «небо служит библиотекой, а звезды — книгами». Его ученик Рабле в свою очередь отвергает астрологию: «Сатурн ли, Марс, Юпитер или другая планета [не обладают над явлениями мира] добродетелями, действием, могуществом или каким-то влиянием, если только Бог по своей великой воле не дал им». Лютер также иной раз высмеивает астрологию, которую оценивает либо как «радостную фантазию», либо как «нездоровое и жалкое искусство». Но другие высказывания реформатора доказывают, что он остерегался звездных союзов. Кальвин, признавая, что «существует некоторое соответствие между звездами или планетами и положением человеческого тела», тем не менее противопоставил астрологам аргументы, почерпнутые из лучших источников здравого смысла и критического ума: «...довольно часто происходят сражения, в которых участвуют до шестидесяти тысяч человек... Я спрашиваю, следует ли составить для всех тех, кого таким образом соединит смерть, один и тот же гороскоп?» Но Кальвину не удалось убедить свою эпоху. Правда, один из персонажей «Короля Лира» (Эдмонд) произносит язвительную диатрибу', направленную против астрологии: «Когда мы сами портим и коверкаем себе жизнь, обожравшись благополучием, мы приписываем наши несчастья солнцу, луне и звездам. Можно, правда, подумать, будто мы дураки по произволению небес, мошенники, воры и предатели — вследствие атмосферического воздействия, пьяницы, лгуны и развратники — под непреодолимым давлением планет. В оправдание всего плохого у нас имеются сверхъестественные объяснения. Великолепная увертка человеческой распущенности — всякую вину свою сваливать на звезды». Но прямо перед речью Эдмонда его отец Глостер излагает вполне традиционное суждение: «Вот они, эти Диатриба (грен.) — желчная придирчивая речь с нападками личного характера. Делюмо употребляет это слово, поскольку Эдмонд обездолен уже своим положением незаконнорожденного. недавние затмения солнечное и лунное! Они не предвещают нам ничего хорошего. Что бы ни говорили об этом ученые, природа чувствует на себе их последствия. Любовь остывает, слабеет дружба, везде братоубийственная рознь. В деревнях раздоры, во дворцах измены, и рушится семейная связь между родителями и детьми»1. Кажется, что и сам Шекспир, изложив оба противоречивых мнения, не решил, какое же именно правильно. Когда Лютер и Кальвин отвергали астрологию, то они это делали для того, чтобы спасти не свободу человека, но свободу Бога. Так как доктрина об оправдании верой утверждает, что земные заслуги никакого значения не имеют для спасения человека. Таким образом, важно предопределение; Лютер еще до Кальвина изложил это учение, которое на первый взгляд кажется парадоксальным: «Человеческая воля оказывается помещенной между Богом и Сатаной, и человек допускает, чтобы им руководили и управляли, подобно тому как это позволяет делать лошадь. Если именно Бог направляет волю, то она идет туда, куда пожелает Бог, и так, как он этого хочет, таким образом, как это сказано в псалме LXXIII в стихе 22: „Как скот я был пред тобою”2. Если же это Сатана, который ее захватывает, воля идет туда, куда он хочет и как он это хочет. Итак, человеческая воля во всем этом не свободна выбирать своего повелителя: оба рыцаря сражаются и спорят о том, кто это захватит» (Трактат «О рабстве воли», 1525). Лютер, когда писал эти бичующие фразы, давал ответ на «Диатрибу о свободе воли» Эразма. Конфликт между этими двумя мыслителями в вопросе о свободе воли очень важен. Им отмечен кульминационный момент противостояния между гуманизмом и Реформацией. Лютер, осыпая своего собеседника оскорблениями, отдавал ему должное: «Я тебя хвалю и тебя прославляю, поскольку ты, единственный изо всех моих противников, уловил подлинную суть нашего спора». В эпицентре эпохи, когда имелось обостренное сознание личного греха, Лютер хотел спасти человека, лишив его свободы выбора. Напротив, Шекспир У. Король Лир. Акт 1, сцена 2. I Пер. Б. Пастернака II Там же. С. 444, 445. 1 В тексте цитируется псалом 72:22. Эразм возвращал ее человеку. Один заставлял делать акцент на первородном грехе, другой уверял, что проступок Адама и Евы нарушил человеческую волю и понимание, но не уничтожил их. А поскольку некогда этот грех был прощен благодаря Искуплению, то человек может снова идти «к подлинному благу» с помощью разума, который поддерживается Благодатью. Человек не настолько плох, каким его считают пессимистические богословы. Эразм писал: «Любой человек наделен разумом, и во всяком разуме присутствует усилие, направленное на достижение добра». И далее: «...собака рождается для того, чтобы охотиться, птица — чтобы лететь, лошадь — чтобы бежать, бык — чтобы трудиться; человек рождается для того, чтобы любить мудрость и прекрасные деяния». По природе своей человек «склонен к добру, его влекут к нему инстинкты, первоосновы». Мысль Эразма, таким образом, интегрируется в целое оптимистическое течение, среди сторонников которого мы находим Пико делла Мирандола, самого Фичино (несмотря на его страх перед Сатурном), Томаса Мора, Рабле, Постеля и многих других писателей этого времени. «Похвальное слово глупости», первая часть «Утопии», в которой столь же остро критикуется Англия эпохи Ренессанса, насмешки, которые Рабле обрушивает на многих преподавателей университета и монахов, доказывают, что эти писатели обладали проницательностью и видели человеческие слабости. Но они верили в духовное будущее. Они надеялись, что однажды человеческое желание окажется достаточно сильным, чтобы воплотить евангельские принципы. В XVII в. Декарт и Корнель прославят почти стоическое «благородство» того, кто умеет победить свои страсти. Возрождение было свидетелем утверждения философии свободы и катализатором становления сильных личностей. Но движение, глубокое, имевшее столь значительные последствия, не могло утверждаться в обществе и быть частью менталитета Западной Европы бесспорно и безболезненно (сражения за и против учения об оправдании верой), не могло не скрывать меланхолии или ощущения одиночества героя, который стремится выражать себя индивидуально. XVI в. закончился противостоянием двух основных идей о свободе личности. Дордрехт- ский Синод кальвинистов (1619) и янсенисты продолжали следовать за Лютером и Кальвином. Они принижали человека, чтобы возвеличивать Бога. Оптимистическое богословие иезуи- тов, наоборот, последовало за Эразмом. За ним с большим энтузиазмом пошли независимые протестанты: Сервет, Коорн- херт, Соццини, вскоре Беркли, богослов квакеров, — кото- рые отрицали первородный грех; эта позиция радикаль- ным образом спасала идею о свободе воли челове- ка. Делая это, они открывали путь к веку Про- свещения, у которого имелась только одна догма — идея прогресса человечества.